"В дверях гостиной появилась нарядная фигура самой баронессы.
— Вот они, наконец! Рыбки мои золотые! Пташечки мои прелестные! Крошки! Красавицы, душечки мои! — зазвучал ее серебристый голосок, наполняя, казалось, сразу все уголки роскошной гостиной. — Прилетели-таки, райские птички мои. Феничка, красоточка моя! Еще больше распустилась — роза, совсем роза… Евгеша возмужала, пополнела, взрослая девица, хоть сейчас под венец! Паланя! Те же плутовские глазенки, цыганочка моя черноокая… Любочка, херувим ты мой беленький… Дуняша! Ты что же не растешь, моя незабудочка, а это кто? Ах, да, новенькая! Слышала, слышала, по письмам Екатерины Ивановны… Наташа Румянцева?.. Так? Прелестный ребенок! Будем друзьями!
Все это било фонтаном из уст Софьи Петровны. В одно и то же время она успевала разглядывать лица сконфуженных девочек и гладить их по головкам, и ласково трепать по щечкам, и на лету целовать поспешно темные и белокурые головки.
— Ну, ну, птички мои! Будет мне тормошить вас, золотые! Идем скорее в столовую, завтрак остынет.
И подхватив одною рукою под руку льнувшую к ней особенно Феничку и обняв другой Любу Орешкину, баронесса прошла в столовую, приказав остальным воспитанницам следовать за нею.
— Вот они, мои девочки! Прошу любить и жаловать, господа! — прозвенел уже на пороге комнаты ее жизнерадостный голосок.
За длинным столом, сервированным с редким вкусом и роскошью, обвитым гирляндами цветов по борту, с огромными букетами и редкостными фруктами в хрустальных и серебряных вазах, сидело большое, изысканное общество.
Тут были и военные в блестящих позолотою шитья и орденами мундирах, и статские в безукоризненно сшитых фраках, и целый нарядный цветник барышень и дам.
При виде появившихся «детей» баронессы, как принято было называть воспитанниц благотворительного учреждения Софьи Петровны, все присутствующие повернулись в их сторону и не сводили теперь глаз с миловидных юных лиц шести девушек.
— Вот вам стол. Садитесь и кушайте на здоровье! — радушно проговорила хозяйка, подводя приюток к стоявшему в простенке между двумя окнами небольшому столу, накрытому на шесть приборов.
— Нан! Вальтер! Идите угощать гостей! — повысив голос, весело крикнула хозяйка дома.
— Дуня, разве ты не узнаешь меня?
Перед стулом Дуняши стояла молодая девушка, худая, нескладная, с слишком длинными руками, красными, как у подростка, кисти которых болтались по обе стороны ее неуклюжей фигуры. Длинное бледноватое лицо с лошадиным профилем, маленькие, зоркие и умные глазки неопределенного цвета и гладко зачесанные назад, почти зализанные волосы, все это отдаленно напомнило Дуне далекий в детстве образ маленькой баронессы. Теперь Нан вытянулась и казалась много старше своих пятнадцати лет.
А рядом со своим красивым, изящным кузеном она казалась совсем дурнушкой.
— Это еще кто такая? — шепнула Наташа чуть слышно на ухо Дуне, скосив глаза в сторону молодой хозяйки.
Последняя сконфузилась еще больше. Но в это время к Наташе подошел молоденький Вальтер Фукс и, поместившись между нею и Любочкой, стал усердно угощать обеих девочек.
Нан взяла первый попавшийся стул и села подле Дуни. Сохраняя на лице своем тот же обычный чопорно-невозмутимый вид светской девушки, она расспрашивала Дуню о приюте, не забывая в то же время усердно подкладывать на ее тарелку лучшие куски.
Мало-помалу Дуня перестала смущаться и, забыв о десятках чужих глаз, устремленных с "большого стола" на их скромный столик, сама разговорилась с Нан.
Вспомнили детство, эпизод с Муркой...
- Кстати, я покажу вам его! - произнесла молоденькая баронесса, и непривычная ее холодному равнодушному лицу тень упала на ее лицо.
- Мурку? Мурка здесь? Вы покажете нам Мурку? - оживленно затараторила Любочка, вслушавшись в разговор соседок.
...
После завтрака Нан провела приюток на свою половину.
Она занимала целых четыре комнаты. У нее был прелестный будуар-гостиная с голубой шелковой мебелью, с широким трюмо во всю стену, с массой безделушек на этажерках и столах, светлая уютная спальня с белоснежной постелью, с портретом ее отца, покойного барона, на которого Нан походила как две капли воды. Портрет во весь рост, занимавший простенок между двух окон, был исполнен масляными красками. На нем был изображен высокий, худой человек в генеральском мундире с баками и усами, типичный немец, сухой и чопорный на первый взгляд, как и его дочь.
- Это отец! - произнесла Нан, подняв свои маленькие глазки к портрету, причем лицо ее чуть заалелось, и какое-то несвойственное выражение мягкости легло на ее угловатые черты. Она даже похорошела в эту минуту от озарявшего ее чувства.
- О, он был такой добрый! - прошептала она как бы про себя. Потом, словно спохватилась сразу и, придав своему лицу выражение обычной светской непроницаемости, повела приюток через небольшую классную комнату с рабочим столом и книжными шкафами в четвертую горницу - небольшой изящный кабинет.
- Мурка! - радостно в один голос вскричали Дуня и Любочка, едва только успели переступить порог этой комнаты.
Действительно, на великолепной тумбе красного дерева, сделанной в тон изящному письменному дамскому столику и мебели, на мягкой малиновой бархатной подушке важно возлежал очаровательный котяшка, успевший возмужать и растолстеть за последние четыре года.
- Мурка! Мурка! Здравствуй, миленький! Ты ведь узнал нас, правда? Да какой же ты стал большой и толстый, красивый! А шерстка-то - чистый шелк! И белая, как снежинка! Ну, теперь тебя не упрячешь, братец, в муфту! Громадный какой!
И девочки, большие и маленькие, теснились вокруг тумбы, на которой по-прежнему важно, без малейшего признака движения лежал красавец-кот. Они наперерыв гладили и ласкали очаровательное животное. Дуня и Любочка особенно нежно льнули к своему давнишнему любимцу.
Еще бы! Ведь он был их воспитанником! Они, тогда еще маленькие стрижки, так долго кормили и лелеяли его! Пока Нан не увезла к себе Мурку, спасши его от преследований Павлы Артемьевны, он принадлежал им и только им.
Добрая Нан! Несмотря на ее чопорную и сухую внешность, как она хорошо заботилась о их общем питомце! Как она откормила его!
И Дуня с Любочкой, а за ними Паланя, Феничка и Евгеша бросали благодарные взгляды на молоденькую баронессу, стоявшую тут же около их милого зверька.
Но что это сталось с ней?
Обычно бледное и без того, личико Нан стало еще бледнее. И глубокая-глубокая тоска отразилась в ее маленьких, умных и печальных глазках.
- Нан! Нан! Что с вами?
Девушка с трудом подняла глаза на своих сверстниц. В них блестели слезы.
- Да разве вы не видите? Вы не видите? Ведь мертвый Мурка, не живой! А это... это... только чучело прежнего Мурки... прекрасно артистически исполненное за границей... Но все же чучело, - с трудом, через силу, выдавила из себя Нан.
- Как? Чучело? Неужели? Ax! - посыпались вокруг молоденькой хозяйки взволнованные, полные недоумения возгласы ее гостей.
- Да, чучело! - с тяжелым вздохом продолжала Нан. - Уезжая отсюда, четыре с лишком года тому назад, я взяла живого Мурку с собою.
Года два он прожил там со мною, мой милый, единственный друг... И вот однажды его укусила бешеная собака... Я всеми силами старалась спасти его... И не могла... Он умер, и начальница нашего пансиона, очень жалевшая меня, приказала сделать с него чучело и подарила его мне... моего бедного мертвого Мурку... Но мертвый не может заменить живого... А я так привязалась к нему! Ведь он был единственным существом в мире, которое меня любило! - глухо закончила свой рассказ Нан...
Протянулась мучительная пауза. Все шесть девочек чувствовали себя как-то не по себе. Особенно тоскливо стало на душе Дуни. Впечатлительное, чуткое сердечко подростка почуяло инстинктом какую-то глухую драму, перенесенную этой молоденькой аристократкой, жившей среди роскоши и богатства и в то же время чувствовавшей себя такой одинокой и печальной.
"Единственное существо в мире, любившее меня", - звучала отзвуком в душе Дуни сказанная Нан фраза.
А ее мать? Баронесса Софья Петровна, такая ласковая, обходительная со всеми чужими девочками, неужели она не любит своего единственного и родного детища? Неужели?
Но дальнейшие мысли Дуни были прерваны прежним ровным и невозмутимо спокойным голосом юной хозяйки.
- Пойдемте в залу... Вы слышите? Там играют? Это кузен Вальтер! О, он настоящий большой артист! Идемте слушать его!
И она первая вышла из своего прекрасного кабинета. За нею следом поспешили приютки.
Из апартаментов баронессы действительно неслись сладкие, печальные, рыдающие аккорды. Они врывались во все уголки огромного дома и своей грустной мелодией затопляли маленькое, сильно бьющееся сердечко Дуни... "Нан несчастна... Нан одинока... - выстукивало это маленькое, чуткое до болезненности сердечко, - одинока и несчастна, несмотря на всю роскошь, все богатство, окружающее ее... Но что же надо, чтобы сделать ее радостной и счастливой?" О! Она, Дуня, с удовольствием приласкала бы, утешила, ободрила ее! Ей жаль бедняжку Нан! Если бы она могла подружиться с нею как с Дорушкой и с Наташей... Окружить заботой и лаской, о, если бы можно!
А чудные звуки дивной, незнакомой Дуне и ее спутницам мелодии все лились сладкой волною и, остро волнуя чуткую, нежную, как цветок, детскую душу, звали, манили ее безотчетно к неясным подвигам самоотречения и добра.
...
Приютки должны были отобедать и провести вечер в доме попечительницы.
Перед самым обедом хватились Дуни.
- Где маленькая Прохорова? Куда девалась она? - раздавались тревожные голоса, и дети и взрослые разошлись по всему дому в поисках за Дуняшей.
Баронесса Нан, спокойная по виду, но с целой бурей, тщательно скрытой в тайниках души, проскользнула на свою половину.
Что-то говорило одинокой девушке, что другая такая же одинокая молоденькая душа тоскует здесь, у нее, вдали от шумных людей, безучастных к чужому горю... С далеко не свойственной ей порывистостью она распахнула стремительно дверь своего кабинета...
У большой тумбы красного дерева, обвив руками чучело Мурки и прижав к его шелковистой шерсти залитое слезами лицо, отчаянно и беззвучно рыдала Дуня...
Глава одиннадцатая
Нан неслышно и быстро приблизилась к ней... Положила на плечи плачущей свои худые, некрасивые руки и прошептала, склоняясь к ее плечу:
- Плачь, девочка, плачь... Знаю твое горе! Слезы облегчат его... Ах, если бы я могла и умела плакать, как ты!.. Слушай, девочка, я знаю, это очень тяжело и горько... Уезжает друг, которого любишь, к ласке которого ты привыкла... Но это еще не так горько, как видеть постоянно близкое, дорогое существо, расточающее свою любовь и ласки другим детям! Я гордая, Дуня, и никому другому не скажу того, что мучит меня с детства. А тебе скажу... Ты сама такая тихая и грустная... Такая честная, добрая... И ты сумеешь молчать... Слушай! Все кругом считают меня холодной, бесчувственной, жестокой, слишком жестокой и сухой для моих пятнадцати лет, а между тем... Ах Дуня, Дуня! Если б ты знала, как я несчастна! У меня есть мать и нет ее... Для всех других детей моя мама, но не для меня... Меня она не любит. Я худая, неласковая, сухая, без сердца... Я некрасивая, дурнушка, а она, моя мама, любит добрых, мягких и ласковых детей... Если б я умела ласкаться! Я бы, кажется, слезами и поцелуями покрыла ее ноги, руки, подол ее платья! Но, Дуня! Милая Дуня! Тебе не понять меня...
А мне так больно бывает порою, так мучительно тяжко и больно... Феничка, Любочка, Паланя... все они дороже моей маме, нежели я... Еще бы! они умеют вслух восхищаться ею, Целуют, обнимают ее. Они смелые, потому что хорошенькие, потому что сознают свое право красивых и ласковых детей. А я смешна была бы, если бы осмелилась приласкаться! Но, Дуня... и у меня есть сердце, и в нем живет огромная любовь к матери... Веришь ли, я часто не сплю полночи и жду того мгновения, когда, вернувшись с какого-нибудь великосветского вечера или из театра, мама пройдет ко мне в спальню, наклонится над моей постелью, перекрестит и поцелует меня... А я, притворяясь спящей, ловлю этот поцелуй с зажмуренными глазами... И сердце у меня бьется вот так... сильно-сильно, как сейчас... И я замираю от счастья... А утром делаю спокойное деревянное лицо, когда официально целую ее руку, здороваюсь с нею... А душа кипит, кипит в эту минуту. Так бы и бросилась к ее ногам, прижалась к ее коленам, вылила ей всю свою любовь к ней и тоску по ее ласке... Ах, Дуня! Зачем я такая некрасивая, неудачливая, такая трусиха! Видишь, я несчастливее тебя!
Нан кончила и закрыла глаза рукой, и сквозь ее тонкие пальцы заструились слезы, одна за другой, одна за другой...
И при виде чужого горя собственное несчастье предстоявшей ей разлуки с Наташей показалось Дуне таким маленьким и ничтожным!
Драма Нан была не детская драма... И острое чувство жалости к девушке сожгло дотла, казалось, сердце Дуни.
- Нан... барышня моя золотенькая... Анастасия Германовна... Не горюйте... Я вас понимаю... Я вас очень даже понимаю... - зашептала она... - Вы только одному поверьте, барышня... Я вас всей душой жалею и... и... люблю... За горе ваше полюбила... Я давно приметила... и ежели... когда еще грустно вам станет... Вы меня кликните... Я еще маленькая, глупая, а все же понять могу... Так позовите меня, барышня, либо сами ко мне придите! - и сказав эти непривычно смелые для нее слова, Дуня потупилась, крутя в руках кончик передника с не высохшими еще слезинками, повисшими на ресницах.
Нан оторвала руку от лица и долго, внимательно смотрела на свою собеседницу... И мягкая улыбка, счастливая и грустно-радостная, озаряла ее лицо, сделавшееся благодаря ей таким привлекательным и милым...
- Спасибо, Дуня, - произнесла она, наконец, - с этого дня я не буду такой печальной... Ты мне пришла на помощь в тяжелую минутку, и этого я не забуду тебе никогда, никогда!
И быстро наклонившись к лицу оторопевшей девочки, Нан запечатлела на ее щеке горячий, искренний, дружеский поцелуй..."
Иллюстрация художника М.А. Андреева
"Приютки"
Отсюда: vk.com/wall-215751580_2332
Иллюстрация по ссылке.