Л.Чарская "Смелая жизнь"
ГЛАВА VII
Ефрем Баранчук. — В лесу
Ефрем Баранчук. — В лесу
Маленькой мелководной прусской речонке Алле выпала значительная историческая роль. Она разъединяет две великие армии и составляет единственную преграду для двух страшных лавин, готовившихся ворваться одна в другую и слиться в одно целое, роковое, кровавое целое, в бесчеловечном адском бою.
По одну сторону Алле стоит французское войско с самим великим Наполеоном во главе, с этим гением, покорившим, со всеми его первыми маршалами и генералами — Мюратом, Ланном, Леграном, Сультом и другими — уже одну половину мира, мечтающим покорить и другую.
читать дальшеПо другую сторону — наши войска с союзниками-пруссаками, под командою Бенигсена, недавнего победителя при Прейсиш-Эйлау, теперь немощного и больного, измученного бессонницей старика. Тут же Багратион, Платов, Горчаков — все лучшие вожди русского войска. Но их мужественные лица сосредоточенны и рассеянны сегодня. Бенигсен — болен. Главнокомандующий — болен. Он не может явиться перед фронтом, чтобы вдохнуть новую отвагу в мужественные груди русских солдат.
А там, на противоположном берегу, не только маршалы, там сам полководец-император объезжает полки, приветствуя свою старую и молодую гвардию. С русского берега Алле видна нарядная группа всадников, медленно и торжественно объезжающих войска. Среди блестящих золоченых камзолов маршалов и генералов Франции находится увенчанный пушистым плюмажем на шляпе ново-произведенный вице-король Неаполитанский Мюрат, сын трактирщика, из простого рядового ставший маршалом Франции. Но больше всего выделяется полная, приземистая фигурка в расстегнутом сюртуке, с характерным горбоносым профилем, в простой скромной треуголке. Этот человек, с заметно отросшим брюшком, с орденом Почетного легиона в петличке, — это Наполеон, сам Наполеон, победитель Австрии, Италии, Испании, Египта, Индии, повергший к своим ногам многие сильные государства Европы. Многие, однако не все. Но он мечтает покорить их все и сделать из них одну общую всемирную Францию, этот толстый человечек, объезжающий свои войска. Его мечты так дерзки и отважны! Недаром же он из ничего стал императором, он, сын простолюдинки-корсиканки, он, шутя захвативший в свои пухлые маленькие руки престол и корону Франции, он, возложивший на свою характерную голову железный Ломбардский венец, он, перед кем склонились короли и сам папа! Он вправе считать себя гением и полубогом. Над его головой сияет яркое солнце — солнце победы и славы, славы, о которой простой смертный не дерзнул бы мечтать. И, объезжая свои ряды, император-полководец улыбается, счастливый своей уверенностью в победе...
Сегодняшний день сам по себе велик по своему значению. Сегодня блестящая годовщина битвы под Маренго. И это должно принести счастье его французским полкам.
— Солдаты! — звучит энергичный голос вождя-императора. — Моя храбрая гвардия, мои гренадеры, я буду смотреть на вас — сегодня день счастья и победы, знаменитый день Маренго, солдаты! Будьте же достойны его!
И молодая и старая гвардия, знаменитые наполеоновские гренадеры — все это смешалось в одном сплошном стихийном реве.
— Vive l’empereur! Vive Napoleon!! — несется крик со стороны французов.
А на русском берегу идет тихое и мирное подготовление к бою. Солдаты, получившие свою обычную порцию у котлов и пропустившие «чарочку», веселы и спокойны, несмотря на бессонную тревожную ночь, проведенную в виду неприятеля. Спокойны и коннопольцы и с веселой сосредоточенностью готовятся к бою. В лейб-эскадроне, где находятся два юных товарища, Дуров и Вышмирский, солдаты выглядят сегодня как-то особенно бодро и весело.
— Что, Иванков, — говорит старый вахмистр Спиридонов молоденькому фланговому, — небось теперь смеешься, а как зажужжит «она», притихнешь, братец, кланяться учнешь!
— Ни в жисть не учну, дядюшка Савельич... лопни утроба, ни в жисть!.. — бойко отзывается курносенький, весноватый солдатик. — Коли кому от «ей» на роду смерть написана, так уж кланяйся аль нет, все одно жиганет.
— А ты думаешь, что тебя-то как раз и жиганет? — не унимался бравый вахмистр, подмигивая собравшимся вокруг него солдатам на весноватого Иванкова.
— Мне умирать никак еще не можно, — весело отвечает тот, — у меня женка молодая в деревне осталась и детки... Четверо деток... Ей-богу, не можно мне умирать, Савельич.
— Эх дурень! — рассмеялся Спиридонов. — Что говоришь-то! Да нешто спросит «она», можно али не можно! — передразнил он Иванкова. — Пуле да ядру, брат, не закажешь...
— И то, не закажешь, дядюшка Савельич, — покорно соглашается тот. — Оно как тебе начальство — все едино, велит помирать — помрешь.
— То-то, помрешь! А то «не можно»... Вздумает тоже! — заворчал вахмистр. — И все-то вы такие несуразные, как я погляжу, — обводя презрительным взглядом скучившихся солдатиков «из молодых», произнес он и вдруг разом вытянулся в струнку, завидя подходящего к группе Галлера.
— Где товарищ Дуров, Савельич? — спросил ротмистр, ласково кивая на приветствие солдат.
— Сейчас кликну, ваше высокородие, — отозвался вахмистр, и в тот же миг по цепи послышался оклик, повторенный один за другим многими солдатскими голосами:
— То-ва-рищ Дуров, к эс-ка-дронному!
А через пять минут Надя уже подходила к ожидавшему ее ротмистру.
«Как он молод! Как молод, совсем еще дитя, ребенок! Но враг не посмотрит на эту молодость и...» — с легким содроганием в сердце мысленно произнес Галлер, когда юный уланчик стал перед ним навытяжку в ожидании приказаний.
— Мой друг, — сказал с заметным волнением ротмистр, — я должен еще раз предупредить тебя: не в безумной удали суть дела. Можно и не влезая в самое пекло боя быть смелым и храбрым солдатом. Побереги себя. Будь благоразумен. У тебя все еще впереди. И отличия, и слава, и самая жизнь. Ты достаточно зарекомендовал себя под Гутштадтом. Ведь твой геройский подвиг принят во внимание. Будь же осторожнее, мой друг! Твоя жизнь нужна родине...
Он еще хотел что-то прибавить, но в эту минуту к ним, на взмыленном коне, подскакал адъютант Горчакова с приказанием как можно скорее переходить в брод Алле.
Уланы быстро замундштучили коней, вскочили в седла, и через несколько минут их передние ряды резали мутные воды жалкой прусской речонки. За ними перебрались другие войска, артиллерия с тяжелыми орудиями и молодецкая пехота, сверкая грозными штыками, так излюбленными и прославленными самим Суворовым.
Князь Горчаков, командовавший всем правым флангом, по приказанию Бенигсена двинулся своим крылом на левое крыло французов, которым предводительствовал Ланн.
Теперь уже ничто не разделяло две великие армии. Речонка Алле осталась далеко позади. Впереди расстилались широкие Фридландские поля, засеянные изумрудными хлебами, мирные доселе поля, занявшие, однако, кровавое место на страницах всемирной истории.
3 июня, еще задолго до рассвета, загрохотала первая вестовая пушка на французских позициях, за ней вторая, третья, и бой начался, ужасный по своим роковым последствиям, Фридландский бой.
Стоном стонет земля от рева и гула орудий. Поминутно взрываются белые хлопья гранат, и изумрудные поля, чуть поросшие молодыми весенними злаками, окрашиваются ярким рубиновым цветом, таким роковым, кровавым... Точно гигантская коса проходит по рядам сражающихся и скашивает одним взмахом все, что есть лучшего в войске.
Русские дерутся, как львы. Но французы им не уступают. Они тесным кольцом окружают левое крыло союзников, обойдя его в тыл. Теперь атакованный Ланн превратился в атакующего. К нему пришли на выручку лучшие силы французской армии.
— Vive l’empereur! — вырывается стоном из самого жерла этой силы.
Но этот крик, заглушаемый пушечною пальбою и треском поминутно разрывающихся гранат, едва доходит до слуха русских. У них своя сила, свой девиз, свое слово, родимое, близкое, с которым не страшно, не жутко умирать.
— За царя-батюшку! За Русь святую! В штыки, братцы! — слышится чей-то нервный, надсаженный от усилия голос.
И при звуках этого голоса, близкого, родимого, солдаты воспрянули духом. Питомец Суворова, ученик его и общий любимец, Багратион ведет их за собою. Имя Багратиона хорошо известно русскому солдату. С ним и умирать не страшно.
— Веди, батюшка, на победу, на смерть — все едино!.. И идут, сомкнувшись длинными рядами, умирать за
честь родины молодцы-пехотинцы, плечо к плечу, нога в ногу...
— Ура! — отчаянно гремит их предсмертное приветствие.
Да, предсмертное... Против них целое море, целая лавина... К вечеру вождь-император сосредоточил здесь, на берегах Алле, около 85 тысяч войска под командой уже было побежденного Ланна. Можно ли бороться против них мелкой, ничтожной горсти храбрецов-героев?
— Отступать! Отступать! — проносится похоронным звуком над разрозненными, окровавленными рядами русских.
Сам главнокомандующий приказал отступать. По всему фронту скачут адъютанты, запыленные, полуживые от истомления, чуть держась в седле.
«Отступать! Отступать!» — вот оно, роковое слово. Горчаков, бледный и взволнованный, не отрывая от глаз подзорной трубы, стоит среди своих адъютантов и ординарцев, и лицо его сводит судорогой. А подле него какой-то прусский генерал-союзник с трясущейся челюстью лепечет что-то, указывая вперед.
Битва проиграна... Русские отступили...
И вдруг чей-то резкий, отрывистый крик несется с казачьим гиканьем, несется по полю.
Что это? Или глаза обманывают князя?
Несколько казачьих сотен мчится вперед на верное поражение, на смерть.
Горчаков в ужасе машет рукою, и бледный ординарец летит наперерез первой сотне на спотыкающемся от усталости, взмыленном коне.
— Куда вы? Отступать!.. Приказ главнокомандующего!
И вмиг стройные ряды сотен поворачивают назад, и кони мчат обратно отважных всадников, искавших смерти... Топот бесчисленных копыт заставляет содрогаться землю от подземного гула...
Русские побеждены... Русские отступают... Но он дорого поплатится за эту свою победу и их отступление, ненасытный, жадный корсиканец!..
Надя скачет, как бешеная, за другими, но на своем обычном месте в ряду лейб-эскадрона. Рядом с ней Вышмирский, бледный, с каким-то страдальческим, растерянным лицом и в залитом кровью мундире. Легкая рана в руку дает себя знать, пуля прорвала мясо у локтя и вышла навылет, не повредив, однако, кости; но и этой раны слишком достаточно для хрупкого, изнеженного юноши. Он едва держится в седле.
А французы гонятся по пятам, наступают. Миг... и молодцы-коннопольцы повернулись лицом к настигшему их врагу. Миг, другой, и рукопашная схватка вновь закипела с удвоенной отчаянной силой. И не битва уже, а ад, настоящий ад, которого до самой могилы не забудут участники этой битвы.
— Держись, Вышмирский! — словно сквозь сон слышит молодой поляк.
И в ту же минуту что-то, слегка задев его по голове, со всею силою опускается на плечо. Жгучая острая боль у ключицы почти лишает его сознания.
— Я ранен! Я умираю! — лепечет несчастный мальчик и, как в тумане, перед ним проносятся суровые, сосредоточенные красные лица в неприятельских киверах.
— Нет, я жив, слава богу! — соображает он в секунду, видя подле себя черное от дыма, все забрызганное кровью, хорошо знакомое лицо Нади.
— Ты ранен, Юзеф? — слышится ему сквозь шум битвы. — Он чуть не отхватил тебе голову, проклятый! — И она с неистовством ударяет пикой плашмя что-то бьющееся по земле.
Это французский гусар, выбитый из седла; Юзеф его узнает сразу; это тот самый, что скакал сбоку неприятельского взвода и направлял свой палаш на голову его, Вышмирского.
«Если б не Дуров, — с трудом соображает мальчик, — лежать бы мне теперь на месте этого французика...»
И разом его охватывает безумный восторг. Дуров спас его! Дурову он обязан жизнью!
— Саша! Саша! — кричит он в каком-то исступлении. — Ты спас меня, спасибо!
Но его нет уже подле, этого безумца Саши. Где он?
Юзеф с беспокойством оглядывается на всем скаку. Неприятеля нет... Он отстал, наконец измученный преследованием... Но нет и Дурова, его спасителя Саши... Где же он?.. Ужели?..
Страшная догадка молнией прорезывает мозг Вышмирского: ранен, убит, затоптан конями? Но собственное страдание мешает ему сосредоточить свои мысли на друге. Адская боль в плече заслоняет собой все остальное. Вышмирский зажимает рукой рану и несется вскачь по направлению вагенбурга, обессиленный страданием и потерей крови.
Рожок горниста все еще трубит отступление, и его ужасные звуки разрывают сердца побежденных. Надя не скачет уже, как раньше, сбоку своего взвода, рассеянного и уничтоженного почти совсем. Она сидит как вкопанная на своем Алкиде, в стороне от догорающей битвы... В ее растерзанном сердце тоска, смертельная, непроглядная...
А еще так недавно это сердце ликовало после славной Гутштадтской битвы!..
Они отступают, они, русские — герои, дети и ученики бессмертного Суворова!.. О ужас, ужас!..
А кругом нее все трупы, трупы... Сильнее других досталось молодцам-коннопольцам в этой битве. Более половины полка осталось на кровавых полях Фридланда.
Вон лежит неподалеку от Нади молодой курносый солдатик. Грудь прострелена навылет, глаза широко открыты, губы улыбаются страшной, мертвой, дикой улыбкой... Знакомая улыбка, знакомое лицо... Да это тот, что спорил с вахмистром о том, что ему «не можно умирать», что у него жена, дети... Бедный! Бедный! Рядом, раскинув широко руки, лежит суровый Дмитрякин, вахмистр 3-го эскадрона, который еще так недавно бранил Надю под Гутштадтом.
«Куда лезешь, постреленок! За чужим эскадроном прет в атаку... Отвечай потом за них...» — слышится, как сквозь сон, Наде знакомый голос.
Бедный суровый эскадронный дядька! Не будешь ты больше ворчать и бранить ее, Надю!..
А это что? Вон там среди поля! Или она грезит, ошеломленная, обессиленная битвой и отступлением?
И Надя хватает себя за голову, чтобы убедиться, что она не спит и не грезит. Что за странность! По полю вертится и кружит какая-то странная фигура. Это улан-коннополец в солдатской шапке с залитым кровью лицом. Он, точно безумный, вертится на месте, поминутно выкрикивая что-то и размахивая во все стороны руками. Вот он пришпорил коня и несется вперед, прямо на неприятелей, с тем же странным безумным криком.
— Стой, улан! Куда ты? Там смерть!
Но улан и усом не ведет, как говорится, и в ответ на громкий крик Нади пришпоривает лошадь и несется все вперед и вперед.
В одну минуту Надя уже подле него.
— Там неприятель! Куда ты скачешь, безумный? — хватая повод его лошади, выкрикивает девушка.
И впрямь безумный! Какое страшное лицо, какой дикий, ничего не выражающий взгляд!
— Не-прия-тель, го-во-ришь ты? — лепечет он бессвязно, впиваясь этим своим, ничего не выражающим, взглядом в лицо Нади. — Вздор, не неприятель, а капуста... Капуста, что Мотря на рынке купила... Сочная, хорошая... И на плечах капуста... — дотрагиваясь до своей окровавленной головы, прибавляет он неожиданно.
Теперь Надя уже не сомневается, что имеет дело с горячечным... Она быстро обматывает повод саврасого уланского коня вокруг своей руки и, поддерживая одной рукой раненого, скачет с ним во весь опор к реке, чтобы дать несчастному возможность освежиться и обмыть рану.
А кругом них по-прежнему кипит, свистит и грохочет битва, по-прежнему кровь льется рекой и поле устилается все новыми и новыми трупами. Русские отступают, но дорого обходится это отступление победителям-французам. Каждый шаг, каждые полшага сопряжены с битвой, ужасной и кровопролитной. Повсюду девушке и ее обезумевшему спутнику попадаются мертвые тела, страшные, обезображенные, с оторванными руками и ногами, с выпавшими внутренностями, с выглядывающим из раскроенного черепа мозгом...
И Надя с содроганием отводит глаза от страшной картины. Хорошо, что ее спутник не замечает всех этих ужасов. Тем же безумным, ничего не понимающим взором смотрит он вперед и лепечет бессвязно:
— Капуста, везде капуста... и под Гутштадтом и на Фридланде... эво, как много... А меня уже нет... Я умер... Был Баранчук и помер Баранчук, Ефрем Баранчук... Хвать Баранчука по башке, башка затрещала, и стало две башки, а из башки-то поползла капуста. Эко дело... из башки — капуста... Ой, лихо мне, лихо!
— Успокойся, Баранчук! Рана твоя скоро заживет! — произнесла Надя. — Ну, вот и Алле. Сейчас дам тебе напиться.
Говоря это, девушка быстро соскочила с коня, намереваясь зачерпнуть кивером воды для больного, и вдруг отскочила от берега, полная отвращения и ужаса.
Вся вода в злосчастной Алле была ярко-красного, рубинового цвета от примешавшейся к ней в изобилии крови.
На берегу валялись обезображенные тела убитых... Острый противный запах свежей крови ударил в голову девушки и закружил ее...
А раненый лепетал по-прежнему бессмысленно и скоро, очевидно все еще не сознавая действительности:
— Нет Баранчука, говорят тебе, нет... Ефрем Баранчук помер... А есть другой, есть капуста... Слышь, капуста, парень! И весь тебе сказ!..
— Полно, дружище! — ободряла Надя улана. — Подтянись немного, приятель. Даст бог, доберемся до вагенбурга, перевяжут твою рану, и ты снова будешь здоров!
«Доберемся до вагенбурга...» Хорошо было говорить это, а каково добраться? Чтобы попасть в вагенбург, приходится миновать местность, наполненную французами.
Свернув на Фридландскую дорогу, Надя увидела большую толпу народа, беспорядочно бегущую по направлению окрестных сел и деревень. Это были насмерть перепуганные близостью врага фридландцы, спешившие укрыться в безопасном месте.
— Бегите! Спасайтесь! Неприятель за нами... он близко... он гонится по пятам!.. — кричали они на разные голоса при виде двух конных, медленно двигающихся по дороге.
Что было делать?
Надя быстро оглянулась вокруг себя. С одной стороны был Фридланд, наполовину уже занятый войсками Наполеона, с другой — ужасные кровавые поля, откуда все гремела канонада и где, в виде черного тумана, стоял густой столб порохового дыма. Справа текла ужасная Алле с плещущими в ней багровыми струями, слева — лес, таинственный, молчаливый.
Лес — вот где их спасение! Под тенью и гущей его развесистых деревьев, в тиши и приволье чащи!
И, не рассуждая более, Надя мгновенно дает шпоры Алкиду и несется галопом по направлению леса, сопровождаемая своим молчаливым спутником на саврасом коне.
Живительная лесная прохлада разом благотворно подействовала на больного.
— Где я? — впервые сознательно взглянув в глаза своей спасительницы, спросил он.
— В надежном, безопасном месте! — поспешила успокоить его Надя. — Ну, вот видишь, Баранчук... кажется, тебе и полегчало!
— Слава тебе, господи, полегчало! — отвечал улан. — Только голова все еще ровно как в огне и какой-то шум в мозгу, будто там не переставая палят из дьявольских пушек. Маленечко бы водицы испить — вот бы и вовсе хорошо было!
Надя быстро осмотрелась и, к великой своей радости, увидела небольшой ручей, протекающий поблизости лесной дороги. Подвести саврасого к ручью, помочь спешиться улану, обмакнуть носовой платок в воду и положить его на раненую голову Баранчука — все это было для нее делом какой-нибудь минуты.
Лишь только рана была обмыта, больной улан сразу точно преобразился. На бледное лицо его вернулись краски, глаза повеселели.
— Спасибо тебе, паныч, — произнес он радостным голосом. — Кабы не ты, не видать бы мне моей жинки, ни дивчат моих, Гальки да Парани, ни родимой хатки под Полтавой!
— Да разве ты хохол? — удивилась Надя.
— Как есть хохол, самый настоящий, только на службе пообрусел маленько... Да не впервой и в походе... И с Суворовым бились... и с Кутузовым бились... Альпы брали... Во как! — с заметной гордостью присовокупил он. — А сами мы из-под Полтавы, Кобелякского повета... Мотовиловские мы... може, слыхал, барин?
— Стой, стой, милый! Мотовиловский, говоришь ты? — И все лицо Нади озарилось радостной улыбкой. — Кобелякского повета?.. Да ты не брешешь, хохол?
Кобелякский повет... «Бидливые кровки»... Хутор Мотовилы и Саша Кириак... смуглый черноглазый Саша, мечтающий о принесении помощи всему человечеству!.. Ведь Мотовилы — их хутор, их — Кириаков!.. И Баранчук, значит, знает и Сашу, и его мать, и, чего доброго, бабушку Александрович...
И Надя вся точно всколыхнулась и оживилась, перенесясь мечтой к милой «Хохландии».
А Баранчук, точно угадавший ее мысли, продолжал невозмутимо:
— Из самых этих Мотовилов мы... с Кириачихой по суседству... Гордая барыня, важнющая. Уж такая гордая, что приступа нет к ней, не то что сынок ейный...
— Сынок... Саша? — перебила его Надя. — Ты и Сашу знаешь?
— А нешто не знаю? — усмехнулся Баранчук.
Ему, очевидно, было все лучше и лучше с каждой минутой. И рана полегчала от спокойствия и повязки, да и здесь, в лесу, вдали от шума битвы, было так хорошо и прохладно. Он уже вынул из-за пазухи трубку, высек огня и с удовольствием затянулся из нее, прикорнув на мягкой весенней траве, над берегом ручья.
— Как же не знать паныча Кириака? — говорил он радостно. — Славный хлопец, ей-богу!.. Перед походом ходил я на побывку до дому, так его же, паныча, видал. Лекарничал он на деревне и на хуторе там-то... Дюже помогает народу. Я ненароком руку топором зарубил, вся вспухла и почернела. Так что думаешь? Залечил мне руку-то, что тебе заправский лекарь. А послушал бы, что говорил при том. «Уйду, — говорит, — отселя, Ефрем, дай срок... В лекари уйду... Уж больно по нутру мне это...» А мамынька не пущает... Потому сын единственный... Утешение под старость... Да он не постоит за тем, дюже крепок ндравом хлопец... Поставит по-евонному, видать уж по всему... А как уходил, и так на прощанье кинул: «Гляди, еще пригожусь тебе, Ефрем!» И впрямь пригодится, может.
Говоря это, раненый улан широко улыбнулся добродушной улыбкой... Ему вспомнились заодно с добрым панычем и милый повет, и родимая хатка, и жинка, и дивчата-погодки, такие крепкие и черноглазые...
Улыбнулась за ним и Надя. Перед ней, как сладкий сон, пронеслось былое. И чудные, как греза, два года, проведенные в Малороссии, и старая бабуся, и тетка Злачко, и милый черноглазый Саша, этот орленок, заключенный в курятнике и вздыхающий по воле. Не из тщеславия и гордости — знает она — рвется он оттуда, а по доброте сердца, из желания помочь ближним, отдать всего себя на людские нужды... Милый, дорогой Саша, милый мотовиловский паныч! Исполнится ли когда-нибудь твоя заветная мечта? Пробьешь ли ты себе путь к свободе?..
И перед Надей встает строгий образ гордой, тщеславной Кириачихи — матери Саши... Как она бережет и любит сына! Но как эгоистично любит!.. Как для себя и ради своего спокойствия бережет... А ему, Саше, как и Наде, нужна воля, нужна драгоценная свобода и могучий, смелый орлиный полет.
Задумалась Надя... Грезит... улыбается... Лицо и радостно и грустно в одно и то же время...
И Баранчук задумался: забыл и про войну, и про рану, и про тяжелые минуты, проведенные там, на Фридландском поле... Перед ним родные поля Украины, родные люди... В своем сладком забытье он все крепче и крепче затягивается трубкой и, одурманенный приятным куревом и сладкими мечтами, улыбается все блаженнее и шире. Не то сон, не то дрема охватывает улана. Уснуть бы, забыться здесь, на зеленой траве, под покровом гостеприимного леса... Ручей звенит и щебечет, как нарочно, так усыпляюще монотонно... Одурманенный мозг не выдерживает больше, трубка выскальзывает из рук и падает в траву, а за нею падает сам Баранчук, бесчувственный, мертвенно-бледный...
— Боже мой! Что с ним? Ефрем, опомнись, несчастный! — разом просыпаясь от охватившей ее грезы, вне себя лепечет Надя, хватая и тряся за рукав бесчувственного Баранчука.
Не для того же вырвала она его из кромешного ада, чтобы дать умереть такой глупой, бесполезной смертью, отравленному злосчастным курением, обессиленному от ран...
— Вставай, Баранчук, собери силы!
И то пора. По лесной дороге бегут все новые и новые толпы фридландцев.
— Спасайтесь! — кричат они юному уланчику. — Чего вы расположились здесь? Неприятель близехонько! Скорей, скорей! Уносите ноги отсюда, если вам дорога жизнь!
Надя с тревогой и ужасом глядит на бегущих. Баранчук бесчувствен и неподвижен по-прежнему. Она тормошит его, дует ему в лицо, кричит в самые уши — все напрасно! Он недвижим, как настоящий мертвец. О! Будь он мертвый — она, не задумываясь, оставила бы его здесь. Но он жив, его сердце, хотя и слабо, но бьется в груди под сукном колета. И вдруг ее собственное сердце заколотилось, как раненая птичка, в груди. А что, если оставить его здесь? Его могут принять за мертвого, такого, как он есть — бесчувственного, чуть живого. Не станет же в самом деле неприятель пристреливать своего раненого врага? Не звери же они, в самом деле, эти французы!..
Она колеблется с минуту... и вдруг, разом, с негодованием отбрасывает от себя подвернувшуюся было мысль. Оставить больного на произвол судьбы, оставить умирать среди этого леса! И она могла на секунду подумать об этом! О, какой стыд, какой ужас!..
И она снова бросается к ручью, зачерпывает полный кивер студеной влаги и выливает ее на голову больного.
Вода как нельзя лучше подействовала на Баранчука. Он слабо вздохнул, открыл глаза, зашевелился.
— На лошадь, Баранчук! На лошадь, ради бога, если тебе сколько-нибудь дорога твоя жизнь! — воскликнула, вся трепеща и волнуясь, Надя, не отводя глаз от удаляющейся от них бегущей толпы.
Толпа уже далеко. Последние фигуры бегущих фридландцев уже скрылись за деревьями. Голоса утихли. Только какой-то смутный гул, точно шепот, от множества копыт несется по лесу.
Что это? Новые беглецы, или...
Надя не досказывает своей мысли. Вся ее кровь застывает в ее жилах. Ужасом наполняется все существо девушки. Страшная догадка молнией пронизывает мозг. Фридландцы не солгали. Гул несется с противоположной стороны. Вот он все слышнее и слышнее. Вот уже слышен ясно и четко на более коротком и близком расстоянии. Нет сомнения — это неприятель.
— Мы погибли! — беззвучно лепечут ее побледневшие губы. — Мы погибли, Баранчук, если ты не сядешь на коня сейчас, сию секунду...
Ее трепет и волнение передаются больному.
Гибель... смерть... О нет! Ему еще не хочется умирать... умирать теперь, на чужбине, вдали от родины и семьи... Нет! Нет!.. Жить, жить, во что бы то ни стало!.. — трепещет что-то в измученном сердце солдата.
И, обхватив плечи Нади, он, с усилием опираясь на них, тяжело поднимается с земли. Вот одна нога занесена уже в стремя... Еще, еще немного... одно последнее усилие... Холодный пот градом катится по его лицу... Руки и ноги трясутся от слабости.
А неприятель все ближе и ближе... Уже Алкид, почуя его, храпит и бьет копытами землю. Глаза умного животного пылают... Опасность не за горами. Он знает это, верный конь, и своим нетерпением словно хочет предостеречь всадников.
Наконец Баранчук кое-как взгромоздился в седло и скачет на своем Саврасе бок о бок с Надей... Но, боже мой, как тихо, каким черепашьим шагом подвигаются они вперед!
— Не можешь ли ты прибавить ходу? — шепотом просит девушка. — Иначе они догонят нас в один миг.
— Видит бог, не могу! — срывается с запекшихся губ Баранчука полным отчаяния и страха звуком.
— Но нас настигнут, пойми! Неприятель не поцеремонится с нами! Французы озверели из-за своих огромных потерь... Вряд ли найдется у них доля жалости к нам. А если нас примут за шпионов или лазутчиков?.. Что тогда? Во сто крат было лучше умереть на поле битвы, нежели этой смертью затравленных зайчат здесь, среди леса| _ с отчаянием и дрожью в голосе восклицает Надя.
— Брось меня, брось, барин, и скачи со Христом один! — лепечет в ответ обезумевший улан. — Все едино, не вынести мне убийственной скачки, помру я в дороге! Как бог свят, помру!
— Вздор городишь, приятель! Вместе спасаться, вместе и умирать! — твердо произнесла девушка.
И прежде чем улан мог вымолвить слово, Надя изо всей силы ударила нагайкой его саврасого и полетела вперед с быстротою ветра, увлекая за собою едва державшегося в седле Баранчука.
Это было как раз вовремя, так как из темной чащи показался неприятельский конный отряд и во весь дух помчался за беглецами.
Как безумная, неслась Надя вперед по лесу, с тою ужасною быстротой, от которой дух захватывает и сердце рвется надвое в трепещущей груди. Повод Алкида спутан с поводом уланского коня; лошади несутся бок о бок, одна подле другой, не отступая ни на пол-аршина друг от друга... Потерявший снова сознание Баранчук упал головою на седло Нади, в то время как ноги его запутались в стременах. Рука девушки крепко обхватывает плечи больного... Каждая минута, каждая секунда дороги... Мешкать нельзя. Все ее мысли направлены к одному: ускакать, спасти себя и его во что бы то ни стало.
— Боже великий! Помоги мне!.. — бессвязно лепечут ее бледные губы. — Если мне суждено умереть, то дай мне славную смерть на ратном поле, боже, но не эту! Не эту, господи! Помилуй меня!
А неприятель между тем все ближе и ближе... Он уже совсем позади... Уже можно различить лязг стремян и характерный французский говор.
Надя боится оглянуться назад. Дыхание «его» лошади обдает ее шею... Или это кажется ей? Или расстроенное воображение преувеличивает опасность?
Нет, нет, это так... Французы близко за ними, почти рядом... Бегство немыслимо! Спасенья нет!
— Rendez vous! (Сдавайтесь!) — доносится до ее слуха неприятельский резкий голос.
Но в ответ она только судорожно сжимает ногами вздымающиеся от скачки бока Алкида, и верный конь не бежит уже, а словно несется по воздуху, чуть касаясь копытами земли...
Вдруг что-то щелкнуло сзади странным тупым звуком... Грянул выстрел... и точно пчела прожужжала над самым ухом скачущей всадницы. О, она знает пчелу — страшную железную пчелу, не щадящую жизни молодых и старых! Это пуля!.. Это смерть!..
«Слава богу, мимо!» — мелькает смутным соображением в мозгу Нади.
Мимо!.. Она спасена!
Надя поднимает голову. Да, она жива, решительно жива, если видит этот лес, это небо, охваченное мирным заревом вечернего заката... Она жива!.. Как хороша жизнь!.. Слава богу!
Жива... но надолго ли? Теперь она уже ясно ощущает чье-то горячее дыхание у себя за плечами... Это не воображение, а действительность. Увы! Неприятельские кони только в нескольких шагах от них! Сейчас грянет новый выстрел... Снова прожужжит роковая пчела, и ее, Нади, не станет... Не станет смугленькой Нади с ее солдатской судьбой...
— Rendez vous! — кричит тот же резкий голос, ужасный голос, пронизывающий все ее существо каким-то колючим ужасным холодом. — Rendez ...
Но голос не договорил, оборвался... Раздался новый выстрел, но уже не сзади, а где-то с противоположной стороны, и вслед за ним что-то ахнуло, застонало и тяжело рухнуло на землю за спиной скачущей Нади.
А навстречу ей уже несется с диким гиканьем целый отряд казаков.
Впереди всех высокий атаманец с горящим взором и седоватыми усами. Вот они бурей налетели и сшиблись с ошеломленным врагом, сверкая обнаженными клинками сабель. Подле седого казака, очевидно начальника отряда, дерется молодой, почти юный офицерик, рубя направо и налево своей окровавленной шпагой. Что-то отчаянно-смелое, отважное, порывистое в этом побледневшем, взволнованном лице, в этих пылающих глазах, полных безумного энтузиазма!
Где видела это лицо Надя, эти глаза, эти темные кудри под лихо заломленной набекрень папахой?..
Вот он вихрем налетел на передового верзилу-француза и рубится с ним насмерть, ловко ускользая от ударов. Папаха свалилась с его головы, упала на землю. Черные кудри обвивают лицо... Боже мой, да это он, Матвейко! Миша Матвейко, сын вольного Дона, ее раздарский приятель!
Сколько отваги и мужества в его груди! Какая мощь и сила в этой крепкой юношеской руке!.. Как сверкают черные глаза юноши!.. Вон уже высокий француз лежит на земле с раскроенным черепом... Вон валится другой, рыжий, с длинными ногами, выбитый из седла тою же ловкой юношеской рукой... Теперь Миша в самой середине неприятельского отряда. Жутко смотреть Наде на эту юношескую отвагу, граничащую с безумием. Так бы, кажется, и ринулась ему на помощь, так бы вонзилась, с саблей наголо, в самое пекло битвы. Но на ее руках бесчувственный Баранчук, с истекающей кровью раной... Ее крылья связаны... О, какая пытка, какая мука не участвовать в битве и смотреть, как рубятся другие, когда вся кровь горит в ней пожаром и кипит ключом!..
А Миша все бьется, как молодой львенок, отчаянно, неутомимо...
«Меня убьют! — вспоминается Наде молодой, звонкий, задушевный голос там, далеко, под покровом вятского леса. — Мне бродячая гадалка наворожила».
Убьют... а если правда?
— Нет, нет! Будь милосердным, боже, спаси его! — лепечет она, вся бледная от волнения.
И бог услышал молитву смуглой девочки.
Французы не выдержали натиска, дрогнули, смешались и, разом повернув коней, в беспорядке, врассыпную помчались назад по Фридландской дороге. Казаки, усталые от упорной борьбы, не преследовали их и вернулись к своей засаде.
— Дуров! Ты ли это? Вот где пришлось свидеться, дружище!.. Что за раненый у тебя?
И Миша Матвейко, все еще бледный и возбужденный битвой, обнял Надю.
— Мы отступаем, Дуров, — произнес он печально через минуту. — Мы — русские — отступаем! Ах, Саша, Саша! А как хорошо было, когда мы шли сюда!.. Сколько надежд, планов... Я у Ивана Матвеевича в отряде. Ах, Дуров, что это за человек! Это сам Марс, сошедший с Олимпа, бог, титан какой-то, герой!
— А ты сам не герой разве? — с улыбкой, глядя в его возбужденное молодое лицо, произнесла Надя. — Я ведь видел, как ты бился сейчас! Видно, не боишься предсказания бродячей гадалки... Помнишь, ты говорил мне тогда, на Каме?.. Да вздор все это, судьба сохранит тебя!
— Да, сохранит! — произнес задумчиво Миша, и вдруг бледное лицо его разом дрогнуло и потемнело, точно состарилось на несколько лет. — И то правда: я счастливчик, Дуров! Но бог с ним, с таким счастьем... Знаешь ли, веришь ли, я бы охотно отдал свою жизнь, лишь бы... Ах, Дуров! Лишь бы не видеть этого нашего отступления пред проклятым Наполеоном!
— Ах, и я, и я тоже! — искренним порывом вырвалось из груди Нади.
Через минуту они крепко пожали друг другу руки и расстались. Матвейко примкнул к своей сотне, Надя направилась по дороге, указанной ей казаками, ведущей на перевязочный пункт.
Только поздно вечером добралась Надя до разрушенного селения, где временно был устроен госпиталь. Крикнув проходящих солдатиков с носилками, она сдала им на руки своего раненого и следом за ними вошла в полуразвалившийся домик, игравший роль перевязочной.
Едва только успела девушка переступить порог, как кто-то обхватил ее за шею и чуть не задушил ее в объятьях.
— Саша, друг, голубчик! Какое счастье! — лепетал знакомый Наде, слишком знакомый голос.
И Вышмирский, бледный, взволнованный, с распоротым на плече мундиром и перевязанной рукой, сжимал Надю в объятьях. А лицо его так и сияло необычайным оживлением и счастьем.
— Да что такое? — удивилась та. — Чему ты радуешься, Юзек?
— Поздравь меня! Я получил эполеты, — вырвалось из груди того счастливым, радостным звуком.
— Произведен?
— Буду произведен на днях! Это ли не счастье?
— А... — не то сказала, не то вздохнула Надя, и что-то разом захолонуло и упало в ее сердце.
Вышмирский произведен! Вышмирский офицер! А она?.. Ужели она менее достойна, менее заслужила этого счастья, нежели он — Вышмирский?
И вмиг прекрасное, словно выточенное из мрамора лицо Юзефа стало ей как-то разом далеким, неприятным.
А он, и не замечая впечатления, произведенного его известием на Надю, продолжал с прежней» горячностью, так не похожей на него:
— Пойми! Зоська-то как обрадуется... И дядя Канут, и кузины... Как мечтали они видеть меня офицером!.. А знаешь, Дуров, — неожиданно утихая, словно спохватившись, добавил Вышмирский, — это все ты. Ей-богу! Кабы не ты, лежать бы мне мертвым под Фридландом. Не перехвати ты неприятельского удара, палаш пришелся бы прямо по голове. И тогда... Бррр...
Дрожь пробежала по всем членам изнеженного юноши. Перед ним разом встала потрясающая душу картина Фридландской битвы... Грохот орудий... ужасная пальба... атака... и они оба — он и этот смугленький Саша, вырывающий его из рук смерти удачным ударом по неприятельскому палашу. И не одного его: и Панина, и какого-то улана, которого он увез с поля в самый разгар битвы. Он, этот смугленький Саша, вел себя героем... О, этого не может отрицать никто!.. Все видели, все знают... А между тем эполеты достанутся ему — Юзефу Вышмирскому, а не смугленькому Саше, который стоит перед ним в своем изодранном в пылу битвы колете.
И что-то словно обожгло лицо юноши. Бледные щеки запылали ярким румянцем. Глаза в смущении опустились под взглядом этого юного уланчика, этого смуглого Саши, стоявшего перед ним.
— Дуров... Саша... — в неизъяснимом смущении произнес Вышмирский. — Мне совестно... я не знаю, как это могло случиться... Может быть, моя рана... но... веришь ли, я знаю, я глубоко убежден, что не я, а ты заслужил эполеты... и ты даже больше... о, гораздо больше, так как ты — герой! Ты настоящий герой, клянусь тебе, Саша! — с увлажнившимся слезами взором горячо воскликнул он и крепко, по-братски обнял приятеля.
ГЛАВА VIII
Два императора. — Новое счастье
Необычайное оживление царит на улицах и площадях Тильзита, небольшого города Пруссии, живописно расположенного при впадении реки Тильзы в Неман. Дома и здания города разукрашены флагами. Всюду развешаны гирлянды цветов, душистых и пахучих, как сама весна. Веселая разношерстная толпа снует по городу. Старики, женщины, дети — все это смешалось в одном общем ликовании.
Взоры всех устремлены на реку. По самой середине ее, на голубоватой поверхности воды, выстроен громадный плот, с возвышающимся на нем зданием, утонувшим в цветах. Здесь, в этом здании, и в этот день, 25 июня 1807 года, должно произойти свидание двух императоров, двух великих монархов России и Франции.
Над зданием царского шатра красуется фронтон, увенчанный флагом. На одной стороне флага четко вышита гигантская буква «А», а на другой — такое же исполинское «14» — инициалы представителей двух сильнейших держав, заключивших знаменитое Тильзитское перемирие, решающее судьбу Пруссии, — Александра I и Наполеона I.
На обоих берегах Немана выстроены две армии, русская и французская, разделенные прозрачно-голубыми водами реки.
Чудесный летний день, праздничный и прекрасный, во всем великолепии своего синего неба, яркого солнца и молодой пушистой зелени, так и сияет своей юной чарующей улыбкой. Эта улыбка скользит и по светлому Неману, и по красивому зданию, с развевающимся над его фронтоном флагом, и на золотистых косах девушек, усыпающих путь к реке весенними цветами, и на всей этой веселой, снующей, живой толпе праздного любопытного народа.
Вдоль всего русского берега вытянуты стройной, прямой линией войска. Тут красота и гордость русского оружия. Золотые лучи трепетно играют на тяжелых серебряных латах кавалергардов, на ало-красных доломанах гусар, на цветных колетах улан, играют на штыках и перевязях скромной молодецкой пехоты и на медных трубах музыкантских команд.
Сколько здесь блеска, света, сияния!..
Неподалеку от атаманского полка выстроены коннопольцы. Более половины их полегло на кровавом Фридландском поле. Но по приказу главнокомандующего наскоро пополнили опустошенные ряды свежими силами, взятыми из резерва.
После царского свидания объявлен смотр войскам, высочайший смотр самим государем, — и теперь весь полк в сборе. На правом фланге первого ряда, во взводе лейб-эскадрона, стоят два юные уланчика — Дуров и Вышмирский.
Оба коннопольца красуются сегодня во всем параде. В белых эполетах, в свежих чистых перевязях, с струящимися в волнах воздуха султанами, они — эти два молоденькие коннопольца — кажутся сегодня особенно свеженькими и юными. Рука и плечо Юзефа забинтованы, но его рана так ничтожна теперь в сравнении с тем, что ему подарила судьба. Он — офицер! Желание дяди Канута и милой Зоськи исполнено. Его солдатский мундир доживает свою службу: на нем уже нашиты офицерские эполеты и золотое шитье. А все же что-то отравляет радость юноше. Это что-то: не то смущение, не то какая-то неловкость перед его другом Сашей.
И друг Саша, или, вернее, Надя, не весела сегодня. Лицо смуглой девочки в уланском мундире не то сосредоточенно, не то печально и пасмурно, как осенний день. Но не зависть к Юзефу гложет ее юное сердечко. Нет! Оно слишком горячо привязалось к нему, чтобы чувствовать зависть к его успеху и отличию. Больше того: она как будто довольна и счастлива за него. Но в глубине души девушка ощущает не то гнет, не то тоску, необъяснимую, но тяжелую. Это не тоска зависти, а какая-то смутная тревога за свою участь, сожаление о том, что ей не удалось отличиться или умереть на Фридландских полях.
Зачем, о, тысячу раз зачем, судьба так немилостива к ней, Наде? Неужели всю жизнь ей суждено тянуть солдатскую лямку, в то время как Юзеф и другие будут отличены, как герои?..
«Ангелы заплачут на небесах, если с вами обоими случится что-нибудь дурное...» — слышится ей звонкий серебристый голосок, милый голосок черноглазой паненки.
О! Пусть лучше бы заплакали они, белые ангелы на далеком небе, нежели вернуться на родину в тех же кашемировых эполетах, с тою же солдатской пикой... А что скажут у Канутов при виде этого солдатского мундира на ней, Наде, в то время как Юзеф успел заслужить лучшую долю? Что она ответит на вопрошающий взор черноглазой девочки, так трогательно благословившей ее перед боем?..
— Да очнись же, Дуров! Время ли теперь задумываться, мечтатель! Смотри туда! Видишь? — слышится над ухом Нади чей-то прерывистый шепот.
«Что это? Кто зовет ее? Где она?.. Ах, это Юзек!..» — словно просыпается от своей задумчивости девушка. О, как далеко улетела она со своими тщеславными мечтами!
И то правда, время ли задумываться сегодня?
Вышмирский дергает ее за руку и твердит:
— Да гляди же, гляди! Ничего подобного уж больше не увидишь!
И действительно, не увидишь. По берегу, мимо рядов войск, направляясь к пристани, у которой ждет уже роскошно убранная барка, едет коляска. В ней три офицера — три генерала.
— Государь император! — проносится гулким, звучным шепотом по рядам войск. — Государь император!
По мере приближения коляски, окруженной блестящей свитой и штабом, к передовому флангу, проносится первым трепетом первое «ура», гулом вырвавшееся из тысячи грудей, сплошное, радостное, отчаянно-громкое и безумно-счастливое «ура»! Это уже не тихий шепот, похожий на журчанье ручья или шелест ветра, это стон моря, рокочущего, бурного, торжествующего, могучего!..
«Ура!» несется и перелетает с фланга на фланг по мере приближения коляски, то замирая, то воскресая снова. Великое, могучее по своей стихийности, оно разом наполняет собою и небо, и землю, и праздничный Тильзит с его беснующеюся толпою, и самый Неман, такой величественный и красивый в весеннем одеянии своих голубоватых струй.
— Ура! Да здравствует император! — несется эта рокочущая лавина, словно выйдя из берегов, несется неудержимо, как волны моря, как стон бури.
— Ура! — кричит за остальными Надя и приковывается лихорадочно горящим взглядом к приближающейся коляске. Что-то новое, необычайное рождается при этих звуках в душе девушки... И это необычайное как бы перерождает ее всю... Тщеславные мечты, разочарование из-за производства Юзефа и затаенная жалоба на судьбу — все уже забыто теперь... Вся ее жизнь, все ее существо, вся душа Нади сосредоточились теперь на этой коляске, на тех трех лицах, на трех генералах, сидящих в ней... А коляска, кажется ей, точно нарочно движется тихо, так дьявольски тихо!..
Вот снова затихает кипучий бешеным восторгом крик и снова, подхваченный свежими силами, утраивается и гремит, гремит навстречу экипажу, окруженному свитой.
Эта волнующаяся толпа, эти бешеные крики, этот восторг войска и народа ударили в голову Нади, вытесняя из сердца и головы все остальные мысли и чувства.
«Государь!» — мучительно выстукивает бьющееся сердечко смугленькой девочки. «Государь!» — наполняет все ее думы и чувства...
Тот, который повелевает десятками миллионов людей, тот, в руках которого судьба России, счастье и горе народа, тот, о котором она, Надя, мечтала с детства, которого она представляла себе каким-то полубогом, сильным, всемогущим, — он теперь здесь, перед ее глазами, в двух-трех шагах от нее!.. «Он» здесь... Но который же, который, который? Который из этих трех офицеров в коляске!..
Она готова зарыдать теперь от нетерпения и страха, видя, что коляска приближается... что она близко... тут... рядом и скоро пронесется мимо, прежде чем она, Надя, успеет увидеть и узнать лицо обожаемого монарха.
Вот коляска уже близко... Три генерала, сидящие в ней, уже почти перед строем коннопольцев. Один из них, высокий, но устало съежившийся, в расшитом мундире, с длинным профилем немецкого типа.
— Нет, это не он. Не может быть он! — решает в одно мгновение Надя.
— Это прусский король, — шепчет кто-то едва слышно.
Другой — она узнала его разом — это цесаревич Константин, делавший еще так недавно смотр всей кавалерии на границе. Его она отлично знает.
Так, значит, «он» — третий! Перед Надей мелькает стройная высокая фигура в белых лосинах, в коротких ботфортах и генеральском сюртуке, с Андреевской лентой через плечо. И лицо, молодое, бледное, обросшее рыжеватыми бакенбардами, с мягким, кротким взором, прекрасное лицо, улыбающееся толпе... Печальна она — эта улыбка!.. Покорно и трогательно покоится она на свежих устах... На высоком челе печать думы — нерадостной, тяжелой... Голубые глаза также не веселы... Но они чудно-прекрасны, эти глаза, они точно врываются в душу, от них веет теплом и светом, в них и детское добродушие, и кроткая нежность, и печаль — бесконечная печаль...
По прекрасному молодому лицу, по кроткой улыбке и голубым глазам Надя не могла уже более сомневаться, кто был третий генерал в коляске.
Безумная жгучая радость охватила ее... «Он»! За «него»! Ради «него»! О, боже, великий боже!..»
Если прежде она очертя голову бросалась в самое пекло боя ради милой родины, ради славы и чести своего солдатского мундира, то теперь, теперь она сознавала это так ясно, так поразительно ясно, что она готова броситься в первую же атаку с полной уверенностью не вернуться из нее ради «него», только ради этого детски ясного взгляда и печальной улыбки!..
— Иезус Мария! — шепчет подле нее не менее ее потрясенный Юзек. — Как он печален! О, Дуров! Что ни говори, это печаль не простого смертного. Это великая душа! Он — орел, наш император!
«Великая душа! Орел! Именно орел! — так и трепещет и бьется сердце Нади Дуровой. — Но, боже мой! Как скорбно печален, как трогателен он в эту минуту, великий государь!»
И она смотрит, смотрит пристально, до боли напряженно, до рези в глазах, вслед умчавшейся коляске. Вот она уже далеко... Вот только видно, как поблескивает сталь палашей у царской охраны... Вот она у пристани... вот остановилась... и высокая, статная, в генеральском мундире фигура при Андреевской ленте, в сопровождении свиты, вышла из экипажа и, сойдя на берег, скрылась под балдахином украшенной цветами и флагами барки.
В ту же минуту от французского берега отчалила галера. На носу ее стоит плотная коренастая фигура невысокого человека в треугольной шляпе. Это гений и победитель половины мира! Это Наполеон! На голубом фоне горизонта как-то особенно четко выделилась эта странная, не имеющая, впрочем, в себе ничего гениального фигура.
— О, этот — не орел... не орел! — чуть слышно, в забытьи лепечут губы Нади. — Это... это...
— Коршун... — подсказывает Вышмирский, неотступно следя взором за толстым человеком на носу галеры.
— Или нет... знаешь, Юзеф, — с необъяснимым приливом жгучей, острой ненависти подхватывает Надя, — просто лисица, жадная, лукавая корсиканская лисица! Вот он кто!
А разукрашенная галера подплывает все ближе и ближе. Вот она уже у плота, вот глухо стукнулась о его доски несколько ранее, нежели подплыла к нему барка императора Александра.
— Хороший знак, — шепчут маршалы и генералы великого Наполеона.
«Французский выскочка!» — мысленно проносится в уме каждого русского из свиты государя.
Наполеон и Александр протягивают руки друг другу и бок о бок входят в шатер, оставив на берегу, со свитою, Фридриха-Вильгельма, прусского короля.
Целый час, целый долгий час длится это свидание, решающее судьбу Пруссии и ее короля. И никто, ни маршалы, ни свита, не знает того, о чем говорилось на неманском плоту двумя сильнейшими представителями Европы.
Ровно через час оба императора снова показались из шатра. Они братски обнялись на глазах толпы и двух великих армий и разменялись крепким, дружественным поцелуем. И обе великие армии слились в одном общем приветствии, содрогнувшем своею мощью дома и улицы Тильзита:
— Vive Alexandre! Да здравствует Наполеон!..
Царский экипаж все еще стоит у пристани в ожидании императора Александра.
Вот снова от неманского плота отделяется барка. «Он» плывет обратно, «он», заключивший мир с недавним врагом. Прусский король встречает его с выражением самого живого интереса, горя нетерпением узнать судьбу королевства. Лицо цесаревича спокойно, почти весело. Мир необходим — и они добились мира. А «он» — гордый, прекрасный орел, «он» — отец своего народа, хотя и спокоен на вид, но в лице его по-прежнему борются печаль и улыбка. Пусть Наполеон, ради дружбы с ним, Александром, поступился многим, но кто ему вернет те тяжелые потери, тех мертвых героев, что полегли на кровавых Фридландских полях?..
С тем же печальным лицом и затуманенным взором государь вышел на берег и сел в коляску. Вот он снова подвигается медленным шагом вдоль фронта войск, ласково кивая новому безумному привету, надрывающему грудь народа и войск.
Около атаманского, любимого своего, казачьего полка Александр выходит из коляски. В одно мгновение ока адъютант соскакивает с коня, подводит его государю, и Александр уже в седле продолжает путь.
Около Платова, наказного атамана Донских войск, стоявшего во фронт, государь удержал коня и остановился.
Наде отлично видно с ее места, как с преобразившимся лицом, весь олицетворенное напряжение и благоговейный восторг, Платов вытянулся в струнку перед государем. Слов не слышно, но лицо Платова так и сияет счастьем.
«Счастливец! Он удостоился царского слова! — безумно выстукивает сердце смуглой девушки. — Но он герой и достоин его!.. Достоин!.. А я-то? Господи, помоги ты мне, помоги удостоиться того же, помоги быть героем, как он, чтобы только говорить с государем или умереть за него... да, умереть... о, господи!»
Надя, уже не отрываясь, глядит в упор на приближающуюся теперь к их рядам стройную фигуру на белой лошади, перед которой готова упасть на колени вся эта, словно помешанная от восторга, толпа...
Теперь государь уже близко... Вот конь уже у последних рядов последней атаманской сотни... вот он уже перед их коннопольским полком, в десяти шагах от нее, Нади.
Уста его раскрываются. Твердый, звучный голос говорит негромко:
— Мои славные коннопольцы! Спасибо!
Что-то необычайное наполняет сердца солдат. Это уже не крик, а вопль, восторженный, стихийный.
— Рады стараться, Ваше императорское величество! — гремит ответный возглас полка, и Надя видит теперь восторженные слезы не в одной паре глаз этих мужественных, закаленных людей.
И как будто что-то светлое блеснуло в голубых глазах государя. Точно две алмазные росинки попали туда... не то росинки, не то слезы...
Какой-то клубок подкатывается к горлу Нади и душит ее. Ее собственные глаза, впившиеся взором в царя, наполняются слезами.
«Умереть тут на месте, за него, за родину! — выстукивает сердце смугленькой девочки. — Или упасть на колени и молиться, молиться без конца!»
И восторженный порыв ее дошел, казалось, до сердца государя.
Чистый, ясный взор Александра встретился с ее взором, таким же ясным, чистым, детским, восторженно-счастливым.
Государь чуть тронул шпорой лошадь и медленно подвигается к странному ребенку в уланском колете, встречающему его глазами, полными слез.
Что это? Ошиблась или нет Надя?
Нет, не ошиблась... Он едет прямо к ней... Нет сомнения... Его глаза сияют ей чудесным светом. Он весь — сочувствие и внимание к ней, юному уланчику, плачущему от счастья...
В струнку вытягивается юный уланчик и замирает без движения, как вкопанный, по воинскому уставу своей солдатской службы.
Государь перед нею... Голова его белого коня уже перед самой головой ее Алкида.
— Каховский! — слышится уже знакомый и бесконечно дорогой голос. — Ужели молодцов-улан осталось так мало, что ты принужден двенадцатилетних детей вербовать в свои ряды?
Генерал-майор Каховский, командир коннопольского полка, взволнованный не менее самой Нади, отвечает сдержанно-почтительно, вкладывая неизъяснимые ноты нежности в свой солдатский голос:
— Ваше императорское величество, он хотя и молод, ему всего 16 лет, государь, но уже успел отличиться и под
Гутштадтом, и под Фридландом, как взрослый мужественный воин!
О, милый Каховский!.. Какой восторженной благодарностью наполнилось к нему сердце Нади за этот, полный доверия и похвалы, отзыв!
— Вот как! — снова послышался негромкий возглас государя, и его рука, словно облитая белой перчаткой, легла на кашемировую эполету Нади. — Такой еще юный и такой храбрый! — И при этих словах император Александр наградил ее одним из тех чарующих взглядов, которые не забывались всю жизнь теми, кто бывал удостоен ими.
Унылая, но полная прелести улыбка при этом взгляде снова тронула полные, красивые губы царя.
Потом он спросил у Каховского что-то еще, уже значительно тише, чего не расслышала Надя, и поехал дальше по фронту раздавать свои улыбки и похвалы заслужившим их войскам.
Тут только Надя опомнилась от своей сладкой грезы и вернулась к действительности.
Но что-то могучее, стихийное, роковое по-прежнему наполняло ее душу и сердце, наводняя сладким восторгом все ее существо.
— Вышмирский! — горячо прошептала девушка. — Если мне суждено скоро умереть, то пусть это будет сегодня!..
Вскоре после Тильзитского свидания монархов русские войска вернулись на родину.
Перейдя прусскую границу, армия разошлась по своим летним квартирам. Славный коннопольский полк, вместе с Псковским драгунским, Орденским кирасирским, прямо из похода попал в лагеря, расположенные вблизи Полоцка.
Вышмирский и Надя попросили у Каховского двухнедельный отпуск и, взяв подорожную, поскакали под Гродно, к Канутам.
@темы: текст, Смелая жизнь, Чарская