ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА I
Старые знакомые
ГЛАВА I
Старые знакомые
Прошло пять лет. После знаменитого Тильзитского свидания, когда два императора по-братски обнялись на неманском плоту в виду двух великих армий, снова надвинулась черная туча над Россией.
Ровно через пять лет забушевала новая военная гроза, и французские войска опять откликнулись на боевой призыв своего императора. Тильзитское, а за ним и Эрфуртское братское свидание с Александром — все было забыто тщеславным Наполеоном, жаждавшим все новых и новых побед.
В 1812 году, в июне месяце, великая армия Наполеона приблизилась к Неману и стала по ту сторону пограничной реки.
А по эту сторону ее русские войска почти и не готовились к встрече с незваным гостем или готовились вяло, не энергично, надеясь на медленность неприятеля, а еще более на свою силу, уверенные в полной победе русского оружия.
В Вильне находился в это время уже более месяца император Александр, прибывший сюда для смотра войск и маневров, производимых запоздалыми войсками. В честь державного гостя устраивались балы, вечера. Празднество сменялось празднеством, торжество следовало за торжеством. Деятельное участие в этих празднествах принималажившая в Вильне и ее окрестностях польская и польско-литовская знать.
читать дальшеСтоял чудесный июньский вечер, один из тех вечеров, когда природа, точно застывшая в чудесной живой картине, благоухает цветами, дышит свежестью и ослепляет взоры богатством и прелестью красок.
В роскошном имении графа Бенигсена, Закрете, расположенном в нескольких верстах от Вильны, среди сосновых лесов, собралось громадное блестящее общество. Это флигель- и генерал-адъютанты давали бал императору Александру. Роль хозяйки этого великолепного бала выпала на долю графини Бенигсен, предложившей для этой цели свой загородный дом в Закрете.
Этот дом казался теперь настоящим сказочным замком. Миллиарды огней сверкали и переливались в его бесчисленных окнах. В накуренных благовонными травами залах все сверкало и переливалось в искрометных лучах — и золото, и серебро, и бронза. Усиленные оркестры музыки помещались на хорах. Гирлянды цветов обвивали потолок и стены комнат, превращая их в сплошной цветник.
Ровно к 10 часам вечера стали съезжаться приглашенные, весь цвет местной аристократии, с женами и дочерьми.
Разодетые молоденькие «пани» птичками выпархивали из экипажей и в сопровождении своих мужей, отцов и братьев входили в большой зал, убранный с небывалой роскошью.
Все лучшие красавицы Вильны и его окрестностей находились здесь.
И панна Тизенгаузен, впоследствии графиня Шуазель-Гуфье, очаровательная девушка, оставившая потомству записки о войне 12-го года, и красавица Радзивилл, сестра знаменитого князя Радзивилла, собравшего при вступлении Наполеона целый полк из польской аристократической молодежи, и графиня Коссаковская, и красавицы золовки ее, обе сестры Потоцкие, и много-много других. Словом, целый великолепный букет, составленный из первых виленских красавиц.
Император прибыл к 11 часам и вошел в бальный зал в сопровождении свиты блестящих флигель-адъютантов и целого сонма первых польских магнатов.
Оркестр грянул польский. Александр, взяв за руку хозяйку дома и почтительно склонившись в ее сторону, с истинно царским достоинством, смешанным с неподражаемой простотою, повел свою даму, приковывая к себе общее внимание толпы.
— Ах, барон, какая прелесть ваш император! — неожиданно сорвалось с уст черноглазой молоденькой дамы, сидевшей неподалеку от двери и не принимавшей участия в танце.
— О, да! — произнес ее кавалер, высокий, длинноногий генерал в уланском колете Литовского полка, и тотчас же, любезно улыбаясь своей собеседнице, добавил с сильным немецким акцентом в произношении: — Император — это сама красота, и притом он добр, как ангел.
— Ах, правда! — искренним, почти детским звуком сорвалось с уст молоденькой пани, и глаза ее восторженно приковались к лицу императора.
Она вся была скорее похожа на милого, оживленного и беспечного ребенка, нежели на взрослую женщину, так юно, свежо и наивно было ее белое личико, таким неподдельным чувством сияли черные глазки.
Длинный барон после минутного молчания обратился к ней снова:
— Но почему вы, пани, не желаете принять участия в общем веселье? Или вы не любите танцевать?
— О, нет, напротив, — поспешила она ответить. — Но я так еще недавно в Вильне и знаю очень немногих среди здешнего общества... И потом, здесь все такие важные дамы, а я ведь только жена ротмистра, — добавила она.
— О, за этим дело не станет! — любезно произнес ее кавалер и, предупредительно вскочив со стула, бросился в ту сторону залы, где стоял цвет гвардейской польской и русской молодежи.
Красавица пани осталась одна. На ее лице мелькнула тревога.
«Ах, зачем убежал этот длинный барон? — думала она с тоскою. — Это почти единственный, кого она знает здесь на балу! И куда запропастился ее милый Казя, которому пришло в голову тащить на этот бал ее — скромную маленькую провинциалочку!»
И она тревожно оглядывалась во все стороны, отыскивая среди блестящих мундиров синий колет мужа.
«Вот он, наконец-то!»
И разом тревога покинула прелестное личико, а глаза засветились радостным блеском навстречу высокому, уже не очень молодому, но красивому ротмистру.
— Ты одна, крошка? — изумленно произнес он, приблизившись и улыбаясь жене. — А я думал, что барон Штакельберг займет тебя и развлечет немного, пока я поговорю с кем мне следовало.
— Ах, милый Казимир, — чистосердечно вырвалось из уст молодой женщины, — мне так скучно здесь на балу! Я никого не знаю, и никто не знает меня... И этот этикет, и это степенное веселье! О, как все это не похоже на наши домашние вечера! Право, гораздо лучше было бы мне остаться в замке...
— Ну не ребенок ли ты, Зося? — произнес с нежным укором ротмистр. — Твоему мужу необходимо было попасть на этот бал, поговорить с начальством, отблагодарить его как следует за полученное назначение... Иметь эскадрон в славном Литовском полку — ведь это большая честь, Зося... И вообще, носить мундир этого полка не то что служить в гродненских уланах, моя малютка!.. Увы! Ты вряд ли поймешь это, дитя!
— О нет! Я понимаю! Я все понимаю, Казимир! Но от этого мне не лучше, право... Я так боюсь за тебя... — с невольной грустью произнесла молодая женщина, и глаза ее затуманились слезами. — Литовский полк стоит первым по соседству с неприятелем, и я боюсь, ах, я боюсь за тебя, мой друг!
— Не будь ребенком, Зося! — произнес с укором ротмистр. — Успокойся, дитя! Бог милостив, со мной не случится ничего дурного... Взгляни, однако, вон идет сюда барон Штакельберг с молодым генералом! Он ведет к тебе танцора, крошка! О-о! И какого еще танцора. Ты удостоилась большой чести, дитя!
Взглянув на приближающегося свитского генерала, еще очень молодого и красивого, юная пани так и вспыхнула румянцем удовольствия и удовлетворенного тщеславия.
Действительно, Зося Линдорская — так как это была она, маленькая паненка из старого замка Канутов, — удостоилась большой чести: ей предстояло танцевать с Ермоловым, одним из корпусных командиров, входившим тогда в большую славу, любимцем императора Александра.
Среди перекрестного шепота зависти, зазвучавшего теперь вокруг Зоей, молодая женщина подала руку Ермолову и, под плавные, удивительно мелодичные звуки экосеза, вступила с ним в ряды танцующих пар.
Полная неги мелодия, казалось, наполняла собою все уголки залы. Она поднималась волною и уносилась чарующими звуками через открытые окна ярко освещенной бенигсеновской виллы куда-то вдаль, словно поддразнивая безмолвие и тишину благоуханной июньской ночи...
Все плавно кружилось, двигалось и скользило под эти чарующие звуки: и ордена, и ленты, и золотом шитые мундиры придворных, и легкие, как облако, наряды красавиц...
Под эти звуки хотелось подняться над толпою и нестись куда-нибудь высоко, быстрее птицы, скорее ветра, и слушать их, эти звуки, без конца слушать...
Высокий красивый человек в генеральской форме, стоявший впереди нарядной толпы, отступившей от него на почтительное расстояние, невольно глубоко задумался под эту чудную мелодию, под эти чудесные звуки... Высокий человек думал: «Они танцуют... они веселятся — эти взрослые большие дети... И пусть танцуют... и пусть веселятся... Через несколько дней многие из них будут находиться под градом картечи... иные звуки наполнят их слух... А эти нарядные женщины в роскошных туалетах, они улыбаются, щебечут... Но эти бальные платья, подумать только, заменятся траурными плерезами, и все это — по одной безумной прихоти ненасытного корсиканца, мечтающего победить в своих дерзких мыслях Европу...»
Высокий человек думал, а бал вокруг него кипел и бил ключом веселья... Свита почтительным полукругом стояла за ним, глядя ему в глаза, стараясь предупредить малейшее его желание.
Вдруг что-то необычайное произошло в зале... Какое-то движение... словно шелест ветра пробежал по этой веселой, смеющейся, нарядной толпе.
— Посланный с передовых позиций!.. — пронеслось по зале, и взоры всех присутствующих обратились к двери.
В лице высокого человека, окруженного свитой, дрогнуло что-то... Музыка разом смолкла... Танцы остановились... Толпа подалась назад, раздвинулась, очищая дорогу...
Прямо к государю шли двое. В одной небольшой, но плотно сколоченной фигуре все сразу узнали генерал-адъютанта Балашова. Рядом с этим, известным всему Вильну, свитским генералом, пользовавшимся любовью и доверием императора Александра, подвигался, с усталым, измученным лицом, в покрытом пылью литовском мундирел совсем еще молодой офицерик.
Вот он быстро приблизился, вот вытянулся в струнку перед государем... Вот с уст его срываются слова рапорта... Рука, подавшая донесение от начальства, дрожит.
— Французы подошли к Неману, ваше императорское величество... Наши аванпосты заметили их на заре около местечка... Они готовятся к переправе, — рапортует не громко, но ясно и четко юный офицерик, и глаза его, впившиеся в глаза государя, так и сыпят искры, так и горят...
Что-то знакомое чудится Александру в этом юном лице, в детски чистом, открытом взоре, в добродушной складке крупного рта, во всем полудетском лице, смуглом и усталом.
— Наши разведчики, — продолжает рапортовать офицерик, — открыли аванпосты неприятельского передового разъезда...
Молодой, чуть глуховатый голос офицерика так и звенит... вот-вот надломится... оборвется... а сам он стоит, не шелохнется, вытянувшись в струнку, с окаменелым, как у статуи, лицом, и только глаза, одни глаза горят неизъяснимым чувством восторга и обожания...
Император выслушивает рапорт молча, спокойно, но в лице его; в морщинах лба заметно волнение... Прежде чем отдать приказание окружавшей его свите, Александр, движимый непреодолимым желанием осчастливить смуглого офицерика, положил ему руку на плечо и спросил кратко:
— Ваше имя, поручик?
— Александров, ваше величество!
Александров?! Так вот кто это! Его нареченец-герой! И все лицо императора затеплилось лаской...
В один миг мелькнул перед ним его дворцовый кабинет... массивная дверь... и юный солдатик-улан, рыдающий у ног его, монарха... Но видение пришло и так же быстро умчалось куда-то... Привезенная важная новость поглотила целиком все внимание императора...
Вокруг государя уже толпились, в ожидании приказаний, все его первые слуги, все его главнейшие полководцы: и Барклай-де-Толли, с длинным, немецкого типа лицом, и Багратион, с добродушием и отвагой в восточных глазах, и молодой Ермолов, только что покинувший свою даму, и целый сонм молодых и старых генералов, ожидавших царского слова.
И слово было произнесено. В двадцать четыре часа по этому слову русские войска очистили Вильно, сожгли мосты и отступили внутрь России... По этому же слову доверенный Александра помчался к стану неприятеля с письмом от императора к его могучему противнику — императору Наполеону.
Молоденький офицерик, привезший доклад государю, видел, какою тенью подернулось обожаемое лицо монарха, какая мучительная борьба отразилась во всех его благородных чертах. Молоденький офицерик знал лучше всякого другого, что Александр жалеет каждую пролитую каплю крови своих солдат и что нарушение мира Наполеоном тяжелым камнем пало ему на душу.
Но молоденькому офицерику некогда было предаваться тяжелым мыслям. В один миг его оттеснили от свиты, и целая толпа нарядных дам и блестящих мундиров окружила его непроницаемой стеной.
— Вы сами видели неприятеля? — слышалось сквозь перекрестную трескотню вопросов.
— Много их? Готовятся к переправе?
— Ах, боже мой! Как вы устали!.. Принесите же ему прохладительного!
— Лимонаду, мороженого! Чего хотите?
И сотня прелестных ручек протянулась к смущенному офицеру со всевозможным питьем.
Юноша окончательно растерялся при виде такого любезного приема. Глаза первых русских и польских красавиц, ласково устремленные на него, сияли ему одному ободрением и приветом. Вся нарядная, блестящая толпа гвардейской молодежи, так резко подчеркивающая своей пышностью его скромный мундир и офицерские эполеты, с нетерпением ждала его рассказа. Смущенно оглянул он окружавшее его общество, и вдруг его темный взор встретился с другим взором, таким же растерянным и смущенным, но близким, милым и почти родным. Мгновенно глаза его остановились на черных глазках юной красавицы с детски наивным, прелестным личиком.
— Зося! Панна Вышмирская! — вырвалось счастливым звуком из груди молоденького улана. — Зося Вышмирская! Какими судьбами?
— Пан Дуров!.. Над... — ответил взволнованный голосок и разом осекся; черные глазки потупились. — Вот где и когда встретились! — лепетала красавица задыхаясь, вся взволнованная и счастливая неожиданной встречей.
Затем, смущенно окинув всю окружающую толпу, добавила быстро, чуть слышно:
— Пойдемте отсюда, пойдемте!.. Мне так много надо рассказать вам...
И, разом отбросив смущение, она гордо подняла свою головку и, бросив в толпу: «Это — лучший друг моего детства», — вывела из нарядной толпы юного офицера.
— Ну, что вы? Как ты? Господи, ведь пять лет не видались! Целых пять лет, Надя, милая, сестричка моя ненаглядная! — лепетала Зося, очутившись со своим спутником в одном из уголков зимнего сада, где не было ни души и где она могла поболтать на свободе с так неожиданно встретившимся ей на пути другом.
— Да, да! — отвечала так же радостно и возбужденно Надя (так как литовский улан, привезший вести государю, была Надя Дурова, теперь корнет Александров). — Да, да, целых пять лет! А вы так мало изменились за это время, Зося!
— Да и вы... и ты то есть... — путалась та. — А я замужем! — добавила она, и глаза ее мягко засветились. — Я замужем за Линдорским... Помнишь, тогда, в саду Канутов, я говорила тебе?.. Помнишь?.. Я еще такая глупая была в ту пору, — застенчиво краснея, добавила молодая женщина. — А потом пан Линдорский снова сделал мне предложение... Дядя Канут советовал принять его, и я вышла замуж... Иначе, впрочем, и не могло быть, — прибавила она с задумчивой нежностью, — и я ничуточки не раскаиваюсь в этом. Я так люблю Казимира!.. А вы? А ты, Надя?.. Я слышала, ты была отозвана к государю в столицу... Юзеф говорил... Мы совсем потеряли тебя из вида... Потом узнали, что ты служила в мариупольских гусарах под именем Александрова... Правда?
— Правда! — отвечала Надя. — Но недостаток средств заставил меня выйти оттуда и поступить в Литовский полк, где живут более скромно...
— Ах, и мой муж недавно получил назначение в этот же полк, — весело подхватила Зося, — и вы будете однополчане... Вот-то хорошо будет!..
И вмиг перед Надей очутилась прежняя шалунья-паненка, кружившаяся с нею в костюме эльфы пять лет тому назад в старом замке Канутов, и вмиг все далекое прошлое приблизилось разом к девушке-улану.
— А где же Юзек? — спохватилась она, и перед ее мысленным взором предстал образ розового юноши, с которым она делила солдатскую лямку прежних годов.
— О, Юзеф не то что ты! Он вышел в отставку, наш Юзеф, — оживленно рассказывала Зося. — Женился на Яде, помнишь, насмешнице Яде, старшей дочке дяди Канута?.. Теперь он зажил настоящим помещиком в старом замке. Ведь Юзя никогда не чувствовал особенного влечения к военной службе... Как только умер дядя Канут, он заменил его в доме, и лучшего хозяина и помещика трудно сыскать в окрестностях Гродно. Это не то что ты или мой муж... Да вот и он, кстати! — с гордостью добавила Зося, и вдруг по лицу ее пробежала счастливая улыбка.
— Казимир! Казя! — крикнула она оживленно навстречу приближающемуся к ним Линдорскому. — Узнаешь старого знакомого?
— Еще бы! — весело откликнулся тот и горячо пожал протянутую ему Надей руку. — Да и к тому же вы нимало не изменились за это время, пан поручик! Тот же молодой мальчик, каким были в дни вербунка — помните? — когда я впервые встретил вас в корчме в вашем синем казачьем чекмене. И потом мы так часто говорили о вас с женой... Она вас никогда не забудет... Вы спасли ее брата под Фридландом, и этого довольно, чтобы помнить вас во всю жизнь...
«О, милая Зося!» — хотелось воскликнуть растроганной Наде, и она с трудом удержалась, чтобы не поцеловать улыбающееся ей задушевной улыбкой личико...
Балу у Бенигсенов не суждено было продолжаться в эту ночь. Государь, сопровождаемый свитой, уехал; за ним разъехалась и высшая знать. Остался кое-кто из польского дворянства, но и тем как-то не танцевалось. С отъездом высочайшего гостя бал потерял всю свою прелесть.
Зал уже опустел наполовину, когда шеф литовцев, генерал Штакельберг, подозвал к себе Надю и, дав ей инструкции, приказал немедленно скакать к русским аванпостам.
— Скоро увидимся, — пожимая ее руку, произнес Линдорский, прощаясь с мнимым уланом. — Завтра я должен ехать принимать эскадрон от прежнего начальника.
— Прощайте, Саша! — произнесла ласково Зося, и глаза ее с нежным участием обратились к лицу девушки-улана. — Дай бог, чтобы эта война сошла вам так же благополучно, как и Прусская кампания. А я буду, так же, как и тогда, молиться за вас... за вас и за Казимира... Может быть, моя молитва будет угодна богу... — произнесла она с Невольной грустью, и глаза ее наполнились слезами.
И эти грустные глаза, и не менее их грустный голос всю обратную дорогу преследовали Надю. Ей чудилось в них какое-то страшное предчувствие, какая-то горечь печали... Что-то смутное надвигалось впереди, что-то роковое и неизбежное, как судьба...
Девушка уже не ощущала в себе той горячности и жажды «дела», какие испытывала в первый Прусский поход... И молодой задор, и юношеская пылкость отступили куда-то... Кровавые ужасы войны не казались такими пленительными, как прежде... В ее душе резкими, яркими, точно огненными буквами стояли три слова — единственное, что посылало ее в бой, — и эти три слова были: честь, родина, император...
ГЛАВА II
У костра. — Едва не открывшаяся тайна. — На разведках
У костра. — Едва не открывшаяся тайна. — На разведках
Теплая, лунная, светлая ночь окутала природу, а заодно с нею и небольшую деревушку, около которой остановились литовцы эскадрона Подъямпольского.
На опушке соседнего с нею леса, у догорающего костра сидело четверо офицеров. Они тихо разговаривали между собою вполголоса, по привычке, несмотря на то, что неприятельские аванпосты были далеко.
Один из офицеров, высокий, черноглазый, с очень смуглым нерусским лицом и маленькими усиками над чуть выпяченными губами, лежал на спине и, закинув руки за спину, смотрел, не отрываясь, на серебряный месяц, выплывший из-за облаков. Он улыбался чему-то беспечной детской улыбкой, какой умеют улыбаться одни только южане.
— О чем задумался, Торнези? — окликнул его маленький, кругленький офицерик, сидевший на корточках у самого костра и ворошивший уголья концом своей сабли. — Пари держу, что унесся снова в свою благословенную Макаронию?! Скверная, братец ты мой, страна! Уж от одного того скверная, что позволила себя подчинить корсиканской пантере... Правду ли я говорю, Сашутка? — обратился маленький офицерик в сторону набросанных в кучу шинелей, из-под которой высовывались ноги в запачканных ботфортах с исполинскими шпорами.
Груда шинелей зашевелилась, и из-под нее выглянуло смуглое лицо поручика Александрова, или, вернее, Нади Дуровой, в ее уланском одеянии.
— Я не могу судить об Италии, не зная ее, — ответила она недовольным, усталым голосом. — И вообще, зачем ты разбудил меня, Шварц? Сегодня мне не грешно было бы выспаться как следует. Ведь моя очередь идти в секрет (1).
— О, Италия чудесная страна! — продолжал между тем черноглазый офицер, все еще не отрывая взора от неба. — И я верю — придет час, и она жестоко отомстит зазнавшемуся врагу. Наша армия не велика, но она дышит воодушевлением и любовью к родине. Маленькие дети в самом раннем возрасте и те готовы сопровождать своих отцов для освобождения родины. Если перебьют мужчин — женщины встанут под знамена нации и возьмут оружие в руки, и лавры Наполеона будут посрамлены! — заключил он убежденным тоном.
— Не увлекайся, Торнези! — послышался сильный голос, и рослая фигура офицера словно вынырнула из мрака и приблизилась к костру. — Что можете сделать вы, когда мы, русские, сильные победами русские, отступаем перед «ним»!..
— Ах, не то, это не то! — неожиданно прервала вновь пришедшего Надя. — Это вовсе не отступление, не бегство. Верь мне, Чернявский! Вчера я слышал разговор Линдорского с Подъямпольским. Подъямпольский говорит, что план Барклая уже выполнен наполовину: заманить как можно дальше в глубь страны неприятеля, чтобы потом сдавить его как бы железными тисками. Вот он в чем заключается пока. И потом, сам государь желает как можно дольше избегнуть кровопролития, сохранить в целости войско. Потому-то мы отступили.
— Жаль! — произнес, поднимаясь с земли, черноглазый итальянец. — Очень жаль! Я горю желанием как можно скорее затупить мою шашку о проклятые кости этих французов... И мой брат тоже... Не правда ли, Джованини? Ты одного мнения со мной?
Тот, к кому были обращены эти слова, поднял с земли (он лежал у самого огня) лохматую голову и заговорил с заметным иностранным акцентом, искажая слова:
— О, чем больше искрошить этих синих дьяволов, тем больше надежды получить отпущение грехов. Когда они поймали нашего отца и повесили его, как дезертира, за то только, что он не хотел указать им расположение наших сил, и когда я увидел нашу рыдающую мать у его трупа, я поклялся отомстить, отомстить жестоко, во что бы то ни стало отомстить всем, кто носит французский мундир... И вот — час этот близок! Когда заговорили о войне с Россией, мы с братом пришли под ваши русские знамена и не только из чувства мести за гибель нашего несчастного отца, а за побежденную нашу страну, за милую родину, которая рано иди поздно, а должна воспрянуть... Пришли побеждать или умереть в ваших рядах... Но, верю, вы победите... вы победите, я чувствую это всеми фибрами моего существа!..
Уголья в костре вспыхнули в это мгновение в последний раз и ярко осветили побледневшее от возбуждения молодое лицо Торнези. Это лицо дышало такой неподдельной восторженностью, такой решимостью и мощью, что смуглый, некрасивый Торнези казался почти красавцем в эту минуту своего великолепного порыва. Надя быстро высвободилась из-под шинелей, вскочила на ноги и, подойдя к нему, произнесла дрожащим от волнения голосом:
— Побольше бы такого воодушевления в нашем войске — и, клянусь, победа была бы уже за нами! Ты, Торнези, говоришь, как истинный сын своей родины или как русский! Позволь мне пожать твою руку!
— Русские, итальянцы или испанцы, — горячо перебивая ее, вскричал маленький Шварц, — тут нация не имеет, по-моему, никакого значения. У каждого истинного сына своей родины должна закипать кровь при слове «война». И не только у мужчин: эта любовь к родине должна быть и у детей, и у женщин! Что Торнези с его воодушевлением патриотизма! Торнези — мужчина, воин, пусть иностранец, но дело русской победы слишком близко ему, и такое воодушевление неудивительно у него. А вот Чернявский рассказывал вчера, что у нас, в нашей армии, служит женщина! Вот это я понимаю!
— Что? — вырвалось у обоих братьев разом, в то время как Надя заметно дрогнула и побледнела при последних словах маленького Шварца.
— Женщина служит в войске, — невозмутимо продолжал тот. — Она проделала всю Прусскую кампанию под видом солдата. Но я вряд ли сумею рассказать вам об этом как следует. Пусть расскажет Чернявский.
Тот, кого звали Чернявским, выдвинулся из темноты и приблизился к группе. Высокий, белокурый, не первой молодости офицер, он казался чем-то озабоченным и серьезным.
— Нет ничего удивительного в этом, — произнес он с едва уловимой грустью в голосе, — если не хватает сил у мужчин покончить с зазнавшимся непрошеным гостем, женщины идут к нам на подмогу и становятся в наши ряды. Стыд и позор нашему оружию... Можно думать, что Барклай умышленно играет в руку Наполеона... Вечное отступление без передышки!.. Ей-богу, похоже на бегство!
— Не злись, Чернявский! — засмеялся Шварц. — Злость не способствует пищеварению, а ты и так худ, как палка! Лучше расскажи нам про эту амазонку; мы все сгораем от любопытства узнать про нее. Не правда ли, Александров? — неожиданно обратился он к Наде.
Последняя молча кивнула головою. Она боялась произнести хоть слово, боялась, что голос ее дрогнет и изменит ей. Она отошла немного от костра, чтобы тлеющие уголья, все еще озарявшие своим красивым отблеском лица сидящих, не дали возможности заметить собеседникам ее взволнованного, глубоко потрясенного лица. Ей казалось теперь, что весь этот разговор затеян Шварцем с целью выдать ее — Надю — перед лицом товарищей.
«Но каким образом мог он проникнуть в ее тайну, как мог узнать то, о чем не подозревала до сих пор ни одна душа в полку?» — томительно выстукивало насмерть перепуганное сердечко девушки.
И она тревожно прислушивалась к тому, что говорил Чернявский, нимало не подозревавший, какую бурю производили его слова в душе одного из присутствовавших офицеров.
— Да, господа, это удивительная девушка! — своим грустным голосом говорил он. — Она, несмотря на юный возраст, разделяла все трудности Прусского похода заодно с полком в качестве простого солдата; была два раза в бою, а за Гутштадт имеет солдатского «Георгия» в петлице. И теперь, говорят, она снова в войске, и никто не знает ни ее самой, ни даже той части, где она находится. Это ли не геройство?
— Хороша она? — спросил Торнези первый своим иностранным говором типичного итальянца.
— Не думаю! — расхохотался Шварц. — Наверное, какой-нибудь урод, потерявший надежду на замужество и вследствие этого облекшийся в солдатский мундир!
Вся кровь вспыхнула пожаром в жилах Нади... «Как они смеют думать так о ней, о ней, получившей «Георгия» за храбрость, лично известной государю, о ней — Александрове, о кавалеристе-девице, готовой положить голову за честь и славу родины! Как они смеют думать, что она пошла в армию только из боязни одинокой старости, из боязни скуки без семьи и мужа?! Она?! О!!!»
И, не отдавая себе отчета, молодая девушка крикнула в запальчивости, блеснув в сторону Шварца разгоревшимися, негодующими глазами:
— Ложь! Неправда! Сущая ложь! Клянусь честью, это не урод и не потерявшая надежду на замужество старая дева, а человек, всей душой привязанный к походной военной жизни! Человек, для которого родина, служение ей — цель и смысл всего существования, всей жизни!
— Браво, Сашутка! Браво! Вон оно где сибирскую кровь прорвало! — вскричал окончательно развеселившийся Шварц. — Настоящий ты рыцарь, защитник угнетенных, Саша! Только что ж это ты не сказал нам раньше о твоем знакомстве с амазонкой, как бишь ее имя?
— Имени ее я не знаю, — разом опомнившись и приходя в себя, смущенно произнесла взволнованная Надя. — Я случайно только встретился с нею в Пруссии... разговорились и...
— И она, пленившись тобою, открыла тебе свою тайну? — вмешался черноглазый Яков, младший из братьев Торнези. — Не скромничай, Сашутка, и выкладывай все, как было...
— Может быть, и так, — уклончиво отвечала Надя, проклиная в душе и свою излишнюю заносчивость, и неосторожность, чуть было не погубившие ее тайну.
Но от маленького Шварца было не так-то легко отделаться. История с загадочной амазонкой и невольное участие в этой истории их «Сашутки» затронуло любопытство офицера. В его мозгу блеснуло нечто похожее на догадку. Не отрывая пристального взгляда от лица Нади, Шварц произнес веселым голосом, с чуть заметно прозвучавшими в нем нотками подозрительности и иронии:
— Слушайте-ка, что мне сейчас пришло в голову, мои друзья! Уж не ты ли сам, друг Саша, и есть та амазонка-девица, о которой говорит вся армия? Что вы скажете на это, господа? — обратился он к остальным трем офицерам.
Дружный хохот его друзей был ему ответом. Хорошо, что серебряный месяц скрылся за облако в эту минуту и наступившая внезапно темнота скрыла мертвенную бледность, покрывшую смуглые черты Нади. Сердце ее забилось так, что казалось, вот-вот оно вырвется из груди.
— Что за глупые шутки приходят тебе в голову, — собрав все свое спокойствие и насколько возможно небрежнее бросила она Шварцу. — Ужели ты ничего не мог выдумать поумнее?
— Нет, в самом деле, господа, — не унимался тот, — не странное ли дело: у амазонки, говорит Чернявский, есть солдатский «Георгий» за храбрость, и у нашего Сашутки он есть; амазонка совершила Прусскую кампанию — и Сашка тоже; наконец, Сашке, сам он говорит, 22 года, а ни усов, ни бороды на лице, и водку он не пьет, и талия у него тонкая, как у девицы!
— Ну, усов у него нет потому, что он лапландец, — засмеялся Чернявский. — Правда ли, ты лапландец, Сашук? — обратился он к Наде. — Недаром откуда-то с севера родом!
— Нет, что ни говори, а сознайся, Александров, — подхватил Шварц, — что амазонка и ты — это...
Но ему, на счастье Нади, застывшей в одном сплошном порыве страха и отчаяния, не суждено было договорить своей фразы.
К костру приблизилась новая фигура, и грубый солдатский голос отрапортовал:
— Разведчики готовы, ваше высокородие. Господин ротмистр изволили приказать заезжать...
— Идем, Торнези, люди ждут! — облегченно вздохнув всею грудью, произнесла Дурова. — Или ты забыл, что сегодня наша очередь быть в секрете?
— Не забыл, конечно! — в один миг вскакивая на ноги, веселым голосом отозвался Иван Торнези. — Разве это можно забыть! Что ты, Александров?! Желал бы я не упустить случая и задать как можно больше перцу этим негодяям!
И оба, и Торнези и Надя, сопровождаемые солдатом, отошли от костра, и их фигуры скоро утонули во мраке.
— Желаем вам полного успеха, друзья! — крикнули им вслед оставшиеся у костра офицеры.
— Особенно вам, мадемуазель Сашенька, — донесся до Нади насмешливо-веселый голос Шварца.
— Несносный этот Шварц! — вскричала она сердито, в то время как Торнези расхохотался своим искренним безобидным смехом.
Несколько человек конных улан ждали их у опушки. Надя, как старший офицер и начальник отряда, приказала им спешиться и, обвязав копыта лошадей травою, вести их на поводу с перекинутыми на седло стременами.
Цель участников секрета была как можно ближе подойти к неприятельским позициям и, прикрываясь темнотою, узнать о расположении и силе врага. Это было важное и опасное поручение. Секрет мог быть легко обнаружен французскими часовыми, и тогда, в лучшем случае, отряд был бы перестрелян, а в худшем... Но Надя даже боялась подумать об этом худшем. Их могли перехватить и перевешать всех до единого, как шпионов. Недаром ротмистр Подъямпольский долго уклонялся послать туда молоденького Александрова, которого ему было свыше приказано беречь и всячески охранять от случайностей войны. И только горячая, полная воодушевления речь Нади о том, что солдату позорно уклоняться от опасности, заставила доброго эскадронного согласиться на ее мольбу и командировать ее в секрет в очередь, наравне с другими офицерами.
Весь маленький отряд лазутчиков двигался бесшумно по опушке леса. Надя, ехавшая впереди его, о бок с Торнези, чувствовала и сознавала всю важность возложенного на нее поручения, и сердце ее замирало, и кровь бурно била в виски. И Торнези переживал то же сознание и напряжение. Молодой итальянец уже заранее предвкушал то острое наслаждение, которое постоянно ощущал при каждой новой стычке с врагом.
— О чем ты думаешь, Торнези? — шепотом обратилась Надя к своему спутнику.
— О жизни... — произнес мечтательно итальянец, — о человеческой жизни и о том, как все в ней превратно. Сегодня веселье, смех, пирушка — завтра неприятельская пуля, угодившая в сердце... Боюсь, что моя мать не осушит глаз от горя, если убьют меня или Якова в эту войну... Она так любит нас обоих!
И, помолчав с минуту, он добавил дрогнувшим голосом:
— А у тебя жива мать, Александров?
— Жива! — уклончиво отвечала Надя и добавила чуть слышно: — Должно быть, жива, я давно уже ее не видел!
Да, давно, очень давно! Шесть лет военной жизни пролетели одной сплошной чарующей сказкой. Все, о чем робко мечтала смуглая девочка в темноте прикамских ночей, все осуществилось наконец. Мечты превратились в действительность. И боевая слава, и офицерские эполеты, и успешная служба, и любовь товарищей, и, главное, участие и ласка государя, которую вот уже сколько лет она не может забыть! Все есть у нее, всего она достигла, а между тем неугомонное сердце все еще жаждет чего-то, все мало ему, все влечет его неведомо куда за новой славой, за новыми отличиями. Нет. Высшая, неизъяснимая словами великая любовь, любовь к дорогой родине и к обожаемому ,монарху ведет ее по этому пути, так не отвечающему женской природе.
И вот уже шесть лет, как она смело шагает по этому пути.
«А сколько за эти шесть лет могло случиться перемен там, дома, — думает девушка. — Отец — дорогой, милый, жив ли он, здоров ли? А мама? Простила ли она свою негодную Надю, своего казака-девчонку?..»
— Папа, папа! — лепечут беззвучно губы Дуровой. — Повидать бы тебя только на мгновение, папа, убедиться, что ты жив и невредим и простил свою Надю! Я верю, я твердо верю в наше свидание! Я верю, что увижу тебя когда-нибудь, папа! Ведь мое сердце не загрубело, и если я не была у тебя за эти шесть лет, то из боязни только, что твои мольбы остаться дома могли бы нарушить весь план моей жизни... Но я люблю тебя, ненаглядный, и тебя, и маму, и Васю с Кленой, всех вас люблю и помню, милые мои, дорогие...
Слезы затуманили глаза Нади. Вот одна выкатилась и потекла по бледной щеке... вот другая... третья...
— Ваше высокородие! Французы здеся, недалечко! — послышался у самого уха погрузившейся в забытье девушки пониженный до шепота солдатский голос.
Надя вздрогнула, опомнилась, смахнула непрошеные слезы и также шепотом произнесла слова команды.
По этой команде ее уланы свернули с дороги и вместе с лошадьми укрылись в небольшом кустарнике, в чаще леса.
— Ждите меня здесь, — приказывала тем же, чуть внятным шепотом девушка и, бросив повод на руки одного из солдат, сделала знак Торнези следовать за нею, легла на землю и, с ловкостью кошки, поползла на животе в высокой траве.
«Лучше самим сделать это, — мысленно соображала Надя, бесшумно подвигаясь вперед, — и не подвергать людей опасности, а если бы нас открыли внезапно, мы всегда успеем крикнуть на помощь оставшихся в кустах улан».
Но на беду, месяц снова выглянул из-за туч, и в лесу стало заметно светлее.
Ночь, очевидно, не благоприятствовала лазутчикам. Быстро и бесшумно подвигались ползком в траве оба офицера. Торнези ни на шаг не отставал от Нади. Встречные кусты хлестали их по лицу ветвями; порою камни и сухие листья царапали руки, но они бесстрашно подвигались все вперед и вперед. Вот уже частый кустарник стал заметно редеть, и, проползши с минуту, они увидели большую поляну, на которой был раскинут лагерь французов.
Совсем близко от них замелькали огни. Послышалась характерная французская речь. Неприятельские часовые были теперь в каких-нибудь двадцати шагах от Нади и ее спутника.
— Вот бы кого хорошо достать в наши руки и разузнать как следует о положении дел неприятеля, — произнес чуть слышно Торнези за ее спиной, и итальянец указал рукою на переднего часового, стоявшего под деревом с ружьем.
— Он ничего не скажет; их пленные немы как рыбы в таких случаях, — отвечала тем же шепотом Надя.
— О, что касается этого, то их всегда можно заставить говорить, — произнес загадочно Торнези, и его итальянские глаза блеснули при свете месяца.
Надя вздрогнула. Легкий холодок прошел по ее телу. Она разом поняла, на что намекал итальянец, сердце ее сжалось от невольного отвращения.
— Нет, нет! Никакого насилия и никаких кровавых мер! У нас в России так не поступают, Торнези! — убедительно и пылко прошептала она.
— О-о!.. — не то простонал, не то вздохнул Торнези. — А они поступают лучше, когда вешают военнопленных как дезертиров? О, мой отец! О, мой бедный отец! Я отомщу за тебя этим соба...
Он не договорил. Легкий шум послышался в ближайшем кустарнике, и Торнези с быстротою и ловкостью тигра отпрянул в сторону. Надя изумленно огляделась кругом и вдруг вся похолодела и замерла от неожиданности и испуга.
Прямо к ней, так же как и она, лежа на земле, полз неприятельский солдат, очевидно, французский лазутчик или отбившийся от отряда разведчик. Он не видел еще Нади, укрытой кустарником, и в свою очередь пополз, осторожно озираясь во все стороны.
Девушке оставалось только припасть к земле и выжидать его приближения. Сердце ее уже не стучало больше, а только болезненно сжималось в груди в томительном ожидании неизбежной стычки. Теперь, при ярком освещении месяца, ей было хорошо видно лицо противника. Это был юноша не старше 18 лет. И лицо его, носившее на себе след юношеского добродушия и наивности, было очень миловидно и как-то трогательно простодушно. Сердце Нади сжалось больнее при виде этого наивно-простодушного юношеского лица и всей фигуры молоденького солдата, идущего на верную смерть.
А он, ничего не подозревая, продолжал ползти, поминутно поворачивая голову то вправо, то влево... Очевидно, в лагере почуяли близость русского отряда и выслали свой секрет в лице этого юноши, а может быть, еще и других, которые не попались еще на пути русского секрета. Теперь француз был всего на двухаршинном расстоянии от девушки. Только небольшая группа можжевельника разъединяла их в эту минуту.
Вдруг юноша испуганно приподнялся и, встав на колени, вытянул шею и взглянул в сторону куста. И лицо его разом покрылось смертельною бледностью, судорога испуга пробежала по его губам, которые раскрылись беспомощно, как у ребенка...
— А-а-а!.. — закричал пронзительно француз и, выхватив из кобуры револьвер, ринулся с ним на Надю.
В ту же минуту за его плечами поднялась высокая фигура Торнези. Шашка блеснула при свете месяца, и юноша-француз упал, как подкошенный, к ногам обезумевшей Нади.
Он еще дышал... Из запекшихся губ его слышались какие-то звуки... Девушка быстро наклонилась к умирающему, и до слуха ее явственно долетела фраза: «O, Margueritte, ma paure Margueritte!»(2), произнесенная с трогательной и мучительной улыбкой запекшимися губами. Потом он вздохнул коротким, как бы сорвавшимся вздохом и умер с тем же недоумевающим взором и тою же улыбкой на устах.
Что-то кольнуло в сердце Надю...
Ведь у каждого из них могла быть и сестра и невеста, и каждого из русских могли убить, и эти сестра и невеста осиротели бы с его смертью...
И этот мертвый юноша, эти детские губы, шепчущие имя Маргариты — сестры или невесты, и весь этот ужас войны, с ее кровопролитием и жертвами, — все это впервые мучительным кошмаром облегло ее душу.
— О, Торнези! К чему ты сделал это? — произнесла она с укором, указывая товарищу на распростертое перед ними тело юноши-француза.
— Что ж, тебе хотелось бы лучше быть на его месте? — грубо обрезал ее итальянец. — Время ли теперь сентиментальничать, Александров?.. Этот горластый мальчишка обратил своим криком внимание часовых. Надо улепетывать, пока не поздно!
И Торнези быстро помчался по направлению к кустарнику, где в ожидании их были укрыты лошади и уланы.
Надя последовала его примеру. Это было как раз вовремя, потому что французские часовые подняли тревогу и в неприятельском лагере замелькали люди, защелкали выстрелы. Несколько пуль прожужжало над самою головою Дуровой.
В несколько минут беглецы уже были на своих позициях и докладывали Подъямпольскому о результате разведки. Разведка удалась блестяще; силы и позиция неприятеля были обнаружены...
— Молодцы, ребята! — весело похвалил их Подъямпольский. — Большего мне и не надо... Молодцы! Спасибо!
Но, несмотря на эту похвалу, лицо Нади было бледно и уныло. Перед ее взором неотступно стоял образ молоденького французского лазутчика, и в ушах звучал, не умолкая ни на минуту, его предсмертный шепот: ««O, Margueritte, ma paure Margueritte!»
1. Идти в разведку
2. О, Маргарита, моя бедная Маргарита!
ГЛАВА III
На шаг от гибели
На шаг от гибели
«Его Императорское Величество Государь Император Александр I всея России не удерживает более мужества русского воинства и дает свободу отомстить неприятелю за скуку противувольного отступления, до сего времени необходимого».
Таков был манифест, изданный войскам по близости города Смоленска.
Три армии русского воинства: одна под начальством Барклая-де-Толли, вторая под предводительством Багратиона и третья Тормазова — все они втянулись в одну общую массу, соединившись под стенами Смоленской крепости.
Уланы Литовского полка заняли позицию под самым городом и развернулись фронтом в ожидании приказаний.
Наконец это давно ожидаемое приказание было привезено ординарцем главнокомандующего и уланы получили разрешение идти «в дело».
В стройном порядке, с музыкой и распущенными флюгерами и знаменами двинулись они по главным улицам города.
Смоленцы выбегали из домов и со слезами на глазах приветствовали проходивших солдатиков.
— Помоги вам господь, родимые, пошли он вам победу и одоление над врагом!
Сбоку своего взвода, на своем сером Зеланте, заменившем погибшего Алкида, ехала Надя.
В голове молодой девушки воскресал теперь 1807 год, когда она впервые шла в дело в рядах бравых коннопольцев. Прежде и теперь! Какая разница! Или она была моложе тогда, или... С той минуты, как погиб у ее ног молоденький французский солдат, заколотый Торнези, она не может выкинуть его из головы, не может забыть ни на минуту его предсмертного крика и этого имени Маргариты, произнесенного омертвевшими уже устами. И мысль об этом несчастном французике, погибшем ни за что ни про что в угоду той же беспощадной случайности войны, и мысль о войне — все это ложилось тяжелым гнетом на чуткую, впечатлительную душу девушки.
Новая команда разбудила Надю от ее невеселой думы. Уланам ее полка приказано было защищать позицию, удерживая собою неприятеля. Эскадрон Подъямпольского, где находилась Надя, поставили на левой стороне Смоленской дороги, справа же краснели кирпичные сараи, а впереди, по бокам и сзади было длинное и широкое поле, все изрытое буграми и кочками.
Впереди улан стал Бутырский пехотный полк, готовый к штыковой атаке.
Чтобы обратить на себя внимание неприятеля, Подъямпольский решил выдвинуть фланкеров (1) и с этой целью выслал 20 лучших наездников из строя своего эскадрона.
— Кто желает принять начальство над ними? — звучал мужественный голос эскадронного, когда молодцы-литовцы на своих серых в яблоках конях выехали из фронта.
И не успел еще последний звук его голоса замереть в воздухе, как все эскадронные офицеры, и в их числе Надя, выступили вперед и окружили своего командира.
— О, сколько желающих сложить свои буйные головы! — с грустной улыбкой произнес Подъямпольский, и взор его, скользнув по побледневшему от ожидания и желания лицу Нади, остановился на смуглых лицах братьев Торнези, заглядывавших ему в глаза с явным выражением мольбы.
— Но ведь это не шутка, господа, «завязывать» дело в качестве фланкеров, — с той же грустной полуулыбкой заметил Подъямпольский, указывая глазами по направлению французских позиций, где уже то поднимался, то пропадал дымок от единичных ружейных выстрелов. — Я не скрою, что, может быть, ни единому из фланкеров не придется вернуться назад к полку.
— Может быть! — горячо вырвалось из груди старшего Торнези, и его итальянское лицо вспыхнуло ярким румянцем. — Пусть нас убьют, но наша жизнь дорого обойдется проклятым французам!
— В таком случае я не удерживаю вас, господин поручик! — произнес Подъямпольский серьезно, и Наде почудилось, что его сильный голос дрогнул от волнения.
Глаза Торнези радостно сверкнули. Он приложил руку к козырьку фуражки и, прокричав фланкерам: «Вперед! С места марш, марш!» — понесся стрелой впереди своего маленького отряда, как раз в ту сторону, где появлялось облачко за облачком и синели мундиры французской конницы.
А Надя, разочарованная назначением Торнези, в то время как душа ее закипала мучительным желанием быть на его месте и сослужить службу родине, осталась стоять во главе своего взвода, следя напряженным взором за удаляющимся отрядом всадников. Рядом с ней стоял Торнези-младший и также, не отрываясь, глядел вслед ускакавшему брату.
Неприятель, издали завидя несущихся на него фланкеров, сначала как бы недоумевая, ожидал их приближения. Потом с французских позиций разом отделилась вдвое большая группа всадников и понеслась, сабли наголо, навстречу русскому отряду.
Как раз в эту минуту загремела канонада со стороны наших редутов, и поднявшееся облако закрыло несущиеся друг на друга группы конных.
Неприятель ответил таким же залпом. За первым и вторым прогремел третий и четвертый — и бой начался, знаменитый бой, названный историей «Смоленским».
Надя уже не отрывала взора от происходившего перед нею зрелища... Величественная и страшная картина развернулась перед ее глазами... Канонада усиливалась с каждой минутой... Многие части уже неслись в атаку... Кругом свистели и жужжали пули и поминутно с треском лопались адские гранаты...
Теперь ее память живо воспроизвела другой такой же бой под Фридландом, но только разве менее жестокий по силе и грохоту ревущих орудий.
Но тогда было другое дело. Тогда русские шли на помощь соседям-пруссакам, защищая их интересы; теперь дело касалось не одной только славы русского оружия, но и чести родины, дорогой родины, за которую с готовностью шел умереть каждый русский солдат.
— О-о! Dio mio! (Боже мой!) — послышался отчаянный вопль подле Нади, и она увидела Якова Торнези, с трясущейся челюстью и мертвенно-бледным лицом, упавшего на колени и простиравшего руки в пространство.
— Джиованни, Джиованни! — лепетали его помертвевшие губы, а дрожащая рука указывала в ту сторону, куда умчались фланкеры.
Надя глянула по направлению этой дрожащей протянутой руки и вдруг вся затрепетала с головы до ног.
Фланкеры вскачь подлетели к французским всадникам, сшиблись с ними грудь с грудью... И началась рубка не на живот, а на смерть, отчаянная, жестокая, ужасная...
Во главе русского взвода носился на своем высоком коне Иван Торнези с дымящейся окровавленной шпагой в руке, ободряя солдат и врезываясь в самую гущу неприятельского отряда. Вот русские взяли перевес... Это не простые люди... Это какие-то львы по храбрости и отваге... Это смелые богатыри и орлы русского войска...
С дружным «ура» врезались они в неприятельскую группу, кроша направо и налево. Победа уже их... Они чуют это... Как вдруг на выручку французам несется новый отряд.
С проклятием на губах ворвался Торнези, не замечая этой подмоги, в ее первые ряды и взмахнул шпагой... Фланкеры не поспели на выручку своему начальнику. Десятки сабель засверкали над головой несчастного и в одну секунду от черноглазого Торнези осталась сплошная груда окровавленных кусков.
— О! — простонала Надя, и вмиг перед ее мысленным взором снова вырисовалась поверженная фигура молоденького французского лазутчика и его недоумевающая, детски трогательная предсмертная улыбка.
— О-о,Dio, Dio! — рыдал подле нее осиротевший в один миг Яков Торнези.
Но Наде некогда было утешать несчастного, некогда задумываться перед всеми этими ужасами смерти.
К ней подлетел полковой адъютант Ширбуневич, с головой, обвязанной окровавленным платком, и прокричал приказание Подъямпольского ударить ее взводу на неприятеля сейчас же, сию минуту.
— Взвод! Левое плечо вперед, с места марш, марш! — раздался низкий грудной девичий голос, старавшийся быть услышанным в общем аду рева и шума.
И Надя понеслась, увлекая за собою свой взвод туда, где молодецки дрались уже пешие бутырцы, где сверкали клинки сабель и штыки, где лилась целая река свежей, дымящейся человеческой крови. А подле нее скакал младший взводный их эскадрона, бледный, ожесточенный, с лицом мстителя, Яков Торнези.
В то самое время, когда горсть храбрецов-литовцев почти вплотную приблизилась к неприятельским рядам, неожиданно послышались отчаянные крики со стороны рядов пехоты:
— Вас обошли... Назад!.. Проклятие!.. Отступать!.. Надя быстро оглянулась и выронила поводья из рук.
Прямо в тыл им, отрезая отступление Литовскому взводу, несся неприятельский отряд желтых драгун. Молодая девушка растерялась чуть ли не впервые за всю свою жизнь. Не своим, а каким-то сорвавшимся голосом скомандовала она отступление и, пропустив весь взвод вперед себя, твердо помня, что жизнь каждого солдата ляжет пятном на ее совести, понеслась последней с поля битвы.
Французские драгуны не теряли времени даром. С быстротою ветра мчались они за маленьким отрядом, размахивая палашами, выкрикивая что-то осипшими голосами, не то понукая коней, не то предлагая сдаться. Надя мчалась чуть живая, трепещущая, растерянная, как никогда. Мысль о смерти казалась ей теперь, именно теперь, такой немыслимой и ужасной. А между тем смерть стояла к ней ближе, чем когда-либо, в эту минуту. Она была буквально за плечами девушки в лице не отстающих ни на шаг французских драгун. Почему-то ей вдруг представился их большой сарапульский дом на Каме, их старый, с тенистою аллеей сад, нянька Наталья с маленьким Васей на руках, и она, Надя, крошечная девочка в белом платьице, со смело раскрытым пытливым взором...
«Это смерть, это смерть! Они изрубят меня, как изрубили только что несчастного Торнези!» — выстукивало сердце смуглой девушки.
Взволнованное воображение напоминало ей такую же бешеную скачку в далеком лесу Фридланда на драгоценном Алкиде. Но Зелант не Алкид, и Алкид не Зелант. Тот бы вынес на своем крупе свою госпожу, а этот...
«Это смерть, это смерть!» — выстукивает все сильнее и сильнее неугомонное сердце, и Надя, не отдавая себе отчета, забрасывает саблю за плечо на спину, как бы отражая невидимый удар.
— Скорее! Скорее, ради бога! — несется призывный крик ей навстречу, и она видит Линдорского, скачущего ей на выручку со своим эскадроном.
Вот они близко... вот промчались мимо ее взвода... Что-то роковое, страшное случилось за ее спиной. Французы сшиблись с эскадроном Линдорского... В воздухе загрохотало, застонало и зазвенело позади Нади... Не то лязг сабель, не то человеческий вопль...
Она закрыла глаза и врезалась в ряды своего эскадрона, ощущая холодные капли пота, выступившие на помертвелом лице.
— Ты спасся чудом! — встретил Надю не менее ее самой взволнованный Подъямпольский. — Ах, Александров! Это была ужасная минута!.. Я не знаю, почему мне кажется, если тебя убьют, это будет величайшим преступлением в мире, как если бы убили невинного ребенка! И смерть твоя падет тяжелым камнем на наши головы. Когда ты мчался, преследуемый врагами, мне ты казался овечкой, за которой гонится голодная стая волков!
И Подъямпольский взглянул в бледное лицо Нади взором, полным сочувствия и ласки.
А бой гремел и стонал по-прежнему. Русские и французы рубили и кололи с одинаковым рвением под неутомимый грохот канонады и умирали безропотно и бесстрашно, одни, защищая священное право любимой родины, другие в угоду ненасытного и кровожадного императора.
1. Конный войн, начинающий сращение.