Л.Чарская "Игорь и Милица" Часть первая
Предыдущие главы:
Главы I-III
Предыдущие главы:
Главы I-III
Глава IV
Рано и бесшумно разошлись в этот вечер по своим углам выпускные институтки. Рано засветились на ночных столиках y постелей огоньки их «собственных» свечей. Девушки собирались в группы на кроватях соседок и вполголоса совещались между собой о наступивших событиях. Говорили тихо, почти шепотом, чтобы не потревожить измученную слезами и горем Милицу Петрович, совместными усилиями подруг уложенную в постель.
Около затихшей, обложенной подушками, молодой сербки оставалась дежурить одна только Нюша Горелова. Она с трогательной заботливостью меняла мокрые, смоченные водой с одеколоном, полотенца на черненькой головке Милицы, давала ей от времени до времени нюхать спирт, поила успокоительными каплями. Она, как и все её одноклассницы, воспротивилась помещению Милицы в лазарет, уверив классную наставницу, уже собравшуюся было отправить туда Милицу, что тут, среди подруг, на людях, молоденькой сербке будет легче переносить её горе. Действительно, горе Милицы было глубоко, и она как бы замерла в нем. Глубокий обморок девушки сменился потрясающими душу слезами.
читать дальшеМолоденькая сербка рыдала так, что вчуже было жалко смотреть на нее. Впрочем, плакала не одна Милица. Глядя на свою любимицу, весь старший класс не мог удержаться от слез. Все знали из рассказов юной сербки о её далекой маленькой родине, такой безобидной и дружественной, о смелом и отважном маленьком народе. Знали и об отце Милицы, старом боевом герое, грудь которого была вся увешена орденами, пожалованными ему еще Императором Александром Вторым. Знали о старшем, уже пожилом, брате Милицы — артиллеристе... И о красавчике, любимце её, мальчике Иоле, которому по карточке и по рассказам, не жалевшей описательных красок Милицы, заочно симпатизировал весь класс. И теперь каждая из этих милых, чутких и отзывчивых девушек отлично сознавала ту огромную опасность, которая грозила всему Белграду, с его жителями, всей маленькой, гордой и прекрасной стране, готовой подняться, как один человек на защиту своей родины, честь которой была так несправедливо оскорблена её жестокой соседкой.
Обычное вечернее шумное движение в дортуарные часы, это лучшее институтское время для юных затворниц, сменилось тихим и бесшумным.
Собиравшиеся в группы институтки толковали сдержанно, тихо волнуясь, строя предположения и тут же разрушая их, споря между собой.
— Теперь и y нас с немцами война неизбежна, потому что Сербию не оставит в такое тяжелое время наш ангел Государь... Это говорил мне мой папа, когда заходил ко мне дня три тому назад. Папа говорил, что германский император Вильгельм непременно станет на сторону своих союзников-австрийцев, — говорила, оживленно жестикулируя, хорошенькая брюнетка Аля Миродай.
— Конечно, за этих противных австрияков заступится Вильгельм, — хорохорилась Зина Любинская, всегда очень интересовавшаяся политикой и прозванная остроумной Женей Левидович «министрам без портфеля» к немалому неудовольствию самой Зины.
— Непременно заступятся друг за друга колбасники! Вот увидите, непременно... — подтвердило еще несколько голосов.
— Тише, mesdam'oчки, тише, Милю разбудите; она только что задремала, бедняжка!
— Как хотите, дети мои, a если это так действительно случится, то я Лизе Кранц с нынешнего дня перестаю симпатизировать и подвергаю ее бойкоту. Ведь она немка! — объявляет маленькая, со вздернутым носиком, блондинка Катя Парфенова.
— Ну и глупо, — вполголоса обрывает ее Наля Стремлянова, насмешливо покачивая головкой, — Лиза Кранц — остзейская немка и наша русская подданная и смешно, право...
— Завтра, mesdames, молебен будет, — перебивая Налю, говорит её подруга Верочка, — молебен о ниспослании победы сербскому оружию, y нас в церкви, я слышала, как инспектриса говорила нашей Кузьмичихе.
— Если будет война y нас с австрийцами и немцами, то моих обоих братьев возьмут: оба — офицеры, — слышится чей-то грустный голосок.
— A y меня папу. Папа полковой командир, — вторит ему другой.
— И мой папа пойдет. Он командует полком, недалеко от австрийской границы. В первую голову пойдет со своими солдатами.
— Господи! Господи! — слышится чей-то тихий подавленный вздох.
И вдруг совсем едва внятное рыдание раздается в дальнем углу дортуара. Это плачет Маша Пронская. Её отец тоже заведует пограничным отрядом таможенников и, наверное, при объявлении войны, первым пойдет в дело. Волнение Маши передается и остальным. Теперь всхлипывания учащаются. То в одном, то в другом уголке длинной, похожей на казарму, комнаты раздаются тихие заглушенные рыдания.
Кружки девушек сближаются теснее. Крепче прижимаются они одна к другой... Прильнув плечом к плечу подруги, тихо, беззвучно плачут они. Нет ни одной из здесь находящихся воспитанниц, y которой не было бы отца, брата или родственника, служащего на военной службе. Даже самые благоразумные и сдержанные повесили сейчас головы. Что-то гнетущее, тяжелое, как тяжелая, свинцовая, предгрозовая туча повисло над всеми этими печально поникшими головками. Разрывались девичьи сердечки, в предчувствии возможных грядущих бедствий. Хотелось каждому из этих юных, затуманенных печалью, существ безудержно заплакать, зарыдать навзрыд, слабо, жалобно, по-детски.
Уже Верочка Иванова, прильнув к своей подруге Нале, задыхается от беззвучных рыданий, a маленькая, жизнерадостная блондинка Парфенова, которая только что собиралась бойкотировать немку Кранц, теперь плачет трогательно и беспомощно, по-детски, тиская мокрыми пальцами смятый в комок носовой платочек. Никто уже не хочет больше слушать друг друга. Все отдались захватившему их порыву. Лишь немногие, сохранившие спокойствие, шепотом утешают подруг, но и эти готовы заразиться всеобщим угнетенным настроением, разрядившимся горькими слезами.
И вот, заглушая неожиданно сразу все эти всхлипывания, весь этот плач, низким грудным голосом заговорила девушка с синими глазами и смуглым, нерусским южным лицом. Когда поднялась со своей постели Милица Петрович; как успела она незаметно приблизиться к самой большой группе воспитанниц, собравшихся y кровати Нали Стремляновой, решительно никто не успел заметить.
И только, когда синие, сейчас заплаканные, с припухшими веками, глаза Милицы обвели собравшихся в кружок девушек, a глубокий, низкий, грудной голос её прозвучал над всеми этими склоненными головками, многие из них опомнились и подняли на говорившую влажные от слез глаза..
— Ты? Миля? Зачем ты встала? Тебе лучше? — полетели отовсюду вопросы.
— Встала затем, чтобы успокоить вас, милые вы мои, — зазвучал снова бархатистыми нотками глубокий голос Милицы, — чтобы сказать вам, что преждевременны ваши слезы. Подтвердить вам то, что я с детских лет слышала от моего отца, старого боевого ветерана, от брата Танасио, офицера и удальца. Русский народ — славный народ. Полки ваши многочисленны, войска так сильны, что никакие австрийцы и немцы вам не могут быть страшны. И ваш великодушный государь двинет эти полки на защиту нашего маленького славянского народа... Я верю, что при помощи русского войска мы победим сильнейшего врага. И мне стыдно сейчас, что я плакала, как маленькая девочка; мне было страшно за Белград, за тато, за милую мамочку, за Иоле, моего любимца... Ведь в них, в наш город направлены теперь австрийские снаряды. Ведь каждый из белградцев, их жены и дети находятся в смертельной опасности сейчас... Но отчаянием и слезами все равно ничему не поможешь... Надо твердо уповать на победу и молиться о ниспослании её. Да, плакать не время... Если бы наш народ был таким же многочисленным, могущественным и сильным, как вы — русские, разве хоть капля сомнения или отчаяния могли бы проникнуть в мою душу, когда я узнала о войне наших с этой жестокой и кровожадной Австрией? — закончила вопросительно свою горячую речь Милица, и обвела теснившихся вокруг неё подруг горячим, сверкающим взглядом.
Её смуглое лицо раскраснелось. Следы недавнего отчаяния и слез уже давно исчезли с него. Их заменила непоколебимая уверенность, сквозившая теперь в каждой черточке этого юного, воодушевленного личика, горячая уверенность в чистоту правого дела, в победу...
И это настроение молоденькой сербки передалась невольно и её юным подругам. Лица девушек прояснились; носовые платки постепенно исчезли и вновь загоревшиеся оживлением синие, серые, карие и черные глазки устремились в смуглое лицо Милицы.
— Она права, млада сербка права, mesdames, — первая подняла голос Наля Стремлянова, — рано еще объявлена, a объявят ее — так разве же не можем мы быть уверены в несомненной победе наших? Ведь, защищая обиженных братьев-славян, поднимет оружие наша милая родина, голубушка-Россия. Так говорили мне мои братья, мой отец, все старшие. Так неужели же Господь не поможет нам победить зазнавшегося врага?
— Победят! Победят! Конечно! — вдохновенно подхватили кругом молодые голоса, — Господь Бог ниспошлет победу тем, кто обижен невинно, чье дело право и честно, иначе не может быть.
В тот же вечер, когда уснули ближайшие соседки по дортуару Милицы и мерное дыхание спящих воспитанниц наполнило тишину огромной спальни, молоденькая сербка вынула из ночного столика, хранившийся там y нее огарок свечи, и из пачки бумаг находящейся тут же, в шкатулке почтовый лист, конверт, дорожную чернильницу и ручку.
Несколькими минутами позже она уже писала при свете огарка под монотонное похрапывание соседок по дортуару, со сжатыми бровями и сосредоточенным лицом.
«Дорогая тетя Родайка!
Ты уже, конечно, знаешь то, что знает весь Петербург, вся Россия, что не замедлит вскоре узнать и вся Европа и весь большой мир. Австрия объявила войну нам — сербам и уже разбойнически напала на нашу дорогую родину. В газетах уже есть слух о бомбардировке Белграда. Что переживают там наши близкие, мы обе можем себе легко представить. И я, оторванная от семьи, находясь от неё так далеко, я не хочу в это тяжелое для нас всех время оставаться вдали от своих. Танасио и Иоле пойдут, конечно, сражаться на ряду с прочими нашими орлами-воинами, но бедный тато-калека и дорогая моя мамочка останутся без поддержки, одни. И я, как дочь их, горячо любящая своих родителей, должна находиться в это тяжелое время около них, поддерживать их бодрость, настроение, a также и ухаживать за нашими ранеными воинами. Я умею накладывать повязки, промывать раны, словом, смогу быть полезной по мере сил и надобности. По крайней мере, приложу к этому все усилия. И ты должна помочь мне осуществить мое желание, тетя Родайка. Ты должна приехать за мной и взять меня из института. Если ты скажешь, что я поеду домой, на родину, в Белград, начальство, конечно, меня не отпустит из страха перед возможной опасностью. Но, тетя Родайка, ты умная и чуткая и ты поймешь, что твоя Милица не сможет сидеть сложа руки здесь, в холе и довольстве, когда каждую минуту её близкие, дорогие её сердцу люди подвергаются смертельной опасности; когда, наконец, там в Белграде, каждая рабочая рука на счету, каждый человек, каждая сестра милосердия, не говоря уже о больших деятелях военного времени. И вот, я решила наравне с другими нашими сербскими девушками и женщинами оказать свою крохотную помощь героям-воинам. Приезжай же за мной, тетя Родайка, и увези меня отсюда; увези покамест к себе домой. Это, право же, не так трудно сделать. Каждая из нас, старшеклассниц, оставшихся на лето в институте, имеет право провести дома или y родственников две-три недели каникул. Воспользуйся этим, тетя Родайка, молю тебя, и, получив это письмо, тотчас же приезжай за любящей тебя твоей
Милицей».
Глава V
Госпожа Родайка Петрович, старая, почтенная, много повидавшая на своем веку женщина, лучше чем кто-либо другой, знала душу своей любимой племянницы Милицы. Знала и то, что с минуты объявления войны Австрией Сербии, молодая девушка не найдет себе ни минуты покоя, находясь вдали от родины и семьи. Знала, что Милица будет порываться всем существом своим ехать в Белград, где находились сейчас в такой опасности все близкие её сердцу; что, все равно, всякие занятия и ученье в институте вылетит y неё из головы и, что самое лучшее будет — это доставить возможность девушке проследовать на родину, где уже были вся её душа, все её мысли. Поэтому тетя Родайка и согласилась, скрепя сердце, на просьбу племянницы. Согласилась пойти на компромисс с собственной совестью и, скрыв от институтского начальства истинную причину отъезда Милицы на каникулы, рискнула взять ее к себе и от себя уже отправить девушку в дальний путь, на её родину, в Белград. Правда, сердце тети Родайки сжималось от страха за участь её любимицы. Старуха отлично сознавала, что не на радость отправит она туда свою Милицу, что пребывание в обстреливаемом тяжелыми австрийскими пушками городе, чрезвычайно опасно для жизни обитателей сербской столицы. Но, с другой стороны, сама глубокая патриотка, тетя Родайка понимала порыв племянницы, сочувствовала ей и не находила в себе силы отказать Милице в её просьбе.
Квартира, занимаемая госпожой Родайкой Петрович, находилась в одном из глухих переулков на окраине города и состояла из трех крошечных комнат, скромно, но чисто меблированных.
В день приезда к ней Милицы, которую тетке удалось взять из института, как будто бы для трехнедельного каникулярного отдыха к себе домой, в это самое утро приезда девушки, был назначен первый день мобилизации в столице.
Уже давно замечала наша доблестная, святая родина недостойные по отношению к ней поступки её ближайших соседей — немцев. Россия была хорошо осведомлена о желании тевтонов, так или иначе, во что бы то ни стало, добиться войны с нами. Целый ряд немецких подпольных интриг доказывал это. Теперь же, после Сараевского убийства, Германия открыто примкнула к Австрии в её враждебных действиях против славянского мира. И вот, хорошо сознавая воинственную политику нашей неспокойной соседки, Россия, во избежание нападения на нас врасплох союзных государств — Германии и Австрии, стала принимать должные меры, чтобы приготовить к возможности такого нападения наше славное войско.
Изо всех городов, сел и деревень обширной матушки-Руси стали стекаться по первому зову правительства молодые и старые запасные солдаты. Они покидали свои семьи, престарелых родителей, жен и детей, бросали полевые работы, оставляя неубранным хлеб на полях, чтобы стать в ряды русских войск, готовившихся к защите чести дорогой России и маленького славянского королевства.
Из окон теткиной квартиры Милице были видны ворота расположенного против них великана-дома, в огромном дворе которого происходил прием и запись части собранных сюда запасных. Там с самого раннего утра кипела жизнь: принимались и распределялись по частям войск офицерами и чиновниками военного ведомства все собравшиеся сюда из близких и дальних городов, сел и деревень уволенные было на мирное время в запас солдатики. Здесь были люди разных слоев общества и профессий. Наряду с хорошо одетыми интеллигентами стояли бедные мужички в лаптях и заплатанных кафтанах. Около купца-торгаша — фабричный работник. Около учителя — бедный каменщик. A y ворот, со стороны улицы, с узелками в руках и с взволнованными лицами ожидали призванных по мобилизации простолюдинов их матери, сестры, жены и дети. Они пришли проводить своих кормильцев, провести последние дни и часы вместе с ними. Женщины смотрели бодро, спокойно. Не слышно было ни жалоб, ни причитаний. Не видно было слез. Даже маленьким детям матери их внушили не плакать при прощании с отцами и старшими братьями. Все, казалось, понимали всю торжественность случая, когда могучая русская армия готовилась к защите своей родины и всего славянства.
Милице, стоявшей y окна, была хорошо видна вся эта картина. Стоял ясный, безоблачный, июльский полдень. Солнце улыбалось светлой, радостной улыбкой. Празднично-нарядное небо ласково голубело с далеких высот. Тети Родайки не было дома. Она ушла за покупками на рынок и никто не мешал Милице делать свои наблюдения из окна.
Вот широко раскрылись ворота знаменательного дома и находившаяся во дворе партия запасных, в сопровождении примкнувших к ней женщин и ребятишек, высыпала на улицу.
«Боже, Царя храни…» затянул неожиданно чей-то высокий голос из толпы призванных.
«Сильный, Державный, царствуй на славу...» подхватили сотни дружных голосов, и могучей волной разлился по улице хорошо знакомый каждому русскому сердцу национальный гимн.
Милица распахнула окно.
Какие бодрые, какие спокойные, какие мужественные y всех этих людей были лица!.. Некоторые из запасных шли по тротуару: проходили мимо её окна так близко, что можно было расслышать обрывки разговоров, долетающие до её ушей.
— Не горюй, Матрена, — утешает бородатый мужик шагающую с ним об руку женщину в платочке, к подолу которой прицепился пятилетний мальчонка с замусоленным бубликом в руке. — До рева ли тут, когда, слышь, вся Русь по призыву царя-батюшки поднимается на защиту славян, да нашей чести! Слышь, нам немцы грозятся... Так надоть их чин-чином встретить, при всей нашей боевой, значит, готовности, времени попусту зря не тратя... Вот и раздумай, голубушка, стоит ли таперича горевать?..
A вот другой запасный, фабричный мастеровой, несет на руках грудного ребенка; за тятькину куртку уцепилась в свою очередь подросток-девочка. За ними шагает с поникшей головой их еще совсем молодая мать.
— Тебе я, Сереженька, две крепких рубахи положила в сумку, да чаю, сахару, да табаку четверку, — с покорным видом перечисляет она, не поднимая на мужа опечаленных глаз.
A вот круглолицый, бойкий парень, по виду приказчик, бережно поддерживая под руку старую мать, говорит внушительно:
— Вы не сумлевайтесь, маменька, молитесь покрепче, да частицу о здравии раба Божьего Дмитрия вынимайте каждое воскресенье. Вот и помилует меня Господь Бог от вражеской пули.
— Буду, Демушка, буду молиться, желанный, — звучит в ответ надтреснутый старческий голос.
— A Белград-то все еще держится, братцы, — говорит кто-то в толпе, когда затихает могучее ура, закончившее спетый гимн. — Экие молодчинищи! Право слово, — молодцы. Сербия-то, ведь, маленькая, крошка, супротив ихней австрийской земли, a какие, братцы мои, орлы, — подтверждает другой голос.
— Что и говорить. Живио им, братцы! Скричим им живио! Всей артелью скричим, — подхватывает третий... И прежде, нежели могла этого ждать стоявшая y окна Милица, могучие перекаты «живио», этого родного её сердцу сербского ура, огласили улицы...
— Живио! — вне себя, вся подавшись вперед, захваченная общим восторгом, крикнула и молодая девушка, с загоревшимся мгновенно взором, с ярко вспыхнувшим румянцем на смуглом лице. Проходившие близко к окну запасные заметили ее, так горячо подхватившую их крик. Высокий, плечистый парень остановился на минуту перед окошком.
— Никак сербка, либо болгарка, барышня, — нерешительно проронил он, глядя в лицо Милицы добрым, сочувственным взглядом.
— Сербка и есть, — подхватил другой — молодой, темноглазый рабочий.
— Вы сербка? — смело обратился он уже непосредственно к Милице.
— Да, да — сербка, — радостно, сияя воодушевленным лицом и блестя глазами, закивала им девушка.
— Так живио и вам! Да здравствует Сербия! Да здравствует король Петр и королевич Александр! Живио! Живио! Живио! — подхватил пожилой, хорошо одетый запасный.
— Да здравствует Россия! Боже, храни русского царя! — дрогнувшим голосом крикнула в ответ им Милица и махнула платком, высоко поднятым над головой. — Ура русскому царю, ура!
— Ура! — подхватили ближайшие ряды запасных и их жен и даже маленькие дети.
И снова торжественно и гордо зазвучали победные звуки русского национального гимна.
***
Когда тетя Родайка вернулась из лавок, она не узнала Милицы, казавшейся такой озабоченной, печальной и угнетенной в это утро.
— Я видала нынче русских героев, тетя Родайка: настоящих героев. Они готовы защищать своих более слабых по численности славянских братьев не на жизнь, a на смерть защищать! О, тетя, — захлебываясь от восторга, говорила она, это — орлы! Это титаны. Титаны-богатыри, говорю я тебе! Сколько в них спокойствия и уверенности в своем праве. Сколько мужества и великодушия, если бы ты знала, — и Милица наскоро передала старухе вынесенные ею впечатления сегодняшнего утра.
A вечером она провожала своих одноплеменников сербских офицеров, уезжавших на театр военных действий. Провожала их не одна Милица. Провожал чуть ли не весь Петроград, собравшийся бесчисленной толпой манифестантов изо всех углов столицы. Эта огромная толпа народа запрудила Невский, двигаясь по направлению Николаевского вокзала, откуда должны были отправиться на родину сербский полковник Михайлевич и капитан Львович (Фамилии изменены), жившие до сих пор в России. Милица, на имеющиеся y неё жалкие копейки, купила цветов и, прижимая к своей груди нежную белую лилию и две пахучие алые розы, пробралась на вокзал.
Здесь, затерянная в толпе, прислонившись к стене платформы, она издали следила большими пламенными глазами за чествованием русскими манифестантами её одноплеменников-сербов. Ей было видно, как толпа на руках внесла обоих офицеров на дебаркадер под крики «живио» и под пение сербского гимна.
Смуглые, загорелые, со смелыми открытыми лицами, сербы улыбались, блестя глазами, сверкая белыми зубами, крича в ответ русской толпе:
— Ура! Да здравствует император Николай, да здравствует Россия!
Их качали без конца, забрасывали цветами. Огромные букеты и маленькие букетики дождем падали к их ногам... Офицеры налету подхватывали их... Улыбались снова, кивали головами направо и налево и снова кричали «ура».
Под звуки народного гимна русская учащаяся молодежь с горящими воодушевлением лицами по несла их к вагону.
— Дорогу, господа, дорогу! — выбиваясь из сил, кричали студенты, поддерживавшие порядок на платформе. И толпа беспрекословно раздавалась на обе стороны, образуя проход.
— Счастливый путь! Дай Бог успеха вашему оружию! Помогай вам Бог! — раздавались то и дело то здесь, то там взволнованные голоса. И снова все слилось в воодушевленных «ура» и «живио», соединенных вместе.
Тогда один из сербских офицеров сделал движение рукой, призывая к молчанию толпу. И когда все стихло на дебаркадере вокзала, капитан Львович начал:
— Наше маленькое королевство счастливо иметь такую великодушную и могучую сестру, дорогую каждому нашему сербскому сердцу — Россию. Ваша святая родина — покровительница наша, — горячо и искренно срывалось с губ оратора: — и наш храбрый народ, готовый биться до последних сил с таким сильным и кровожадным врагом, как Австрия, верит и знает, что его старшая сестра вместе с её великим царем, могучим императором русским, придет к ней на помощь... Верит тому, что славный народ русский не даст в обиду своих славянских братьев и поможет отразить нам, сербам, занесенный над нашими головами вражеский меч. Боже, храни русского царя и великую Россию, нашу старшую сестру. Ура!
Едва только успел договорить свое последнее слово капитан Львович, как десяток тысяч голосов мощно запел национальный гимн. И снова дождь цветов посыпался на оратора...
Милица поднялась на цыпочки, с трудом подняла руку, в которой осторожно до сих пор сжимала нежные стебли купленных ею цветов и, взмахнув ими, бросила свой скромный букетик в ту сторону, где под пение гимна толпа качала на руках сербских офицеров. И того, чего вовсе не ожидала Милица, на что не смела надеяться даже, случилось вслед за этим. Розы рассыпались, не долетев по назначению, тогда как нежный белый цветок лилии упал прямо на грудь капитана Львовича. Офицер подхватил его и быстро повернул голову в ту сторону, откуда прилетел к нему этот белый цветок. И в ту же минуту глаза его, обежавшие толпу, остановились на смуглом лице Милицы... Встретясь с этими горящими воодушевлением и восторгом глазами, молодой офицер узнал по смуглому лицу и по исключительному воодушевлению свою одноплеменницу и, махнув цветком в сторону Милицы, тотчас же осторожно и нежно прижал к своим губам его белые лепестки. A огромная толпа по-прежнему гремела «ура» и «живио»... Гремела до тех пор, пока не отошел от платформы поезд, увозивший героев, защитников маленькой Сербии, на их многострадальную родину, к возможной смерти, к бесспорной славе...
***
Теплый июльский вечер. В маленькой квартирке тети Родайки жарко, почти душно, несмотря на раскрытые настежь окна.
Только что возвратившаяся с вокзала Милица, волнуясь и сверкая глазами, передает тетке все происходившее там...
— Завтра же, завтра отправь меня на родину, тетя, — заканчивает она свой рассказ горячей мольбой. — Я не могу оставаться здесь дольше. Каждый лишний день, проведенный тут, делает меня преступницей, тетя... Там, на родине нашей, уже кипит война... сражаются наши братья-сербы. Может, и Иоле уже принял свое первое боевое крещенье... A наши женщины в Белграде трудятся в госпиталях, помогая раненым, перевязывая их раны... Я не могу оставаться здесь дольше, пойми меня, тетя, не могу сидеть сложа руки... Нет, нет... Милая, голубушка, отправь меня завтра же домой. Ты же обещала, сама обещала мне это...
И черные глаза Милицы впиваются в лицо старой сербки молящим взглядом. Тетя Родайка с минуту молча смотрит на племянницу... О, как знакомо ей это юное, воодушевленное лицо! Лет около сорока тому назад, такие же глаза сверкали подобным же страстным воодушевлением. И такие же точно пылкие речи слышала она от своего брата Данилы. Тогда разгорался пожар освободительной войны... Русские витязи стали за свободу Болгарии, теснимой турецкой силой... И в рядах этих витязей сражались и сербы и брат её Данило. То было давно... Чуть ли не четыре десятка лет минуло с того времени. И теперь такое же время повторяется, но только не сам Данило, a сыновья его, вместо престарелого калеки отца, идут отстаивать свободу, честь и благо дорогой родины... И эта девочка спешит им на помощь... Что же?.. Бог ей в помощь, пусть едет... Она, тетя Родайка, сама бы поехала туда охотно ходить за искалеченными воинами, перевязывать их раны... Да стара она стала... Не вынести ей труда... Пускай же заменит ее Милица. Молодость, силы, энергия — все дано этой девушке, дочери героя... Так пускай же она и использует свои силы на помощь родной стране!
Резкий звонок, раздавшийся в прихожей, заставляет старую госпожу Родайку Петрович вздрогнуть от неожиданности.
— Поди, Милица, открой — приказывает она племяннице, a сама с тревогой смотрит на дверь.
— Кто там, Милица?
— Почтальон, тетечка, почтальон, и голос Милицы заметно вздрагивает, повторяя это слово.
— Откуда письмо, девочка?
Но ответа нет. Только слышно шуршанье бумаги в прихожей. Очевидно, Милица читает письмо... Что же она медлит, однако? Почему не возвращается в маленькую, уютную столовую? Что с ней? Тетя Родайка, начиная волноваться, невольно поднимается со стула и идет узнать, в чем дело.
В крошечной прихожей темно. Но не настолько темно, чтобы нельзя было различить белую, как известковая стена, Милицу, её испуганно-страдальческие глаза и скорбное выражение на юном, за минуту еще до этого таком спокойном личике.
— Что с тобой, девочка, что?
Но Милица не в силах ответить. Только протягивает тетке дрожащей рукой письмо. Сама же, прислонившись к стене, глухо, беззвучно рыдает, сотрясаясь всем телом.
Тетя Родайка, сама страшно волнуясь, едва находит в себе силы открыть футляр с очками, надеть последние, подойти к окну и прочесть крупным, мужским почерком набросанные строки.
Письмо из Белграда. Сам капитан Данило на этот раз пишет дочери.
«Жива была («Жив был», «Жива была» — иногда употребляется южными славянами вместо «здравствуй».), любимая моя дочка, Милица. Хвала Господу Вседержителю, твои мать, братья, сестры и калека-батька твой здоровы, да помилует нас Бог. A вот великое злонесчастье пришло к нам, дочка. Проклятые австрияки бьют наш Белград. Пушками бьют со своего берега из Землина и с судов на Дунае и Саве. Многие здания уже попорчены их снарядами, так что и узнать нельзя. Многих людей они загубили здесь, злодеи. То и дело ждем — нагрянут следом за канонадой и сами сюда. Наш храбрый королевич, храни его Силы Небесные на многие годы, он — витязь славный, скликает уже наших юнаков-богатырей. Всюду спешно идут приготовления к защите. Набираются войска, дружины храбрецов. Танасио получил тяжелую батарею, a Иоле-орленок вышел из училища к нему в часть. Мать слезами обливалась, благословляя свое сокровище, a все-таки отпустила с охотой общего нашего любимца. Пусть защищает родину святую и знамена нашего короля Петра. Эх, кабы не был я сам калекой, не сидел бы чурбаном неподвижным, прикованным к креслу, до самой смерти, — не поглядел бы на свои шестьдесят пять лет: тряхнул бы стариной и как бил когда-то турку, так и австрияка негодящего пошел бы бить. A теперь сиди неподвижно, да слушай, как рушатся дома нашего города от вражьих снарядов, да стонут раненые, да плачут жены и дети убитых. A за нас ты не бойся, Милка, — как начинают бомбардировку вороги, уходим в землянку, что на краю сада, где сохраняем припасы, да яблоки зимой. Там безопасно. И сестры твои Зорка и Селена с детьми туда же приходят. Только ты не вздумай проситься к нам. Живи покуда в России. Живи там и молись за нас, дочка, особенно за Иоле, соколенка нашего, за храбреца Танасио, за всех. Вот тебе мой приказ и мое отчее благословение. A теперь будьте здоровы с сестрой Родайкой. Мать кланяется и молит Бога за вас. Так помни же, дочка, и думать не смей на родину возвращаться, пока длится военная страда. Забот да горя и без тебя здесь немало y нас.
Твой любящий отец капитан
Данило Петрович».
Данило Петрович».
— Пропало, все пропало — беззвучно прошептали губы Милицы, и слезы крупными каплями потекли по её щекам, пока тетка читала вслух роковые строки. Ta только покачала седой головой.
— Горе-то, горе какое! В огне наш город! В опасности родина... Что ж будешь делать, — надо смириться, детка. И тебе тоже смириться надо. Отец правду пишет: куда тебе ехать сейчас? Читала письмо? Город бомбардируется... Кругом неприятели... Попадешься им в руки — не пощадят...
— Но Иоле, тетя Родайка, мой Иоле! Ведь сражается он? Ведь без меня его убить могут, — в тоске и ужасе шептала Милица.
— A поможешь ты ему? Спасешь его от смерти, если будешь там? Сможешь во время битвы защитить его? — сурово допытывалась y племянницы старуха Петрович. — То-то и есть, девочка. Так лучше смирись. Ничем тебе нельзя помочь в деле страшном. A здесь, по крайней мере, никто не помешает тебе за него молиться... К тому же и тут, в России, можно принести пользу нашей родине. Шей с подругами белье для раненых, для витязей-бойцов; работайте вместе. Много бедных солдат одеть надо. Вот и потрудитесь с подругами в досужее время. На днях я отвезу тебя в институт, и будешь ты там под надежной защитой, пока война длится, — закончила уже ласковым тоном тетя Родайка, и погладила прильнувшую к ней черненькую головку и залитую горячими слезами щеку Милицы.
Ta только горько улыбнулась в ответ на эти слова.
— Ехать в институт! Сидеть в довольстве, холе и спокойствии, когда милый Иоле, отец, мать, Танасио, все любимые, все дорогие сердцу и самый город родной, и самое отечество выносят такое страданье, такой ужас! Когда, может быть, любимец-братишка давно уже лежит с неприятельской пулей в груди, a дом их обращен в развалины, a старик-отец... страшно подумать даже... О, Боже Всесильный и Всемогущий! Как будет жить с такими мыслями она, Милица? Как станет работать, шить белье, учиться, когда на душе её — буря и ад?... Но отец писал: нельзя ей возвращаться теперь на родину, когда там кипит и пылает война и она, Милица, никогда не дерзнет его ослушаться... Но как ей жить, однако, теперь? Как вернуться в институтские стены и наслаждаться удобствами, комфортом и радостями ранней юности, когда родной её сердцу народ, a с ним и все её близкие терпят лютые невзгоды, переживая все ужасы войны?..
Глава VI
— Взгляни на звезды, Танасио! Взгляни на звезды! Смотри, сколько их! Каждый раз, что я поднимаю глаза к небу, мне вспоминается наша старая Драга; она говорит, что звезды — это фонари, зажженные на переправах по пути к морю, отделяющему от нас райскую гору, где находятся наши праведники со святым Саввой (Св. Савва считается покровителем Сербии) во главе. Право же, y старой Драги душа по...
Молодой артиллерийский офицерик, находившийся в палатке вместе с пожилым капитаном, начальником батареи, не договорил начатой фразы и замер на месте.
Где-то близко-близко, словно под самым ухом y него тяжело ахнула пушка, и грозный снаряд её с грохотом и треском разорвался в нескольких аршинах расстояния позади палатки. В ту же минуту яркий, нащупывающий темноту сноп прожектора осветил местность, расстилаясь фантастически-красивой дорогой поперек реки.
Пожилой, с седеющими висками офицер с юношеской легкостью вскочил с походной постели.
— Ну, брат Иоле, держи ухо востро. О сне теперь нечего и думать. Неприятель открыл, очевидно, позиции нашей батареи и будет теперь сыпать по ним даже ночью, без передышки, пользуясь прожектором и с Землина, и с парохода, что вторые сутки снует тут, по близости наших берегов. По крайней мере, вот этот снаряд прилетел к нам не с берега. Знаю это по силе удара. — И с этими словами капитан Танасио Петрович вышел из палатки. Его младший брат Иоле, только что выпущенный в подпоручики этим летом, юноша по восемнадцатому году, поспешил следом за ним. Сноп света из прожектора, направленный с реки, в тот же миг снова осветил берег Дуная с вырытыми на нем в одном месте траншеями, где чудесно укрытая от глаз неприятеля, хозяйничавшего y себя в крепости Землине в версте расстояния через реку, на противоположном берегу Дуная, находилась сербская батарея.
Осветил он и мужественное, с заметно тронутыми серебром кудрями, лицо Танасио и юные, прекрасные, с горящими отвагой глазами, черты Иоле.
И опять ахнула тяжелая пушка... Теперь снаряд упал почти рядом с крайним орудием сербской батареи и один из находившихся около зарядного ящика артиллеристов, их числа орудийной прислуги, тяжело охнув, стал медленно опускаться на землю. Несчастному снесло половину плеча и руку осколком снаряда. Иоле вздрогнул всем телом и метнулся, было, вперед:
— Разреши мне, Танасио, разреши мне ответить им тем же. Неужели же оставить не отомщенной смерть этого храбреца? — горячо заметил юноша, хватая за руку старшего брата. Он был взволнован и весь трясся, как в лихорадке. Черные глаза его так и горели, так и сверкали в темноте.
Но капитан Петрович опустил руку на плечо брата.
— Господин подпоручик, — произнес он официальным тоном, — я попрошу вас сохранять спокойствие, столь драгоценное качество на войне. Никаких выступлений боевого характера быть не должно и не может. Когда придет время, я первый прикажу вам сделать это.
И он отвернулся от молоденького офицерика и пошел отдавать приказание своим юнакам (молодцам-богатырям, воинам.)
Иоле сконфуженный остался на месте. Он понял, чего хотел от него старший брат. О, он тысячу раз прав этот мужественный, храбрый, испытанный смельчак, Танасио! Если только возможно завидовать тем, кого любишь, то он, Иоле, готов завидовать старшему брату, его храбрости, выдержке, стойкости и уму. И он стал смотреть ему вслед с нескрываемым восторгом. Чудесно прилаженный и укрытый со стороны реки костер, освещает лицо Танасио, его мужественную фигуру. Вот он распоряжается насчет носилок, вот помогает поднять тяжелораненого и, наклонившись к нему, оказывает своему подчиненному первую помощь. A он — Иоле, не умеет так поступать... У него кипит душа и сердце так и прыгает при первых боевых звуках. Только два месяца тому назад его поздравили с офицерскими погонами, а, между тем, ему кажется, что с той поры прошла целая вечность. Сколько событий пролетело с тех пор! Торжественный день выпуска. Поздравление их, вновь произведенных офицеров, королевичем Александром, славным доблестным королевичем, которого все юнаки, все войско любит поголовно, и за которого в огонь и воду пойдут они все, как и за самого престарелого короля Петра. Присяга в его присутствии... Потом, Сараевское убийство... Потом предъявление ноты, объявление войны одновременно с разбойным нападением на Белград. Благословение его матерью образком святого Саввы... Поучения отца... Письмо от Милицы, от милой, дорогой сестры, с которой его разлучила судьба, но с которой он не прерывал переписки и которую любит так братски-нежно! И вот, он на батареях, под начальством брата. Он давно выбрал этот род оружия для себя. Его старый отец — артиллерист, Танасио тоже... И он, Иоле, хочет идти по их стопам. Но до сих пор ему еще не удалось отличиться. A между тем, вся душа его так жаждет подвига, так кипит желанием сделать что-нибудь особенное, исключительное для дорогой родины, даже если надо было бы пожертвовать жизнью для того. При одной мысли только о возможности такого подвига, Иоле весь закипает восторгом, весь горит... Но пока, увы! Не предвидится еще и возможности такого случая... Правда, всего несколько дней только, как бомбардируют Белград. И самое жаркое еще y них всех впереди... И он, Иоле, будет молить святого Савву, чье святое изображение носит он на груди, доставить ему возможность стать участником того жаркого, славного, что неминуемо должно совершиться под южным небом его дорогой страны. Он взглянул наверх... Какая ночь!.. Теплая, бархатная, благовонная... И потому-то хочется молиться, глядя на золотые звезды! Вспоминается еще раз старая Драга... Её наивная легенда. Потом глаза сестры Милицы, такие же горящие, как эти звезды. И снова мысль послушно и капризно перебегает с них к бомбардировке австрийцами родного города. Многие дома уже разрушены в нем. Его собственная милая семья, семья Иоле, не выходит из погреба-землянки, вырытой в глубине сада. И мысли об отце и матери, переносящих всевозможные волнения, беспокойства и неудобства, благодаря тем же ненавистным врагам, не выходят из головы Иоле. Его руки невольно сжимаются в кулаки, его глаза, устремленные в ту сторону, где должен находиться Землин и вражеское судно на реке, посылающее из своих пушек гибель обывателям и зданиям Белграда, горят злым огнем. О, если бы броситься туда с храбрыми юнаками, взять неприятельские батареи, заставить замолчать австрийские пушки! Но там их много, этих ненавистных защитников Землина!.. Вдесятеро больше, чем здешних, славных сербских юнаков. И...
Опять обрывается мысль Иоле. Тяжелый снаряд шлепается близко, срезает, словно подкашивает, прибрежное тутовое дерево и зарывается воронкой в землю, обсыпав юношу целым фонтаном взброшенного кверху песку и земли. Иоле с засыпанными глазами падает на траву, как подкошенный.
— Что с тобой, ты ранен? — подскочив к младшему брату, забыв всякую начальническую официальность, взволнованно кричит старший.
— Нет, нет, голубчик Танасио, успокойся, — снова быстро вскакивая на ноги и, протирая глаза, произнес молоденький офицерик.
Бледный, взволнованный капитан Петрович по хлопал по плечу брата, чтобы не дать ему заметить свое волнение и полушутливо проговорил по адресу Иоле: — Приучайся, приучайся, привыкай к боевым неожиданностям и невзгодам, мой сокол. Ну, вот и принял первое боевое крещение, не огнем, a песком...
A сердце сжималось в это самое время страхом за жизнь младшего братишки. Ведь красавчик Иоле был любимцем семьи! Ведь, не приведи Господь, убьют Иоле, старуха-мать с ума сойдет от горя, и не захочет без него жить!.. — вихрем проносится жуткая мысль в мозгу боевого героя. Потом приходит на ум её недавняя просьба, просьба взволнованной, любящей матери-старухи.
— Танасио, сокол мой, — шептала она, отправляя на позиции обоих братьев, — береги брата, помни, Иоле, должен...
Она не договорила тогда и залилась слезами. И тогда же, он, капитан Танасио Петрович старший дал ей торжественно слово беречь брата, насколько это возможно только в боевом чаду. И вот, как на зло, австрийцы открыли их убежище и, не глядя на ночь, стали сыпать сюда снарядами из своих смертоносных орудий. Снова заиграл прожектор, обнимая своим ярким светом реку, и капитан Петрович увидел совсем ясно, как днем, большое неприятельское судно, находившееся в какой-нибудь полуверсте от берега. На борту этого судна находилось несколько орудий, которые и засыпали снарядами ту часть берега, где находились траншеи. Отвечать на них батарейным огнем капитан Петрович положительно не мог. Открыть огонь значило бы обнаружить точное присутствие на берегу сербских пушек и дать возможность более верного прицела врагу. Другое дело, если бы можно было заставить замолчать австрийские орудия без единого выстрела со своей стороны. Совсем забывшись под впечатлением охватившего его волнения, капитан Танасио произнес вслух эту мысль. Юный Иоле стоял подле брата. Дрожь невольного восторга охватила юношу.
— Танасио, — прошептал он тихо и сразу же замолчал, осекся, — господин капитан, — после новой продолжительной паузы прозвучал его дрогнувший голос, — господин капитан! Если вы будете выкликать охотников для ночной разведки, умоляю вас, не забыть среди их имен имя подпоручика Иоле Петровича — твоего брата, брат Танасио, твоего брата... — заключил еще более взволнованно и пылко молодой офицер.
Капитан Петрович при слабом отблеске костра успел разглядеть горящие глаза Иоле, его воодушевленное лицо и молящую улыбку. Неизъяснимое чувство любви, жалости и сознания своего братского долга захватили этого пожилого офицера. Он понял, чего хотел Иоле, этот молодой орленок, горячий, смелый и отважный, достойный сын своего отца. Он понял, что юноша трепетал при одной мысли о возможности подобраться к неприятельскому судну и в отчаянном бою заставить замолчать австрийские пушки.
Сам капитан Танасио слышал это желание из уст Иоле нынче не однажды в продолжение последнего дня, когда вражеские снаряды сыпались на их берег. И вот сейчас он снова молит его о том же. Безумно отважный мальчик! И ведь он смог бы с горстью храбрецов кинуться на прекрасно вооруженный военный пароход неприятеля и, несмотря на численность последнего, заставить принять штыковой бой!
Но он-то, Танасио, не безумец и должен охранять брата, должен избегать давать ему опасные поручения. Ведь он поклялся в этом старухе-матери. И сдержит во что бы то ни стало данную клятву.
Капитан Танасио внимательно и зорко глядит на брата, глядит минуту, другую, третью. Потом говорит сдержанным, но твердым, не допускающим возражение, голосом: — Нет, подпоручик Иоле Петрович, на этот раз нам не потребуется услуги охотников. Было бы слишком безрассудно посылать людей на верную смерть...
Все душнее, все жарче дышит благовонная ночь юга. Нестерпимо пахнут цветы в королевском саду, и нет-нет душистая волна роз и магнолий потянется со стороны дворца к южному берегу. Уже давно замолчали неприятельские пушки на вражеском судне, и полная тишина воцарилась теперь над опустевшим со дня начала бомбардировки городом.
— Ненадолго замолчали они, юнаки, — говорил, укладываясь на землю для короткого отдыха, старый серб-артиллерист, работавший еще в русско-турецкую войну вместе с капитаном, теперь старым калекой, Данилой Петровичем, — утром опять загремят, разбойники!
Остальные солдаты не могли не согласиться с ним. Каждый из них знал отлично о той горячке, которая ждала их на рассвете. Из Землина аккуратно каждый день летели теперь на почти что беззащитный город снаряды; a тут еще новый враг, военное судно, хорошо вооруженное тяжелыми пушками, слало им в свою очередь непрошенные гостинцы со стороны реки, пользуясь тем, что защитники Белграда не успели вооружиться как следует, не ожидая такого стремительного начала военных действий. Слишком мало было батарей на берегу Белграда, чтобы отплачивать в том же количестве, в той же силе неприятелю. Вся артиллерия, за небольшим исключением, имевшаяся налицо в городе, была отправлена на другие пункты.
И никто из малочисленных защитников города не предугадал неожиданного появления неприятельского судна близ Белграда. Для всех это был очень тяжелый сюрприз.
***
Юному Иоле не спалось в эту ночь в его палатке. Он то прислушивался к храпу Танасио, разбитого усталостью до полусмерти, и потому умудрившегося уснуть сразу, как только прекратилась неприятельская пальба; то, приподняв голову с подушки, всматривался в далекое бархатное небо, испещренное миллионом звезд, глядевшее в узкий просвет палатки. И все думал и думал о неприятельском судне. Думал о том, сколько людей еще перебьют австрийские снаряды, пока свои родные сербские пушки не пустят ко дну дерзкий пароход. И почему Танасио не решается принять более крутые меры? Почему? — мысленно допытывался юноша.
Вдруг словно горячая волна обдала все существо Иоле. Он вспомнил, что где-то читал, еще в детстве, как один витязь-юнак привел в негодность вражеские орудия, пробравшись в неприятельский лагерь и этим оказал незаменимую услугу своему войску. Что если и он — Иоле?..
Танасио не решается произвести открытого нападения; он бережет людей, дорожит своей батареей. A против той мысли, которая явилась в голову Иоле, конечно, он не станет, не должен возражать. Да и рассказывать ему ничего не надо. Ведь если идти на этот отчаянный шаг, Иоле не нужно помощников-юнаков. Он справится и без них, конечно, один. Ах, если бы удалось ему только!
Теперь он уже думает об этом, как о давно решенном деле. Быстро и легко соскакивает Иоле со своей койки и выходит за дверь.
Танасио спит. Его люди тоже. Завтра, лишь только проснется солнце, они снова вскочат на ноги, чтобы с достоинством принять вызов врага. Орудийная прислуга устроилась за щитами на земле. Только часовые медленно прохаживаются вдоль по траншеям. Один из них узнал в темноте Иоле, и отдал ему честь. Юноша махнул рукой и прошел дальше к самому берегу, к самой воде Дуная. Здесь y небольшой бухты они часто в детстве покупали рыбу со старой Драгой и с сестрой Милицей... Где-то она? На миг мысли Иоле перелетают к младшей сестренке. Мелькает её образ, её задумчивые глаза, слышится её милый грудной голос. На минуту юношу захватывает нежность и сладкая тоска по сестре. Но это только на минуту, не дольше. Он встряхивает головой, выпрямляет плечи. — Как она будет гордиться мной, если мне удастся... — говорит он сам себе и, не доканчивает своей мысли. Быстро отстегивает кобуру с револьвером Иоле и прилаживает ее на спине. Засовывает короткий кинжал за пазуху. Подтягивает крепче ремень оружия и быстро, в два-три прыжка, кидается в кусты, растущие y самого берега...
Теперь вода реки чернеет всего только в нескольких шагах от него. Иоле приподнимает фуражку, и трижды осеняет себя крестным знамением. Потом вынимает из-за ворота образок Св. Саввы, благословение матери, и целует его... Еще и еще... Минутное колебание... Легкий быстрый скачок, и холодная вода в одно мгновенье принимает в свои хрустальные объятия юношу.
Иоле с детства умеет плавать, как рыба. Он и y себя в военном училище славился всегда, как прекрасный пловец. К тому же он достаточно вынослив и силен для такого спорта.
После знойной июльской ночи, студеная вода реки словно обжигает юношу. Но это только в первый момент. Не проходит и пяти минут, как её колючие волны, плавно расступающиеся под ударами его рук, перестают источать этот холод. Юноша плывет легко и свободно, по направлению к черному чудовищу, которое еще час тому назад, как бы шутя и издеваясь над небольшой частью защитников побережья, слала к ним гибель и смерть из своих гаубиц.
Военное судно находится в какой-нибудь полуверсте от берега. Иоле знает отлично его расположение, знает, что неподалеку от него торчит остов недавно затонувшего их же сербского небольшого парохода. Лишь бы добраться до него, a там, после короткого отдыха, куда легче будет плыть дальше. Напрягая мускулы, изо всех сил гребя руками, Иоле подвигается вперед. В ночной темноте ни зги не видно. Но видеть что-либо и не надо Иоле: местоположение неприятельского судна он изучил прекрасно, со дня его появления здесь. Все ближе и ближе подплывает он к «врагу». Все укорачивается расстояние между ним и «австрийцем». И это как раз во время, как раз кстати, потому что руки юного пловца уже начинают неметь; немеют и усталые ноги. Теперь Иоле почти натыкается на что-то твердое и большое, что, как огромная чудовищная рыба, торчит из воды. Слава Господу Богу и святому Савве, покровителю их храброго народа! Он y затонувшего сербского пароходика. Сильным движением хватается Иоле за борт его, и на мгновенье застывает в сознании короткого, но чрезвычайно приятного отдыха. Сейчас он весь отдается охватившему его покой, все еще держась за борт затопленного суденышка. Затем, делает невероятное усилие над собой и, поднявшись на мускулах, перебрасывает свое тело на борт его, вернее, на небольшую часть палубы, не залитую водой. Сейчас на корме парохода он быстро сбрасывает с себя верхнюю одежду и, оставшись в одном нижнем платье, выдергивает из ножен небольшой кинжал. Теперь револьвер в кобуре прикреплен к спине Иоле. Кинжал же он держит во рту; сабля оставлена за ненужностью... Еще небольшая минута отдыха и, перекрестившись, юноша снова погружается в холодные воды реки...
***
На борту неприятельского судна царит полная тишина. Утомленные непрерывной работой, люди спят сейчас крепким, оживляющим и бодрящим тело и душу сном. Четыре тяжелые орудия, гремевшие непрерывно по белградскому берегу, сейчас как будто отдыхают тоже. Орудийная прислуга спит на палубе, неподалеку от них. Бодрствуют одни лишь часовые... Иоле слышит их четкие и мерные шаги. Привычным ухом различает только двух бодрствующих караульных. Вот один, ближайший, приостановился... Должно быть, услышал плеск воды y борта и прислушивается к нему. И в темноте южной ночи звучит его голос, полный тревоги и беспокойства.
— Wer da? (кто там?).
Иоле замирает на мгновенье... Что делать теперь? Если смолчать, австриец поднимет тревогу, пальбу... И тогда несдобровать ему, Иоле. Жаль жизни, конечно, жаль старой матери, отца и Милицы, для которых его гибель будет отчаянным горем, но еще жальче не довести до конца начатое предприятие, предприятие, от которого зависит хоть некоторое благополучие их отряда и сотни человеческих жизней будут спасены. Ведь с рассветом снова заговорят проклятые австрийские пушки, опять запрыгают снаряды по берегу, опять станут вырывать горстями людей из рядов славных защитников города. Нет, нет, необходимо пресечь это сразу. Отчаяние придает новые силы и энергию Иоле. Быстрая, лукавая и безумно-смелая мысль вдруг внезапно осеняет его мозг.
Какое счастье, что старая мать так заботилась о них со дней детства! Она, точно предчувствуя всю грядущую пользу знания языков для своих детей, учила и его, Иоле, и Милицу говорить по-французски и по-немецки. Особенно последним наречием Иоле владеет в совершенстве. И сейчас, в эти роковые минуты жизни, решает воспользоваться им. До смешного ясен и прост пришедший ему сейчас в голову план. Ну да, конечно, необходимо, прежде всего, чтобы неприятельский часовой принял его за австрийского дезертира и помог ему взобраться на палубу. A там уже, он, Иоле, сумеет справиться с ним. Нет ничего легче изобразить из себя блудного сына австрийской армии, раскаявшегося и возвращающегося на лоно родины. Да, да, он так и сделает сейчас. И не медля ни минуты, юноша на новый окрик часового: кто же там? Будут ли мне отвечать? спешит произнести взволнованным голосом, совершенно чисто и правильно отвечая по-немецки:
— Das bin ich (Это я!)... Я вернулся... я не могу больше... Пусть расстреливают меня... Все же лучше погибнуть от родной пули, нежели спасаться, укрываясь, как заяц во вражеской земле... Выкиньте мне канат, я умираю от голода, усталости и тоски.
Голос Иоле, действительно, похож теперь на голос умирающего. В нем дрожат искренние ноты тревоги... Должно быть, эта тревога более всего остального и убеждает неприятельского матроса в искренности юноши.
— Не ты ли это, Карл? — звучит уже много тише голос австрийца. — Я так и знал, что ты вернешься, рано или поздно, товарищ .. .Так-то лучше, поверь... Долг перед родиной должен был заставить тебя раскаяться в таком поступке. Вот, получай, однако... Бросаю тебе канат... Ловишь? Поймал? Прекрасно?.. Спеши же... Да тише. Не то проснутся наши и развязка наступит раньше, нежели ты этого ожидаешь, друг. (3а дезертирство, т. е. бегство из рядов армии во время войны, полагается смертная казнь.)
Сейчас Иоле готов задохнуться от неожиданного счастья. Этот невидимый часовой, очевидно, принимает его за какого-то беглого солдата Карла. О, как хорошо складываются обстоятельства до сих пор! Сама судьба, само небо вмешалось как будто в опасное предприятие Иоле и дает ему возможность проникнуть так просто на борт неприятельского судна.. в Легкий всплеск воды подле самой его руки дает знать Иоле, что веревка уже брошена... Вот конец её... Его пальцы ловко подхватывают его... Так же быстро Иоле работает теперь обеими руками, поднимаясь на палубу, как до этого работал ими, плывя в холодной пучине по направлению австрийского судна. Вот все ближе и ближе подвигается он к цели. У самого борта его ждет неприятельский часовой. Он стоит y самого края палубы и, сильно наклонившись вперед, — весь внимание, зрение и слух. Еще минута, один коротенький миг, и голова Иоле показывается над палубой... За головой плечи, спина и руки...
— Ну, вот ты снова с нами, Карл... что ... — начинает тем же шопотом часовой и не доканчивает начатой фразы. С легкостью и быстротой дикой кошки Иоле бросается с поднятым кинжалом ему на грудь. Тихий, чуть внятный стон и австриец медленно опускается на доски палубы, подхваченный ловкими руками Иоле.
Не теряя ни минуты, юноша быстро раздевает поверженного им врага... Снимает с него мундир, сапоги, кепи и также быстро надевает все это на свое собственное мокрое тело и белье. Потом отталкивает убитого в сторону и, взяв его ружье в руки, замирает с ним на несколько минут... Другой часовой в эту минуту приближается к Иоле. Надо, во что бы то ни стало, усыпить его бдительность, сыграть роль только что погибшего австрийца. К счастью, этот второй часовой не доходит до той части палубы, где только что бесшумно произошла катастрофа. Удаляющиеся шаги его наглядно доказывают это.
Иоле прислушивается еще несколько минут, потом, быстро и ловко лавируя между спящей орудийной прислугой, ползет по доскам палубы туда, где находятся грозные источники смерти. Его руки сами натыкаются на холодные остовы неприятельских пушек. Слава Господу и его святым, он, Иоле, y цели сейчас!
С нечеловеческой энергией, в полной темноте, действуя осторожно, ощупью и насколько возможно бесшумно, Иоле отвинчивает замок первого ближайшего к нему орудия.
Покончив с первым, также быстро и все также ползком перекидывается ко второму. Теперь сложив оба в уголку палубы, Иоле ползет к третьему, находящемуся несколько в стороне от других, прислушиваясь в то же время и к могучему храпу орудийной прислуги и к шагам второго часового, снова приближающимся к нему. На секунду он приостанавливает свою бесшумную, лихорадочную работу... Часовой уже в нескольких шагах от него. Трепеща всем телом, Иоле выжидает его приближения... Подпускает его к себе чуть ли не вплотную... Минута... вторая... третья... Легкий стук выпавшего из рук ружья, и солдат валится на палубу, не успев произнести ни слова...
Еще недолгая упорная работа, несколько томительных минут её, и все четыре замка австрийских пушек находятся теперь в руках Иоле. Все также лихорадочно-быстро он привязывает их к концу каната, чтобы не производить шума при резком бросании их с палубы и тихо-тихо погружает канат с замками за борт, в воду.
Теперь остается только последовать вслед за ними. Огромная по трудности работа совершена. Часть неприятельских пушек, громивших их берег, замолчала, благодаря ему, Иоле, надолго, может быть, навсегда.
Теперь туда... в обратный путь, скорее, скорее!..
Но что это? Иоле слышит чей-то резкий голос, окликающий его в темноте. Неужели третий часовой, которого он не приметил прежде? Или это проснулся кто-то из орудийной прислуги? Не все ли равно, кто! Опасность налицо и нечего о ней рассуждать дольше! Отвечать опасно. Иоле отлично понимает это... С быстротой, свойственной ему, он бросается к борту... Секунда, одна секунда задержки только и, быстро сбросив с ног неприятельские сапоги, юноша турманом летит в темную пучину реки...
В тот же миг сухой короткий треск раздается y него за спиной... За ним еще один, еще и еще... И громкий крик на палубе, крик, призывающий к тревоге, будит ночную тишину.
Теперь сухие короткие выстрелы трещат, не умолкая... Пули проносятся со своим характерным жужжанием над самой головой Иоле... Но он мало обращает внимания на них. Перерезав предварительно канат своим кинжалом, тот самый канат, к концу которого прикреплены драгоценные, добытые им трофеи — четыре замка от неприятельских пушек и, держа его в крепко стиснутых зубах, Иоле плывет обратно, лихорадочно быстро перебирая руками. Вот уже скоро и затонувшее судно, находящееся на полпути между ним и родным берегом. Вдруг ослепительный свет прожектора осветил реку.
— Кончено, — промелькнуло в тот же миг в голове Иоле, — кончено, теперь им ничего не стоит пристрелить меня, как птицу... Слава Богу еще, что удалось довершить до конца задуманный план. Благодарю Тебя, Господи, что привел меня послужить милой родине, святому делу её защиты! И Иоле молниеносно прошептал молитву. Новый залп винтовок... И новый град пуль рассыпался над рекой, шлепаясь о загоревшуюся теперь под светом прожектора её поверхность. Несколько пуль упало в воду y самого лица Иоле... К счастью, затонувшее судно было теперь лишь в двух саженях от него и обессиленный юноша быстро метнулся под его прикрытие...
***
Когда чуть живой от усталости, чудом избежавший смерти, Иоле очутился снова среди своих на родном берегу, первое лицо, бросившееся ему на глаза среди окруживших солдат его батареи, было лицо старшего брата, с застывшим на нем выражением тупого, беспросветного отчаяния.
— Иоле, маленький Иоле! Что ты сделал со мной! — прошептал дрогнувшим голосом капитан Петрович, открывая объятия младшему брату.
Полумертвый от пережитых впечатлений, юноша молча притянул к ногам Танасио прикрепленные к канату замки и произнес, собрав последние силы:
— Вот, господин капитан... Я исполнил свой долг... «Они», те, которые там, на середине реки, они поневоле должны молчать с той минуты... Вот замки, господин капитан... от всех четырех орудий... A теперь разрешите мне пойти отдохнуть до утра... в палатку... Я немного устал...
Капитан Петрович взглянул на брата неподдающимся описанию взглядом и дрогнувшим голосом произнес:
— Ступайте, подпоручик. Вы заслужили по праву этот отдых... Вы заслужили и большее... Но не в моих силах наградить вас... препровожу донесение о вашей беззаветной храбрости завтра же в штаб армии... A теперь, — тут Танасио понизил голос до шепота, чтобы не быть услышанным сбившимися вокруг них в кучку артиллеристами, — a теперь, мой Иоле, мой отважный герой-орленок — обними меня...