Очень благодарна telwen за сканирование и обработку иллюстраций и добытые несколько отсутствующих страниц книги.
Ночи.
читать дальшеОнегина и не подозревала, что каждое её слово, каждая вещица в её комнатах были известны каким-то совершенно чужим для неё гимназисткам, о существовали которых она — знаменитая, счастливая и богатая женщина—и не подозревала.
Но имя её повторялось ими на все лады. Все они знали, что ее зовут Нина Аркадьевна, что она совсем не Онегина, а Соболева; знали, что муж её офицер и, должно-быть, важный, потому что на его мундире много золотого шитья; знали, что дети у неё — Милочка и Славчик; знали, что она любит шоколадные конфеты, а из цветов—белую сирень...
Для того, чтобы не оставалось ни малейшего сомнения в справедливости всех слов и описаний, Валентина приносила от неё в своем кармане веточки белой сирени и шоколад, и хотя последний появлялся из кармана в довольно-таки жалком, измятом виде,—все же и Мурочка, и „Комар", и Люся (ночью), и Наташа (в классе) могли попробовать этих конфет и насладиться ими. Остальное добавлялось воображением, и все они мечтали теперь о голубой атласной гостиной и о белых платьях с широкими кружевами.
Портрет Онегиной стоял у Валентины, заменив собою Миньону. На новом портрете она была еще очаровательнее, потому что изображала принцессу с короною в пышных волосах.
По вечерам в спальне долго шептались и разговаривали. В темноте казались еще чудеснее рассказы Валентины. Иногда только Люсенька своею обычною рассудительностью нарушала очарование и говорила, что нехорошо с её стороны обманывать мать и лучше бы уж вместе с нею ездить к Онегиной. Но Валентина вся вспыхивала и шептала возбужденно:
Да, если б я наверно знала, что папа позволить, — но, может-быть, и не позволить, тогда я с горя умру, умру!
Тише,—дергал ее за руку „Комар".
Я думаю, лучше поступать открыто, а не исподтишка.
Может-быть, ты уже собираешься выдать меня?—с ожесточением накидывалась на нее Валентина, а Мурочка шептала:
Да что ты, разве можно?
— Кажется, знаешь сама, что не выдам, — говорила спокойно Люсенька. — Я только свое мнение высказываю.
Иногда перессорятся и полезут каждая в свою постель, и долго лежат возбужденные, думая об этой удивительной, чудной Онегиной. Иногда же говорят, говорят так, что Доротея Васильевна придет и строго прикажет им идти спать.
Мурочка от путешествий босиком по холодному крашеному полу часто простужалась; у неё поднималась невыносимая зубная боль, и она ворочалась на кровати и тихонько стонала.
Тогда Люся вставала, давала ей одеколону, растирала щеку, обвязывала ее ватою. Люся вообще все больше и больше привязывалась к Мурочке и была с нею, как старшая сестра.
Мурочка любила Неустроеву, но была с нею, как и со всеми, довольно скрытной.
Одному она страшно завидовала — это смелости и энергии Валентины. Разыскать своего кумира, суметь познакомиться с ним, бывать наперекор всем обстоятельствам и всегда знать, что скоро опять увидишься и наговоришься, — ну, как не завидовать ей?..
Мурочка думала об Аглае Дмитриевне и ломала голову, как бы ей познакомиться с нею,— но ничего не выходило, потому что отлучиться из общежития было немыслимо.
И Мурочка терзалась мыслью, что она размазня и мокрая курица, что Флора на её месте наверное нашла бы исход, а она только вздыхает и томится.
И она презирала себя.
Среди всех этих треволнений довольно-таки полиняло и потускнело то внезапное желание учиться и читать, которое когда-то обуяло их всех. Те самые девицы, которые спохватились и решили, что нельзя терять драгоценное время даром, что надо читать, читать и читать,—теперь бродили с мечтательными глазами и бессовестно ленились. Про Валентину и говорить нечего: ей было не до науки; но другие тоже как будто заразились её ленью и забросили книги. Одна только Мурочка, чтоб заглушить свою тоску и недовольство собою, сидела, по-, долгу уткнув нос в книгу, и к ней уже обращались все, как будто она была кладезь премудрости.
Мурочка читала всякие книги с одинаковым рвением. Она любила повести, историю и еще, пожалуй, путешествия, но ради Аглаи Дмитриевны брала и другие книги: о птицах и зверях, об уме насекомых, о прошлом земли. И такие книги оказывались замечательно интересными, только трудно было заставить себя прочесть первые страницы.
Но Мурочка заставляла себя и торжествовала победу над самой собой.
Зато потом можно было с чистой совестью читать длинную повесть.
Нельзя сказать, чтоб от этого постоянного сидения над книжкой Мурочка цвела здоровьем. Она стала еще тоньше и выше, у неё часто болели голова и зубы. Вообще она раскисла и стала непохожа на себя, и даже в зеркало было противно смотреть, — так не нравилось ей собственное вытянутое и кислое лицо.
Тея теперь уже ни одного вечера не пропускала, чтобы не зайти в спальню, где собирался клуб говорильщиц, и разгоняла их, чтобы они могли выспаться. У Валентины и Люси здоровье было завидное, но Мурочке и „Комару" нужен был и отдых и покой.
И гимназическая докторша опять прописывала им железо и молоко, накладывала запрещение на книги и приказывала подольше гулять. Но Мурочка не розовела и не полнела, а все оставалась худой, как щепка, и желтой, как лимон. За неимением книг она сидела за дневником и строчила, строчила.
ХVШ.
Передряга.
Это был такой несчастный день, какого никто никогда не переживал в гимназии.
Началось с того, что накануне госпожа Величко опять увезла дочь в театр. Начальницы не было дома, отпустила ее мадам Шарпантье.
Утром, за уроком рисования, неожиданно явилась Катерина Александровна. Она окинула взглядом поднявшихся со своих мест учениц и вышла.
Где Величко?— спросила она в коридоре у Аглаи Дмитриевны.
Еще не вернулась. Вчера вечером за нею приезжала мать.
Это невозможно. Раньше она являлась к началу уроков, а теперь и те стала пропускать. Надо положить этому конец.
Она ушла.
И в большую перемену Валентина не вернулась. Прозвенел звонок, все собрались в классе и ждали Андрея Андреича. В коридоре было уже пусто. Вдруг сторож Лаврентий вызвал Аглаю Дмитриевну и что-то сказал ей шепотом.
Мурочка с тревогою взглянула на Люсеньку. Недоброе предчувствие закралось в её душу.
Ты видела?
Да.
— Что бы это могло быть? Уж не с Валентиной ли...
Люсенька покачала головой.
Но в эту минуту послышались знакомые шаги, вошел Андрей Андреич, ученицы шумно поднялись с мест и снова сели. Начался урок.
И во всех классах шли занятия; в коридорах было тихо и пусто. Внизу же, в библиотеке, разыгралась такая бурная сцена.
Анна Павловна Величко стояла и ждала Аглаю Дмитриевну.
— Сторож говорит, моей дочери нет в гимназии.
— Её нет.
Не может быть! Она ушла сюда в одиннадцать часов. Она книги свои забыла, я потому заехала.
Аглая Дмитриевна покачала головой.
— В классе её нет. Не в общежитии ли?..
Она вышла в коридор.
— Лаврентий! сбегай в общежитие, узнай, там ли барышня Величко... Удивительно! Может-быть, голова у неё разболелась? Так она должна бы сказать мне.
— Она последнее время ужасно возбужденная,—вздохнула мать.—Все следы нашего семейного горя.
В это время явилась Катерина Александровна. Между ними завязался неприятный разговор. Начальница сердилась, и мать сердилась. Ни та ни другая не хотели уступить.
— Как вам угодно,—сказала Катерина Александровна.—Я не могу допустить, чтобы относились так к занятиям. Если вы желаете оставить дочь в гимназии, она должна подчиниться моим требованиям.
Сторож Лаврентий явился с докладом, что барышни в общежитии нет. Общий переполох.
Начальница посылает за мадам Шарпантье и за Теей и накидывается на них. Как смели отпустить Величко без ведома начальства. Мадам Шарпантье растерялась и оправдывается. Тея молчит.
Анна Павловна плачет в отчаянии. Аглая Дмитриевна ее утешает. Лаврентия посылают в гостиницу узнать у швейцара, в которую сторону ушла барышня.
— Направо.
— Как направо?.. В гимназию надо налево.
Из слов матери обнаруживается, что и раньше Валентина уходила в гимназию в одиннадцатом часу, а возвращалась к двум!..
Все потеряли голову. Начальница требует к допросу подруг Валентины. Кто они? Лиза?.. Нет, с Лизой они поссорились в начале года, и она спит в другой спальне.
Неустроева, Тропинина, Грачева.
— Позвать их.
Аглая Дмитриевна входит в класс к Андрею Андреевичу, говорит ему тихо два слова и, к общему изумлению, вызывает троих. Те бледнеют, обмениваются многозначительным взглядом и, волнуясь, плетутся за Аглаей Дмитриевной.
Им ли не знать, где Валентина!
В библиотеке госпожа Величко ходит взад и вперед, начальница сидит мрачная, Тея, сложив руки, стоит у шкапов и о чем-то думает.
Вошли три девицы и стоят, потупив глаза.
— Не знаете ли вы, где Величко? Куда она ходит?—спрашивает грозно начальница.
Молчание.
— Знаете или нет?
Люсенька тихонько отвечает:
Нет, Катерина Александровна.
Не может быть. Она вам рассказывала. Тея быстро взглядывает на своих, Люсеньку и Мурочку, и вспоминает бесконечные ночные разговоры.
Но Люсенька опять отвечает:
—Не знаем.
Так же отвечают Грачева и Тропинина.
— Так я вас накажу, примерно накажу за укрывательство! Когда вас спрашивают, вы обязаны сказать!
Но Аглая Дмитриевна наклоняется к ней, говорить с нею вполголоса и потом приказывает им идти обратно в класс. Они со страху сначала не понимают, потом идут молча, боясь даже взглянуть друг на друга.
Аглая Дмитриевна говорить:
— Они знают, Катерина Александровна, ведь это ясно. Не пытать же их. Они, вероятно, дали слово молчать и правы по-своему, если не желают нарушить слова.
Катерина Александровна кидает на нее гневный взгляд, но Аглая Дмитриевна не смущается и спокойно обращается к Тее.
— Вы знаете их лучше всех,— говорить она. — Нет ли у вас каких-нибудь предположений?
— Да, — говорить задумчиво Тея, скрестив руки. — Я и то думаю... вспоминаю. Вечером у них разговоры без конца... и портрет... потом полотенце было... Да, вот оно! полотенце было для неё!— восклицает она.
Какое полотенце? Для кого?
Для Онегиной.
Все изумлены.
— Не там ли она?— говорить Тея.
— О, наверное! — восклицает Аглая Дмитриевна.—Она вспоминает принесенную Валентиной большую цветущую ветку белой сирени, по которой класс изучал строение цветка.
Остается только ехать к Онегиной. Доротея Васильевна отправляется, потому что мать Валентины чувствует себя дурно. Отправляется и возвращается с испуганной, виноватой девицей.
Увидев мать расстроенную и в слезах, Валентина бросается к ней на шею. Катерина Александровна делает ей строгий выговор и отсылает в класс.
Потом она говорить, что такой случай подлежит обсуждению педагогического совета, и если совет найдет присутствие Валентины в гимназии нежелательным, она принуждена будет уйти.
Бедная мать, уничтоженная и возмущенная, уходит, но Аглая Дмитриевна еще успевает шепнуть ей, чтобы она напрасно не волновалась: самое большее, поставят 4 за поведение; на совете она заступится за Валентину.
Пока поклонница Миньоны отбывает наказание в пустом, темном классе, среди молчания и тишины целого дома, пока Мурочка и Люся волнуются и исповедуются у Теи, которая старается их успокоить надеждою на то, что Валентину не исключат из гимназии,— Анна Павловна едет к Онегиной и рассказывает ей о переполохе в гимназии.
Зачем она поехала к незнакомой певице, она и сама не знала. Её материнское сердце чуяло, что она встретит там участие и даже, может-быть, утешение и поддержку. Суровый приговор Катерины Александровны камнем лежал на её душе; она со страхом думала, что скажет отец, — потому что гимназия была хорошая, и они могли быть совершенно спокойны за дочь.
Сердце матери не ошиблось.
Онегина всполошилась, наговорила Анне Павловне много хорошего про Валентину, хвалила её скромность и великодушную прямоту, сказала, что все в доме ужасно ее полюбили, и, расцеловав Анну Павловну, просила ее приехать с дочерью при первой возможности.
Но, главное, Онегина обещала съездить к начальнице и заступиться за нее.
И кончилась вся история тем, что Онегина пела на концерте в пользу бедных учениц гимназии, Анна Павловна дала обещание не брать дочери в театр до самого лета, а прошедшее было предано забвению.
Но зато по воскресеньям Валентина с матерью бывала у Онегиной и уже не тайно, а открыто рассказывала всем про свою дружбу с драгоценной, чудной Ниной Аркадьевной.
XIX.
Из дневника.
21 октября, воскресенье.
„Разлюбила скрипку. Михаил Иваныч сердится, но я не могу столько играть, как прежде. Хотелось бы отказаться, да язык не поворачивается сказать ему.
„Люся говорит, что я вообще должна быть гораздо строже к себе. Она говорит, и в другом я непостоянна. И с людьми я неровная, говорит.
„Господи! помоги мне исправить себя! Я нарочно стала вести дневник, чтобы самое себя корить и замечать все недостатки.
„Я сама замечаю неровность. Я не то, что Люся. Она всегда одинакова, и не знаю я, сердилась ли она хоть раз. Впрочем, ей пятнадцатый год, а мне тринадцатый. Неужели в два года я себя не исправлю?
„Сегодня обернула дневник в красную бумагу, чтобы не было похоже на простую тетрадь. Бумага матовая и бархатистая, и цвет роскошный, Люся выбирала.
„Я оттого неровная бываю, что мне иногда весело, и тогда все равно с кем смеяться и бегать, а потом вдруг все станут скучны и противны, и мне хочется говорить только с теми, кого я люблю.
„Потом еще вспыльчивость свою надо покорить.
„Вчера я опять ссорилась с Лизой. Флора увела меня. Говорит: „Ты же знаешь, что она любит прибавлять, зачем же приставать? Все равно ее от лжи не отучишь".
„Удивляюсь, как могла я в прошлом году дружить с нею.
„Люся и тут умеет найти извинение. Она говорит: „Если бы мадам Шарпантье не наказывала бы ее и не бранила, то она не научилась бы лгать".
8 ноября.
„Сегодня выпал первый снег, все стало белым, так весело смотреть. Ужасно люблю зиму.
„Александр Максимыч прислал за мною. Я играла у него на скрипке. Только его люблю; все остальные там холодные люди. Он опять дал мне книгу. Больше всего на свете люблю читать. Вдруг я познакомилась бы с писателями. Они, должно-быть, совсем не похожи на других людей. Впрочем, кажется, большая часть их давно уже умерли. С такими же, как Костырин, совсем не хотела бы знакомиться. Он, верно, похож на свою Лидочку. Слава Богу, что её нет у нас; по крайней мере, в классе довольно мирно.
„Что стану я делать, когда кончу? Осталось еще 4 1/2 года. Какая радость, если я поступлю на курсы и буду такая, как моя обожаемая А. Д. Но куда! разве мне можно достигнуть этого!
„Господи! какая я счастливая, благодарю Тебя!
„Наташа такая смешная, она сказала, что любить молиться, и что Бог всегда исполняет её желания. В прошлом году она все молилась, чтоб ей подарили крокет, и к Пасхе подарили.
„По-моему, это язычество".
14 ноября.
„Как я люблю А. Д.! Обожаю в ней все! Милая моя, умная, прямая и твердая. Она даже Катерины Александровны не боится. Мне хотелось бы стать такой же умной, твердой, бесстрашной, такой же сильной, как она.
„Вчера, например, я побежала, как всегда, вниз подать ей кофточку, а она надевает перед зеркалом шапочку и говорит:
„— Что-то голова болит.
„А я говорю:
„— Отдохните, прилягте.
„— Пустяки! Мне надо на урок, и вечером еще работа.
„А я спрашиваю:
„— Какая?
„— Пишу дома, книгу по ботанике перевожу.
„Значить, она писательница!!!!
„— А вы, Тропинина, теперь ботанику полюбили?—смеется она.
„ — Страшно люблю.
„— То-то же.
„И вдруг поцеловала меня. Я даже онемела от радости (она ведь не особенно ласковая).
„Запомнить счастливый день 13-го ноября".
25 ноября.
„Вчера были именины начальницы. Учиться кончили в 12, для нас в общежитии был шоколад, а вечером танцовали. Дима пришел и Гриша. Они ужасно много танцовали, и наши были в восторге. Мне даже не удалось с ними поговорить, спросить про Аню, куда она уехала с мужем, и про других. Они все время отплясывали; у Димы были белые перчатки.
„Интереснее всех была Валентина с голубым бантом в волосах, Люся ее причесывала. Люся тоже была мила, но меньше. Про себя не говорю. Уж не раз приходилось плакать, что я так некрасива. Только и есть хорошая коса.
„Господи! дай, если не красоту, так хоть немножко, чтоб я получше стала!
„Мы недавно (перед балом) мерили свои ресницы бумажкой, делали значки карандашом; длиннее всех у Флоры, потом у меня. Но её ресницы черные, а мои такие какие-то, оттого и не видать, что у меня длинные ресницы.
„Впрочем, грех все это. Господи! прости, помилуй и очисти от скверны.
„Хороший выдался вчера день, воскресенье. Меня отпустили к Наташе. Прихожу, — там обедают. Я ужасно смутилась и не знала, не лучше ли уйти? Но мать Наташи увидела меня и говорит:
„— Вот хорошо, как раз к пирогу.
„А я говорю:
„— Мы уже ели.
„Но меня все равно посадили за стол и отрезали пирога. У них замечательно весело. Всего 6 человек детей, старшая Наташа. К счастью, скоро кончили обедать; мы с Наташей остались в столовой, уселись на большом диване и стали говорить о гимназии. Потом пришла Марья Гавриловна и тоже села к нам. У них очень просто, даже, можно сказать, бедно. Но все такие веселые. Играли в фанты и танцовали под шарманку, которую вертела Марья Гавриловна. У них нет рояля, и Наташа совсем не любит музыки. Потом пошли все укладывать маленьких, остались только Наташа и её брат. Мы пошли в столовую и разговаривали. Потом пришла за мной Степанида. Марья Гавриловна так была ласкова, удивительно. Никто, кажется, так меня не ласкал, как она.
„Говорит вдруг:
„— Жалко, что вы не моя дочка.
„А Наташа смеется:
„ — Что же, помести меня в общежитие, а ее возьми.
„Марья Гавриловна и говорит:
„— Непременно. Я всегда себе желала дочку с большой косой и тоненькую, а ты что? Коропуз толстый, и волосенки плохие, только и берут тем, что вьются.
„А Степанида стоит и смеется:
„— Как можно,— говорит,—вашу барышню с нашей сравнить. Ваша — кровь с молоком, лицо круглое, а у нашей-то в лице ни кровинки, совсем отощала от ученья.
„А Марья Гавриловна опять обняла меня и сказала:
„— Вот таких-то я и люблю больше всего.
„Как странно, я совсем не помню мамы. Даже возмущаюсь на себя за это. Ведь мне был четвертый год, когда она умерла. Иногда по вечерам лежу, лежу в постели, стараюсь припомнить ее,—ничего не выходить, только голова разболится. Иногда вдруг что-то осенит, и я воображаю ее себе в белом платье, задумчивую, но потом вспоминаю, что это портрет её, который висел у отца в кабинете.
„Нет, живую не помню.
„Если бы она не умерла, как счастлива была бы я!"
9 января.
„Целый месяц не писала здесь ни строчки. Праздники прошли, уже 9 января. В самый сочельник я захворала, меня отправили в лазарет. Думали, что тиф, потом обошлось, только две недели пролежала.
„Когда вернулась в общежитие, как все обрадовались! Не знала я, что они так любят меня. Про Тею и говорить нечего, мне стыдно перед нею за свою неблагодарность.
„Но солнце мое А. Д.—все для меня.
„Что лучше: ум или доброта?
„По-моему, ум. Например, Гриша. (А Люся спорит, что доброта, она говорит: „Какая польза, если умный, да злой?")
„А. Д. я люблю потому, что она все знает. Если бы она могла все время рассказывать, а мы слушали бы, мы стали бы образованными. От неё точно лучи света исходят.
„Столько мы уже узнали от неё, и все хочется еще, еще. Теперь, после болезни, я крепче стала и просто накинулась на ученье.
„Мне скоро тринадцать лет, я уже почти взрослая, мне хочется знать все то, что открыли самые ученые и гениальные люди.
„Господи, дай мне сил!
„Вот отчего я разлюбила Тею. Страшно писать, но правда.
„Ей все равно, она не любить науки и не интересуется. Если бы она была такая, как А. Д., я никогда не разлюбила бы ее.
„У нас какие с нею разговоры? „Не болит ли голова? Что пишет отец? Не хочешь ли отдохнуть?" (Ведь это бессовестно с моей стороны осуждать такую доброту!)
„Но мне этого мало!
„— Я хочу, чтоб меня учили,—вели выше, выше, чтоб я чувствовала, что я становлюсь умнее и образованнее! Когда говоришь с А. Д., то весь мир будто открывается! Иногда надо подумать, сообразить,—зато сама замечаешь, что это шаг вперед, и какая бодрость вдруг явится!
„О, я обожаю науку.
„Одна Люся и еще „Комар" хотят серьезно заниматься, о прочих не стоить говорить.
„Что будет с Флорой? Я начинаю не на шутку бояться за нее. Её ум ленив, такая она от природы. Она говорит: на что ей естественная история, когда она будет певицей?
„С этим можно ли согласиться?"
15 января.
„Бедная А. Д.! Как она старается, чтоб нас заинтересовать, и что же? Из всего класса мы двое, да Наташа, да еще Кушелева, пожалуй, а все остальные с грехом пополам учатся.
„Я слышала, весною будет экскурсия за 30 верст. Только бы время поскорее пролетело.
„А. Д. советует тем, кто живет летом в деревне, наблюдать природу и вести дневник, какие растения начали цвести и тому подобное.
„Мне не придется этим заниматься. Где я летом, еще неизвестно, только наверное не в деревне.
„Ужасно мне нравится ботаника".
18 января.
„Что, если бы этот дневник попался Тее! Я запираю его в шкап, а ключ ношу на себе.
„Эта зима очень снежная. Вчера было воскресенье, мы прочищали дорожки к большой березе и в гимназию.
„Мне теперь все науки нравятся, и такое горе: не знаю, которую из них выбрать потом?.. А. Д. говорит, что нельзя изучать все, не хватит жизни".
24 января.
„Сегодня в общежитии мы опять ссорились. „Валентина говорит:
„— Ну, хорошо, ты всему выучишься, а потом?
„ — Потом увижу.
„— Учительницей будешь?
,,— Еще не знаю. Главное — быть образованной, а потом уже найду, что делать.
„ — Так, значить, неизвестно еще, что из тебя выйдет. А я, по крайней мере, твердо решила: буду певицей.
„ — Ну, какая польза людям, что ты будешь петь?
„Я ужасно на нее разозлилась. „А Люся еще вступается: — Конечно, польза. Я буду рисовать, и тоже будет польза.
„— Не понимаю,—вскричала я.—Вы обе себе как-то по-другому представляете все. Я нахожу, надо стараться, чтобы все люди стали умные и образованные. На что это похоже! Например, мы все жили—жили, вы обе до пятнадцати почти лет дожили,—и ничего-то не понимали и не видели, и если бы не А. Д., так дальше и жили бы мы глупые, кругом невежды. Это счастье наше, что к нам поступила А. Д.
»— А. Д.! А. Д.! точно это профессор какой-то! Ведь и истории учимся, и географии, и всему; и без неё не мало знали бы.
„ — Ну, хорошо, ты всему выучишься, а потом?
„— Потом увижу.
„— Учительницей будешь?
„— Еще не знаю. Главное — быть образованной, а потом уже найду, что делать.
„— Так, значит, неизвестно еще, что из тебя выйдет. А я, по крайней мере, твердо решила: буду певицей.
„—Ну, какая польза людям, что ты будешь
петь?
„Я ужасно на нее разозлилась. /
„А Люся еще вступается:
— Конечно, польза. Я буду рисовать, и тоже будет польза.
„— Не понимаю,—вскричала я.—Вы обе себе как-то по-другому представляете все. Я нахожу, надо стараться, чтобы все люди стали умные и образованные. На что это похоже! Например, мы все жили—жили, вы обе до пятнадцати почти лет дожили,—и ничего-то не понимали и не видели, и если бы не А. Д., так дальше и жили бы - мы глупые, кругом невежды. Это счастье наше, что к нам поступила А. Д.
„— А. Д.! А. Д.! точно это профессор какой-то! Ведь и истории учимся, и географии, и всему; и без неё не мало знали бы.
„— А все-таки она нам главное рассказывает.
„ — Ну да, ты влюблена в нее.
„Тогда я, конечно, не захотела больше говорить с Валентиной и обратилась к Люсе:
„—- Ну, хоть ты скажи на милость, разве не главное—наука? Разве не главное быть умной и знать, что нас окружает, и почему всякие явления? Вот прежде я любила сказки и верила всякой чепухе. Просто фантазии какие-то. Ведь это, я думаю, разница. Теперь я ищу только то, что истинная правда, и хочу знать все.
„— Ну, и знай! Никто тебе не мешает.
„— Я не с тобой говорю, с Люсей. „Валентина пожала плечами и отошла.
„— Люся,—сказала я,—что же вы на меня сердитесь! Я не понимаю.
„— Ну да, сердимся. Ты говоришь, что нет пользы быть певицей или рисовать картины.
„—- Какая же польза?
„- А та, по-моему, что человек хоть отдохнет и повеселится и придет в восхищение.
— Ну, это очень маленькая польза.
„— Но ты сама любишь же стихи?
„— Еще бы.
- Значит, и они не без пользы были написаны. Кому-нибудь да доставили удовольствие. — Так это удовольствие, а не польза.
„— Значит и удовольствие польза.
— Хорошо. Но ведь ты учишься же у А. Д. И даже опыты мы с тобою делали на прошлой неделе. И сама говорила, что будешь летом изучать цветы и собирать гербарий.
„Люся рассмеялась.
„— Да. Они пригодятся мне для рисования.
„Я так рассердилась, что ушла. Потом они приходили мириться.
„— С тобой невозможно, — сказала Валентина.— Ты ужасный деспот. Ты хочешь, чтобы все любили то и делали то, что ты сама любишь. Всякий человек по-своему. А ты не терпишь, чтобы другой не соглашался с тобою.
„И Люся сказала, что у меня жесткий характер.
„Господи! помоги мне исправиться. Я сама чувствую, что у меня характер нехороший. Я вспыльчива и сержусь всегда, точно Дима. Буду следить за каждым своим словом.
„Ведь невозможно, если я вдруг буду такая, как тетя Варя.
„Вот всех осуждаю, а сама-то!..
„Я хотела бы, чтоб все меня любили. Если
бы мама была жива и ласково меня останавливала и не сердилась бы, а терпеливо меня учила
всему доброму, наверно, я была бы. гораздо
лучше.
„А так дома я ссорилась с Димой, который всегда рад был меня обидеть и даже тихонько бил и щипал, а тут я ссорюсь с Люсей и Флорой, про Наташу уже нечего говорить.
„Я их люблю, но мне хочется доказать, что я права, а из этого выходят только неприятности.
„Господи! дай мне кротости и терпенья, дай, чтобы все любили меня!.."
Хх.
Сочинительницы.
Мурочка сидит на широком подоконнике, сложив ноги по-турецки, и с увлечением пишет первое свое сочинение для Авенира Федоровича.
Февраль. Дни такие светлые, длинные. Голубое небо ясно и глубоко; на нем размазаны розовые облака. Солнце только что село, но в воздухе еще осталось золотое сияние.
Мурочка задумчиво смотрит на розовые облака и опять строчит, строчит свое сочинение.
Зима была крутая. В общежитии печки топились два раза в день, и то было холодно. По вечерам перед печками собирались гимназистки, сидели, разговаривали, сумерничали. Весело было глядеть на горящие дрова, на языки пламени, на груды рдеющих углей, по которым перебегали голубые огоньки; весело было слушать треск дерева и шипенье коры в тихой комнате, в сумерки, между угасающим днем и тихонько крадущимся вечером.
Прошли незаметно святки, прошло Крещенье, солнце улыбнулось и повеселело, снег засверкал в воздухе, закружился, посыпался мягким пухом,—стало теплее.
И когда утром расходился ночной туман, то уже по одному бирюзовому цвету неба можно было сказать, что зима на исходе...
После сочинения, поданного Авениру Федоровичу, необыкновенная писательская горячка обуяла тех, кто у него отличился. К тому случилось еще, что прочитали замечательный английский роман, где героинями были восемь дочерей английского пастора.
После всего этого невозможно было не попытать и своих сил, и все засели писать романы.
Даже Люся и та променяла кисточки на перо.
Про Мурочку нечего и говорить: она тут только поняла, в чем её настоящее, высокое призвание.
Писали также „Комар" и Валентина, и новенькая Тимофеева, которую звали Тимоша, писала и Наташа у себя дома.
Бумага изводилась в неимоверном количестве; в пылу творчества черной рекою текли чернила по казенным столам, а пальцы и ладони нельзя было отбыть даже щеткой.
Когда приходили старшие и заглядывали через плечо, их казнили негодующим взглядом и очень невежливо просили убираться прочь.
Романы задумывались в трех и четырех частях, но останавливались на третьей главе и потом уничтожались, и писался уже совсем новый роман с другим названием и другими действующими лицами.
У каждой из сочинительниц роман выходил на особенный лад.
Лучше всех, по общему приговору, писала Валентина. Она даже подумывала о том, — хорошо ли она поступила, что бесповоротно решила быть певицей?
Но зато в её романах героиня всегда пела как соловей, даже лучше соловья. Героиня жила в голубой атласной комнате и ходила в белых платьях, обшитых кружевами. Вообще все находили, что Валентине легко писать романы, потому что она своими глазами видела, как живут такие героини.
У Мурочки и в помине не было такого блеска. Мурочка писала больше исторические романы, где самым бессовестным образом перевирала историю и заставляла молчаливого принца объясняться в любви перед Маргаритой Пармской.
Но снисходительные судьи оставались довольны и хвалили места, где описывались замки и подземелья, рыцарские турниры, подвиги и сражения.
У Люси героями были больше итальянцы, и романы происходили во времена Лоренцо Медичи, и не было просто Иванов, Василиев и Екатерин, но дам звали деликатно и звучно Элеонора, Форнарина, Беатричи, а синьоры все решительно бедные художники или принцы.
Бедная Тимоша и бедный „Комар" не могли угоняться за такою красотой и сочиняли совсем уже чепуху.
Сначала писали просто для своего удовольствия, а потом решили сделать нечто в роде состязания, и, конечно, лучше всех написала Валентина. Она писала до одурения, и её роман оказался всего длиннее: в нем было 7 глав.
Героиня (которая пела лучше, чем соловей) была бедная уличная певица. Ее услышал из окна старик, знаменитый музыкант. Он принял ее в свой дом, учил пению, и из неё вышла замечательная певица. Случился пожар, ее спас из пламени какой-то граф, но она осталась бесчувственной к его обожанию, потому что он был как раз сын того жестокого богача, который преследовал её бедного отца и свел его в могилу.
Здесь роман обрывался. Все сидели, слушали, и каждая придумывала свой конец.
Потом горячка эта несколько поостыла. На смену ей явилось другое.
Утро, пять часов... Едва-едва забрезжил рассвет.
Дрожа от холода, от раннего вставанья, бегут все босиком, завернувшись в одеяла, к Валентине и забираются на её постель. Тут и Люся, и Мурочка, и Тимоша, и „Комар".
Тишина. Слышно дыхание спящих. Даже Степанида еще не вставала. Начинает светать. Спальни имеют такой странный, необычный вид. И холодно как! Но все укутались потеплее, уселись в кучку и слушают.
Рассказывает Мурочка, потому что никто не знает таких страшных историй, как она. Откуда они у неё—неизвестно, но просто зуб на зуб не попадает от страху, когда она начинает свои истории про тюрьмы, средневековые пытки, про ведьм и чародеев.
Чем страшней, тем лучше. Иногда рассказывают и другие, но скоро их прерывают и опять слушают Тропинину. Еще мастерица рассказывать Тимоша. Та знает целый ряд историй про то, как в наши дни сами собою вертятся столы, сам пишет карандаш, вещи летают по воздуху. Ее слушают недоверчиво, но все-таки и это страшно, и все довольны. Говорят и о привидениях, и та самая Мурочка, которая распинается за науку, тут оказывается самой верующей и так же охотно верит в привидения, как в кислород и углекислоту.
Приятно сидеть так в кучке и шепотом рассказывать и слушать истории, от которых мурашки по спине пробегают и начинаешь дрожать с головы до пяток. Страшно и оглянуться на темные, еще полные ночного мрака углы комнаты, на черный безмолвный коридор, и если где-нибудь скрипнет кровать или запоздалая мышка зацарапается в углу, так наши девицы замрут и притаятся и не дышать, а потом все обойдется, и опять пошли шептаться, и жадно слушают истории, которые рассказывает Мурочка.
Не даром успела она на своем веку проглотить столько книг.
И перепутает их, и прибавит по-своему, так что на первый взгляд будто и невероятное рассказывает, но зато такое страшное, что это не беда, и ее слушают и млеют от ужаса.
Но времени так мало! Не успеют часы пробить шесть, как уже заслышать они шаги Степаниды в столовой. Она ступает тихонько, чтоб не разбудить детей, но эти-то девицы отлично слышать, как она шмыгает в своих мягких войлочных туфлях. И вот поскорее доканчивается история, все тихонько плетутся по домам, и стараются согреться под холодными казенными одеялами, и даже иногда ухитряются подремать, пока в 7 часов звонок не поднимет их своим резким, противным звоном.
XXI.
Прощание.
На мокрую землю падал мокрый, густой снег, который тут же таял и распускался в слякоти и грязи. По обнаженным камням мостовой громыхали дрожки с поднятым верхом, мокрым извозчиком и продрогшей, вымокшей лошаденкой.
Мурочка и Люся, бледные и похудевшие, сидели у окна в лазарете и смотрели на улицу.
Лазарет был флигилек в три окна, наискось от гимназии. Там по случаю эпидемии кори набралось с десяток больных. Одни поступали, другие выздоравливали.
Люся и Мурочка захворали почти одновременно и теперь, поправившись, уже расхаживали по комнате, играли в карты и в домино с теми, кто еще лежал, и ждали того счастливого дня, когда докторша позволить им вернуться в гимназию.
Мурочка, уже болевшая зимою сильною простудою, после кори чувствовала себя очень слабой и стала вялая, точно разбитая.
В общежитии им оставалось пробыть недолго. По случаю эпидемии ученье в гимназии прекращалось до осени, и родителям было предложено взять детей еще до Пасхи.
Обе девушки сидели у окна и говорили о скорой неожиданной разлуке.
В такие минуты всегда сильнее чувствуется привязанность к человеку, и становится жалко того, что прошло, — как будто видишь, что можно было бы лучше прожить умчавшееся время, меньше тратить его на пустяки, наполнить чем-нибудь прекрасным и важным. Мурочка смотрела на Люсю и вспоминала, сколько раз она из-за мелочей (так казалось теперь) спорила и сердилась на нее, и как мало, в сущности, показывала ей свою любовь. Любовь-то ведь была, запрятанная где-то далеко в сердце, да мало, скупо она продлялась, и похоже было на то, что вовсе и недороги были для Мурочки её старшие подруги.
Люся, такая справедливая и рассудительная, всегда смягчала вспышки и не давала им разрастись до крупной ссоры, а Мурочка только кипятилась, отстаивая то, что считала правдой, и как будто не замечала этих стараний.
Но она замечала их,— и теперь, перед расставаньем, все вспомнилось вдруг и встало укором в её памяти.
Разлука,— какое печальное слово! Жили-жили вместе, виделись каждый день, знали мысли, желания и привычки каждой, были близки, будто родные сестры, делили и радости и тревоги,—и вот теперь разойдутся, разлетятся все, кто куда, на пять длинных месяцев.
И, что всего удивительнее, Мурочке не придется и в этом году ехать с Люсенькой в Сибирь. Отец писал начальнице, что просил брата своего взять Мурочку на это время к себе в имение, и уже был получен ответ от Григория Степановича, который сообщал, что приедет за племянницей на Вербной неделе.
Мурочка смутно припоминала дядю, как он в том доме приезжал не надолго к свадьбе тети Вари. Она с затаенною тревогой ждала предстоящего знакомства с дядей и его семьей. В её памяти еще сохранились обрывки печальных рассказов отца, как богатая и властолюбивая старуха-бабушка оторвала мальчика от семьи и поселила между ним и его сестрою и братом зависть и вражду, в то время, как сердце одинокого ребенка жаждало только дружелюбных совместных игр. Мурочка думала о том, как-то встретят ее там, и не будет ли она рваться назад в свое любимое общежитие.
Хорошо было делиться своими мыслями с
Люсей потому, что она умела рассеять тревогу
и внушить симпатию к незнакомым родственникам.
А Люся была счастлива и спокойна. Она знала, что ее встретят мать и братья, что отец скоро вернется с приисков и вновь их семья, разбросанная по широкому лицу земли, соберется в родном гнезде и пойдут веселые разговоры и гадания о будущем. Она радовалась, что каникулы затянутся долее обыкновенного и что ей придется еще застать пышный расцвет сибирской весны.
Через два дня обеих выпустили из лазарета.
Общежитие волновалось и гудело, как пчелиный улей. Все собирались в путь-дорогу, хлопотали и спешили, бегали и волновались. Кое-кто уже успел исчезнуть, другие ждали приезда родных.
Валентина истосковалась за тот длинный месяц, который ей пришлось прожить в полном почти одиночестве. Ведь не только Люся и Мурка, но и бедный „Комар", её закадычный друг, лежал в лазарете. „Комарик" всегда отличался хрупким здоровьем, всегда покашливал и был еще худощавее Мурочки, а теперь корь его сразила, и он дольше всех оставался в лазарете. Валентина посылала в лазарет записочки, старалась поддержать бодрость духа своей Марусеньки напоминанием о лете и их близкой совместной жизни в деревне,—но оттуда никаких писем посылать не дозволялось, и Валентина бродила сумрачная и неразговорчивая.
В своем одиночестве она все больше и больше задумывалась над тем, как ей быть с ученьем. Летом ей должно было исполниться 15 лет, и она тосковала при мысли, что еще четыре года придется томиться в гимназии.
В длинные, светлые вечера она сидела у Теи и с нею обсуждала этот вопрос. Тея тоже думала, что лучше ей бросить гимназию и учиться дома, чтоб наверстать потерянное время.
Валентина внезапно решилась, написала матери и отцу и получила их согласие.
Она встрепенулась и повеселела, точно крылья выросли у неё; ей страстно захотелось учиться самой, как взрослые учатся, серьезно и вдумчиво, со свежим свободным вниманием.
Она, встретила Люсю и Мурочку неожиданными словами:
— Я совсем ухожу из гимназии!
Их грустные, удивленные взоры смутили её радость. Люся покачала головой, а Мурочка всплеснула руками и заплакала. После болезни её нервы еще не успели окрепнуть.
Ну, Мурка, Бог с тобой! — утешала ее Валентина. —Все равно, когда-нибудь придется же нам разойтись...
Вечером они сидели втроем в любимом уголке за печкою, в пустой столовой общежития.
Все, что говорила Валентина, было справедливо, но сердце сжималось при мысли, что кончились, миновали безвозвратно дни их веселой, дружной жизни.
— Пожалуй, и ты, Люся, не вернешься, — промолвила приунывшая Мурочка.
— Нет, — сказала Неустроева. — Я наверно приеду. Лучше Ивана Иваныча я не найду учителя. Осенью я буду брать у него частные уроки, если отец согласится, и хочу, кончив гимназию, прямо идти в академию. И в гимназии я постараюсь взять как можно больше от ученья, потерплю до восемнадцати лет, а выйду с хорошими знаниями...
Они сидели и молчали, охваченные грустью разлуки. Потом Валентина тряхнула головой и промолвила:
— Да, жалко, но что же делать! Прежде я была ленива, не хотела работать, — теперь надо исправлять беду. А для этого лучше остаться дома. И как славно возьмусь я теперь за дело! Честное слово, дня даром не пропущу! Я хочу доказать отцу, что на меня можно положиться.
- Жалко не гимназии, а вас, — прибавила она помолчав. — Ну, что же делать!.. Дадим слово, что не забудем друг друга и всего нашего житья здесь.
Она улыбнулась своей приятной, открытой улыбкой, которая так привлекала к ней всех.
Но Люся сказала:
— Это что, разве можно забыть!.. Нет, знаете,— дадим вот какое слово, в роде обещания, что мы постараемся сделаться такими, как самые лучшие люди, умными и добрыми чтоб не пришлось вдруг краснеть, когда встретимся потом... Ведь не может быть, чтоб не встретились!.. И вдруг, какой ужас, если кто-нибудь из нас окажется злой, противной, необразованной...
Нет, никогда этого не случится!— горячо воскликнула Валентина. — Дадим слово, что не случится!.. Нет,— чтобы с радостью встретиться и гордиться друг другом... Ты, Люся, наверно будешь знаменитая художница.
Так разве это одно,— ведь и художницы бывают несимпатичные, завистливые; всякие, я думаю, есть. Не только этим гордиться, а вообще тем, что жизнь наша хорошая,—задумчиво проговорила Люся, а Мурочка вдруг вспомнила своего старого друга и учителя Михаила Ивановича, у которого последнее время так бессовестно ленилась, — вспомнила его золотое сердце и скромную жизнь.
Они сидели, перекидываясь редкими речами, но больше молчали, думая каждая о той неведомой, чудной и таинственной жизни, которая шумела и волновалась там где-то, в туманной дали, как безбрежное море,— шумела и волновалась бурями и манила к себе, и ожидала их всех, чтобы они могли испытать свои силы.
Что-то даст им жизнь? Будут ли они счастливы, довольны своей долей? Сумеют ли в юные годы накопить в своей душе сокровища знания, горячей любви, бодрости и правды, чтобы потом рассыпать вокруг себя щедрые дары на радость и утешение другим?..
XXII.
Египтянка.
Все промелькнуло, как быстрый сон: и горестная разлука с Валентиной, и последние поцелуи, и последние хлопоты, и добрые пожелания Аглаи "Дмитриевны, и поспешное прощание с дедушкой...
Уже сутки едет Мурочка в вагоне и смотрит в окошко на обнаженные рыжие поля, еще покрытые местами снегом, точно скатертями, смотрит на голые леса, на пышные зеленые ели и сосны, на угрюмые серые небеса.
Тот город, в котором она родилась и жила все время, каменная громады домов, теснота и шум,— все осталось далеко позади, так далеко, что и сосчитать нельзя, сколько уже проехали они потом деревушек, сел, городишек и городов... А в окно вагона видны поля без конца; словно веером раскинулись они, и этот веер убегает по кривой линии назад, и рябить в глазах от мелькающих столбов, заборов, деревьев, домишек и пустынных полей.
Мурочка смотрит до утомления, не отрываясь. Григорий Степанович неразговорчив, он читает газету, спит, а она все у окна.
Вот она, огромная, необъятная ширь полей, о которой Мурочка знала только понаслышке. Вот где живут миллионы людей, которые родятся тут и умирают, и не знают другой жизни.
Так философствует Мурочка под гуденье колес и тряску вагона, и смотрит во все глаза на мужиков в зимних тулупах, на баб в овчинных полушубках, закутанных в ковровые платки, которые плетутся к маленьким станциям, или стоят там на платформе в ожидании поезда.
Они едут уже целые сутки.
Утром рано она проснулась от яркого луча, который защекотал её глаза. Она вскочила. В вагоне все еще крепко спали. Она приподняла немного синюю занавеску у окна и прильнула к стеклу.
Все то же видно из окна.
Мелькают обнаженные поля, рыжая взъерошенная трава уныло желтеет до самого горизонта, прерываемая местами черной вспаханной полосой или красновато-коричневым голым лесом. Снегу видно уже гораздо меньше, чем накануне, а небо хотя и покрыто тучами, но все же и синева проглядывает кое-где. Солнышко нашло себе лазейку и пробралось сквозь облака и озаряет землю веселыми лучами. Повеселели голые поля и леса; и дальние деревушки кажутся привлекательными, и белая церковь ярко блестит на солнце.
Хочется смеяться и петь!
Часов шесть еще, не больше.
Но солнышко слишком рано обрадовалось. Тучи сговорились прогнать его яркую улыбку с полей и лесов, ветер дует сурово, вот опять все потускнело и посерело, и Мурочка смотрит на грустный пейзаж усталыми, отяжелевшими от беспокойного сна глазами.
Опять хочется спать, и она ложится и крепко засыпает под однообразную, утомительную тряску и громкий стук колес.
Она просыпается, кто-то теребит ее за руку. Все тихо. Она сначала не понимает, где она, оборачивается и видит перед собой дядю.
Вагон стоит, в нем суетятся люди. Они на большой станции. Нужно пересесть в другой поезд.
Мурочка, еще заспанная, машинально надевает пальто, собирает свои вещи, выходить вслед за дядей и носильщиком. Она ощущает что-то новое, но не может еще понять, в чем дело. На большой платформе беготня, суета, крик. У Мурочки замирает сердце от страху, что они опоздают. Она бежит за дядей, они благополучно занимают места в новом вагоне, где люди ссорятся из-за мест, волнуются и, наконец, усаживаются и успокоиваются.
Дядя говорить:
— Еще не было первого звонка, давай, напьемся чаю.
Они идут в большую залу, где за длинными белыми столами сидят и кушают проезжие. Выпив чаю с хлебом, они опять выходить на платформу, и тут только Мурочка соображает, что такое это новое: ведь воздух здесь какой свежий, дивный! Она дышит полной грудью, и глаза у неё блестят.
Она идет за дядей к концу платформы,
где стоит их поезд, и смотрит на необозримую, плоскую равнину, смотрит на огромный купол неба над собою, по которому тянутся косматые тучи, на просветы лазури, на
дальний лес...
— Господи! какой простор, какая благодать!
Звонок загоняет их в вагон.
— Ну, теперь немного осталось, — говорить радостно дядя, снимает фуражку и поглаживает свои седеющие волосы. — Слава Богу! нынче вечером будем дома.
Мурочка смотрит на него с ожиданием. Он сегодня в хорошем расположении духа, и она уже немного привыкла к нему, не так смущена, как вчера.
И он рассказывает:
— Дома, я думаю, все уже съехались. Конечно, малыши Катя и Ванюша—те всегда дома. Но Женя тоже должна была приехать на этих днях из гимназии.
Мурочка не решается спросить, каких лет эта Женя, но ей приятно узнать, что есть такая Женя и, значит, будет с кем подружиться.
— И Роман уже дома, вероятно, — продолжает Григорий Степанович, и по его тону Мурочка догадывается, что Роман—гордость отца. - Со всеми познакомишься, — говорить Григорий Степанович, добродушно улыбаясь. — Я думаю, ждут нас как! В деревне, знаешь, каждый новый человек—событие. И на тебя все накинутся, увидишь.
Мурочка краснеет и улыбается. Дядя смотрит на нее и говорит: - Удивительно, как ты похожа на свою мать.
— Я не думала...— бормочет смущенно она.
— Те же глаза, та же улыбка, — говорить он.
От этого замечания Мурочка вдруг чувствует себя с дядей хорошо и свободно и смеется от радости.
— Когда приедем?—спрашивает она.
— К шести часам будем дома. На станцию выслан тарантас, дорога еще не в конец испортилась, живо доедем.
Вот, наконец, и станция, — маленький деревянный дом с резными украшениями. Только они одни и выходят здесь. На платформе пусто. Слышно, как за станцией побрякивают бубенчики. Мужик в чекмене выносить из вагона вещи, а Григорий Степанович оживленно говорить ему:
— Вещи барышни захвати, они наверху, на полке... Ведь это наш кучер, Евстигней.
Евстигней улыбается и смотрит на Мурочку из-под своих; косматых, нависших бровей.
Поезд умчался. На станции тихо, кругом — тишина... Они выходят на крыльцо. Тут стоит тройка, лошади звенят бубенцами, потряхивая головой. Евстигней увязывает вещи с помощью паренька, и вот уже тройка караковых лошадок мчит их по твердой, промерзшей дороге, и Мурочку с непривычки ужасно толкает и подбрасывает во все стороны. Дядя замечает, что ей плохо. Евстигней останавливает лошадей, из ремня вынимают подушки и обкладывают ими тощую городскую барышню.
— Эй, вы, голубчики!
Зато воздух-то какой! Солнце то выглянет, то спрячется за тучу. Шумит серый надувшийся ручей, и ветер гуляет по открытому полю. Мурочка улыбается, но вся закоченела, и нос у неё стал синий.
Ты не замерзла?
Ничего.
Ей ужасно совестно признаться, но дядя догадывается развернуть плед и укутывает ее с головы до ног.
Холодно в поле. Снег уже почти сошел, дорога подмерзла; только в лесу, вдоль которого они едут, еще виден посеревший, раскисший снежок.
Потом переправа через реку, вздувшуюся от половодья, страшную и быструю; Мурочка зажмурила глаза и боится взглянуть, голова кружится,— кажется, что вода уносит их. Но вот они уже на другом берегу, и лошадки пустились во весь дух, чтобы согреться.
Опять поля, деревеньки, леса и поля...
Четыре часа езды по промерзлой дороге дают-таки знать о себе. У Мурочки с непривычки уже болела голова от железнодорожного стука и тряски; теперь, несмотря на подушки, ее всю растрясло и разбило, она точно отупела вся и даже перестала смотреть по сторонам. Она съежилась и застыла под своим пледом.
А между тем небо совсем прояснилось, солнце медленно закатилось; загорелась заря, и над голыми вершинами леса справа выплыл круглый белый месяц.
Мурочка и не заметила, как, проехав лес, они очутились в селе, миновали церковь и завернули влево. Какие-то строения мелькнули с той и с другой стороны, какой-то паренек в красной рубахе отворил ворота во двор,— и тарантас подкатил к крыльцу низенького, с маленьким мезонином, дома, точно гриб, вросшего в землю.
Позади дома виднелись голые деревья сада, а над ними как раз остановился, полный месяц, уже серебристый, яркий, на розовом фоне зари.
Из дому выбежала пожилая женщина в кацавейке и помогла Мурочке выйти из тарантаса. Она едва держалась на озябших, онемевших от толчков ногах.
![](http://static.diary.ru/userdir/1/0/2/5/1025988/52510614.jpg)
И вот дядя уже ведет ее на крылечко и говорить:
— Добро пожаловать! Они входят в переднюю, где ждет их вся семья. Белокурая молодая девушка и высокий студент бросаются к отцу, здороваются. Надежда Ивановна обнимает Мурочку и восклицает:
— Да ты ее совсем заморозил! Двое маленьких ребят смотрят во все глаза на Мурочку, и вдруг мальчик бросается на студента, который стоит, заложив руки в карманы, и хохочет.
Зачем обманул?! — кричит мальчуган и лезет драться.
Что такое?—спрашивает отец, заранее готовый смеяться шутке сына.
Первое апреля!—смеется молодая девушка (это и есть Женя).
— Да что, скажите?
- Он нам говорил,- что она египтянка черная, совсем черная, как арап, — жалуется Ваня, глядя с упреком на белое лицо Мурочки.
— Как же не египтянка, ведь ты - Мария египетская?—говорит Роман.
- Да.
— Видишь? разве я обманывал?
— Так ведь сегодня твои именины? — восклицает Надежда Ивановна.
Мурочка, краснея, говорить:
— Именины и день рожденья, все вместе.
Женя уводить Мурочку наверх. В доме так просто и по-деревенски уютно. По узкой лесенке они поднимаются в мезонин и входят в небольшую комнатку, где Женя уже все приготовила для своей двоюродной сестры.
Женя.
Мурочка отогрелась, отдохнула и немножко пришла в себя.
Дверь комнаты заперта на крючок. Обе сестры укладываются спать. Старомодная лампа под зеленым колпаком стоит на столе у окна и освещает комнату: белые с цветочками обои, две железные кровати, простые стулья и стол, очевидно, работы деревенского столяра, полку с книгами и крошечный туалетный стол в белой кисейной юбочке, с зеркалом.
Мурочка, полураздетая, в нижней коротенькой юбке, нагнулась над своей корзиной и вынимает оттуда белье. Её темная коса свесилась на бок до земли, щеки пылают, обожженные резким воздухом. Женя расчесывает свои длинные белокурые волосы и заплетает их в косу.
Надежда Ивановна хотела тебя поместить внизу в столовой, а я придумала здесь. Тут уже все прибрали к праздникам, и вообще приятнее иметь свой угол. Хотя тесновато, пожалуй.
Конечно, здесь лучше!— восклицает Мурочка.—Мы точно в тереме здесь, право.
Ты знаешь, Надежда Ивановна жила у нас раньше учительницей, а потом папа женился на ней. Мы все зовем ее мамой. Я ужасно ее люблю. Она такая сердечная и отзывчивая. А главное—всегда во всем ищет справедливости. Я вообще думаю, что самое главное.— чтоб у человека была чуткая совесть... А ты?
Да, да,— спешит поддержать ее Мурочка,— Я всегда так думала и спорила, только не умела так ясно сказать.
Когда тетя Варя так воевала с нею...
Мурочка вскакивает.
Как и у вас была тетя Варя?!
Ну да, она самая... Когда папа женился, она так рассердилась, что уехала.
— И потом жила у нас!.. вот как оно было!
В памяти её вдруг воскресают далекие, туманные дни раннего детства, когда она вся как бы съежилась и застыла под холодным владычеством тети Вари.
— Чего, чего только не было,— продолжает Женя, которой ужасно хочется рассказать все про себя. Разве можно их сравнить! Тетя Варя—деспот, ей дела нет до людей, она все по-своему хочет повернуть, а себя считает непогрешимой.
________
Мурочка внезапно краснеет и отворачивается к окошку, как будто ищет чего-то... Не теми ли самыми словами корили ее недавно Люся и Флора? Неужели она, в самом деле, будет вторая тетя Варя?.. „Господи, дай мне покорить себя!"
А Женя продолжает:
— Мама такая добрая и самоотверженная, она всю нашу семью согрела, после того, как тетя Варя всех нас заморозила... Право!
Обе девушки смеются.
— И папа стал добрее и веселее,— одним словом, теперь лучше нашего дома, кажется, не найдешь. И когда я из гимназии домой пишу, так всегда ей, а не папе. И она мне много пишет. Даже Роман, заметь, как он ее уважает.
Мурочка, которая уже умывается и полощется в уголке за печкою, отвечает:
— Это правда. Я всегда смущаюсь у чужих, так боюсь сказать что-нибудь глупое и сделать, что осудят... А у вас с первой минуты мне стало хорошо. Мне тоже ужасно понравилась Надежда Ивановна, она такая хлопотунья.
— Может-быть, ты совсем останешься у нас? Осенью перейдешь в мою гимназию, чтобы поближе быть,— говорит Женя.
Но Мурочка вспыхивает, и глаза её от страха делаются еще больше.
— Как можно! Я ни за что не брошу моей гимназии! Ты не знаешь, как у нас все отлично, и учителя, и все...
В эту минуту раздается осторожный стук в дверь.
- Кто там?
- Можно на минутку?— слышится тихий голос Надежды Ивановны.
Женя в чулках подбегает к двери и снимает крючок.
- Своих малышей уложила, уснули, наконец, неугомонные,— говорить Надежда Ивановна, глядя с улыбкой на Мурочку.- Слышу, вы тут разговариваете, зашла поболтать. Впрочем, мы с тобою, Евгеша, страшные эгоистки. Смотри, до чего у неё измученное лицо. Она, бедняжка еще и не опомнилась с дороги. Да хорошо ли ты постель устроила?.. Нет, нет, не удерживайте, я ухожу, ложитесь поскорее. Еще наговоримся.
Она выходит своей легкой походкой, и скоро в маленькой белой комнате воцаряется тишина. Слышно только ровное дыхание молоденьких девушек, которые крепко спят, в то время как яркий месяц смотрит с чистого ночного неба в комнату и сквозь кисейные занавески окна рисует на полу причудливые голубые узоры.
![](http://static.diary.ru/userdir/1/0/2/5/1025988/52510620.jpg)
@темы: текст, творчество, С.Орловский (С.Н.Шиль), "История Мурочки", иллюстрации