Маленький кусочек про Чарскую. Всю статью, наверное, не имеет смысл выкладывать.
Трофимова Е. И. О книжных новинках женской русской прозы // Преображение (Русский феминистский журнал), 1995, № 3. С. 105-111.
читать дальше Если же вернуться снова к главному руслу женской литературы "Серебряного века", вернувшемуся на родину, то здесь следует упомянуть книги Лидии Чарской, также оболганные и преданные анафеме советской критикой. "Сказки голубой феи", "Записки институтки", "Записки маленькой гимназистки", "Княжна Джаваха", "Сибирочка" - вновь появились на полках наших магазинов и библиотек. Хочу добавить, что и дореволюционная критика слова доброго не сказала о книгах Чарской. (Своеобразная дань эпохе декаданса, когда многие нравственные ценности и привычные понятия подвергались осмеянию, отрицанию, уничтожению.) Но Чарская была самая читабельная и любимая писательница российских детей и юношества (по опросам библиотек тех лет). Ее жанр - сказочные повести, написанные на бытовом материале, что становится особенно интересным сейчас как реалия прошлого. Ее ориентир на нравственные основы однозначен и не подлежит сомнению: добро, верность, любовь к ближнему, благородство - незыблемые ценности, они всегда победят и принесут свои плоды. Причем в обыденной жизни эти качества еще более необходимы, так как быть нравственным каждый день труднее, нежели совершить героический поступок в экстремальной ситуации; ведь в такой момент может сработать лишь темперамент, а не нравственные принципы. Но в любом случае, как бы там ни было, дореволюционная критика ругала, а книги выходили, их читали, любили, и не одно поколение русских выросло на книгах Лидии Алексеевны Чарской. В советское же время (благодаря также и критике К. Чуковского) мы были их лишены.
Под синим небом, под ярким солнцем несется весть... Звучат молитвы, звучат напевы и сладкозвучный несется звон. В весеннем блеске, рожденном солнцем, в лазури неба великий звон. Шумят дубравы, лепечут струи, кусты чуть шепчут: Христос Воскрес! В эфире синем несется песня веселой птички: Христос Воскрес! Звучат в столицах, звучат в селеньях слова без счета: Христос Воскрес! Рожденный Богом, за нас Погибший, Он был Страдалец. Христос Воскрес! Голгофы камни багряной кровью Его омылись за грех людей. Из ран кровавых она стекала по хладным камням немой скалы. Питая камни, питая землю, сочилась алым потоком кровь. Страданьем жгучим, немым страданьем грехи людские Он искупил. Свершилось! Воскрес Спаситель, Воскрес Страдалец! Христос Воскрес! *** О славь же, солнце, великий праздник! Свети алмазом с твоих высот! Синей над нами сапфиром, небо, в великий праздник Царя Царей! Шуми, дубрава, зеленым шумом высоких стройных твоих дерев! Звени струею, волна речная, с великой вестью несись вперед! И вы, пичужки, вы звонко пойте, звучите трелью, слагайте песнь! Звук колокольный, гуди бессменно, гуди бессчетно, высокий звон! Пусть знают люди: Великий праздник свершает небо и их земля. Пусть знают люди: воскрес Спаситель, спасая род их, их грешный род. Пусть знают люди, что вновь прощенье дается миру, дается им. Пусть знают это и славят Бога и пусть стихает вражда и зло. Пусть будут люди друзья и братья, как заповедал им сам Христос! Пусть вместе с небом, и вместе с солнцем, и с шумом леса поют они! Под звон великий, под звон Пасхальный пусть песнь несется: Христос Воскрес!
Красное яичко рассказ М. Н. Кладо
Была пасхальная ночь. В дальней, глухой улице большого города, в скромной квартирке деревянного дома, все ушли к заутрене. Оставалась там только пятнадцатилетняя девочка — Груня. Она недавно оправилась от болезни и заутрени ей не выстоять бы. Она жила с матерью и бабушкой, которым очень не хотелось оставлять ее одну в эту ночь, да она убедила их быть спокойными на ее счет, и даже служанку взять с собой. читать дальшеГода три тому назад умер отец Груни. Он учил ее верить, что Бог никогда не оставляет без своей защиты бедных и слабых, и Груня помнила его слова. Первый раз она оставалась одна в доме, да еще ночью. «Кто искренно верит в Бога, тот не должен быть трусом», — вспоминались ей слова отца, и страха не было в ее душе. Она обошла обе комнаты квартирки, заглянула в кухню. Везде горели лампады так ярко, что и лампы зажигать не хотелось. В первой комнате был накрыт стол; стояли: пасха с воткнутой в нее восковой свечей, кулич с большим розаном, лежали на тарелке красные яйца. Вернутся от обедни — и бабушка окропит все это святой водой. Остановилась Груня у пасхального стола и задумалась. Вспоминалось ей, как они встречали Пасху с отцом, как его брат с женой и единственным сыном Лешей приходили к ним иногда разговляться. Бедный Леша! Груня была дружна с ним, любила его, но он вдруг бросил ученье, а потом и совсем ушел из дому и не возвращался. Он вел дурную жизнь, и отец с матерью умерли с горя. Что-то он? Где-то он теперь? Груня не переставала думать о нем и жалеть его... Ну, а вдруг он вернется в эту тихую пасхальную ночь? О, как радостно встретила - бы его тогда Груня! подала бы ему красное яичко и сказала бы: «Христос Воскресе!» Груня уж выбирала, которое яйцо она дала бы Леше, как прогудел первый удар колокола. Крестный ход двинулся из церкви. — Господи! Спаси Лешу! — проговорила Груня со слезами на глазах и обернулась к двери в переднюю. Кто-то входил в комнату. В сердце Груни, вместе с грустной думой, вдруг загорелся восторг. И радостное чувство праздника было в нем, и что-то еще такое светлое, хорошее, чего она и сама определить не могла. Никакого опасения не было у нее. Ей хотелось радостно приветствовать каждого, кто бы ни вошел к ней в эту минуту. Да и кто же может к ней войти, кроме своих или знакомых? Дверь на лестницу была заперта, и ключ у Матреши. Верно она и вернулась. Груня торопливо двинулась навстречу и, улыбаясь, радостно проговорила: «Христос Воскресе!» Она протягивала входившему красное яичко. Стук! Что-то упало на пол, и тогда только Груня опомнилась. Она не посмотрела вниз, на то, что упало. А это был — топор. Она только с удивлением и с тайной надеждой смотрела на нежданного гостя. Это был плечистый парень лет семнадцати. Он стоял, как вкопанный, перед худенькой, бледной после болезни девочкой. — Леша... — полушепотом сказала она, с состраданием оглянув его рваное платье и бледное, измученное лицо. Он стоял, не поднимая головы. — Что же ты? — продолжала Груня, подошла ближе и старалась разглядеть его лицо. Леша ли это? Он наверно очень изменился и оттого она не узнает его. — Барышня, — тихо проговорил парень, — я за худым делом пришел... а ты... Прости меня! — Ты голодный? Да? — говорила Груня. — Ну, говори же! Как тебя зовут? Что ты хотел сделать? — Прости... прости... — твердил парень и упал ей в ноги. Тут Груня поняла, что он пришел ограбить и, может быть, убить. Но она не испугалась. Ведь это он с голода! Она велела ему встать, посадила его за пасхальный стол, напоила, накормила и стала расспрашивать, кто он и почему дошел до такой страшной мысли. Парень рассказал ей, что остался без работы, что у него, в их жалкой конуре, лежит параличный старик-отец, что первый раз решился он на воровство и думал найти пустую квартиру. Рассказал он Груне, что на днях к нему пришел еще товарищ, да сильно заболел и умирает. Но тот что! Тот безродный сирота — ему никого кормить не надо, а у него— у Никиты—отец больной! А жалко и товарища: он вел дурную жизнь, да потом опомнился, хотел работу найти, но ему никто не верил и никто к себе не брал его. Он заболел, придя к Никите в гости, да вот и лежит—не встает. Есть у него, он говорит, тетка с дядей, да ни за что он к ним не пойдет — стыдно. — Да и поздно теперь, — прибавил Никита, — умирает Лешка! У Груни дыханье захватило. — Это наш, наш Леша! — твердила она. — Дядя-то его — мой папа— умер. , Никита удивленно смотрел на нее, и вдруг точно вспомнил что-то. — И то, пожалуй, барышня! — сказал он, — есть у него карточка — на вас будто похожа. Да, да! Лешка мне говорил, что это его сестра будет двоюродная... Груня, себя не помня, теребила парня за рукав. — Где он? Говори скорее! Да где же он? В это время Большовы вернулись. Тревога за Груню не дала им достоять заутреню. Они вернулись и с испугом входили в переднюю, увидев полуотворенную дверь. Не было конца их изумлению, когда все объяснилось. Убедившись, что Никита не обманывает и никакого зла больше им не хочет, мать решила завтра же утром ехать по указанию Никиты. И она поехала и увидела их пропавшего Лешу — измученного болезнью. Его привезли к Большовым, и недели через две он умер в кругу своих, прощенный ими. Большовы помогали его товарищу, сколько могли, пока он нашел себе место. — С красным яичком, что барышня дала, ввек не расстанусь, — сказал Никита. — Пропасть бы мне, кабы не ее ангельская душа!
Надеюсь, никто не против появления здесь тех статей о Чарской, которые еще не были выложены?
Первая статья В. Плотниковой. К сожалению, она у меня без названия, найдена где-то в просторах Инета... читать дальше Когда-то среди читающей молодежи не было человека, не знакомого с этим именем. Ее сказки для малышей, детские рассказы, повести для юношества, романы для взрослых, стихи и пьесы мгновенно исчезали с прилавков магазинов. Она была самой популярной детской писательницей начала XX столетия. И никто не мог сказать, откуда вдруг появилось столь значительное явление в литературном мире. Лидия Алексеевна родилась в дворянской семье. Ее отец, Алексей Александрович Воронов, был военным инженером. До сих пор спорным остается дата ее рождения. По одним источникам, это 1878 год, Петербург, по другим - 1875, Кавказ. Но как бы то ни было, в 70-е годы XIX века появилась на свет девочка, которой суждено было более 20 лет владеть умами и чувствами самого широкого круга читателей. Семья жила в достатке, родители любили свою дочь, и все, казалось, было радостным и безмятежным. Но не под счастливой звездой родилась маленькая Лида. Вскоре умерла ее мать. И всю свою любовь девочка перенесла на отца. Возможно, это помогло им обоим перенести тяжкую потерю. Ведь ушла из жизни не только мать, но и жена. Вдвоем они проводили дивные вечера. И Лиде казалось, что так будет всегда. Но однажды все переменилось. Отец женился. В дом вошла чужая женщина. Мачеха. Какое холодное и бездушное слово! И как холодно и бесприютно стало в душе у девочки. Отношения с новой хозяйкой дома настолько не сложились, что Лида несколько раз убегала из дома. Тогда было решено отвезти дочь в Петербург в Павловский женский институт. В то время семья жила в Шлиссельбурге, этого требовала военная служба отца. Дорогу Лида не помнила, но зато в памяти навсегда осталось тяжелое воспоминание от первой встречи с обстановкой института, который жил по строгим, раз и навсегда установленным правилам. Для живого впечатлительного ребенка институт показался казармой, тюрьмой, в которой ей предстояло теперь жить. Несхожесть с другими детьми ее возраста проявилась довольно рано. Уже в 10 лет она писала стихи, а в 15 лет взяла за привычку вести дневник, записи которого частично сохранились. К этому времени она уже сознавала свое отличие от других и мучилась этим. "Почему я переживаю все острее и болезненней, чем другие? Почему у других не бывает таких странных мечтаний, какие бывают у меня? Почему другие живут, не зная тех ужасных волнений, которые переживаю я?" - писала она в дневнике. С годами Лидия научилась владеть собой, стала более спокойной и выдержанной. После окончания пансиона в семью не вернулась, хотя отца поняла и простила его за вторичный брак. Темпераментная, обаятельная, сероглазая девушка привлекала к себе внимание. Блестящий офицер Борис Чурилов был околдован ею. Он сделал Лидии Алексеевне предложение, и девушка согласилась стать его женой. Так восемнадцатилетняя Воронова стала Чуриловой. Но и здесь ее постигла неудача. Брак был недолгим, офицер отбыл на место службы в Сибирь, а молодая женщина с крохотным ребенком на руках осталась одна. Что было делать? Уехать к отцу и мачехе? Жить в семье по установленным в ней правилам? Материально зависеть от отца? Нет, это было не по ней. Она выбрала другой путь. Оставшись в Петербурге, поступила на Драматические курсы при Императорском театральном училище. Яркая внешность, импульсивность, темперамент делали ее заметной на курсе. Еще на вступительных экзаменах преподаватели заметили эту девушку, что помогло ей выдержать конкурс. После окончания училища Лидия Алексеевна определилась в Александринский Императорский театр, в котором прослужила (как тогда говорили) с 1898 по 1924 год. Именно там, на сценических подмостках, родился псевдоним "Чарская". Какой смысл вложила в это звучное слово Лидия Алексеевна, нам не известно. Но можно предположить, что оно родилось по аналогии со словами "чары", "очарованье", "колдовство". Кто знал актрису Чарскую? Да почти никто, потому что роли ей доставались второстепенные, эпизодические, жалованье тоже было невелико. Знаменитой Чарской она стала совсем в другом. В литературе. Толчком к литературному творчеству послужило стеснение в средствах. Ведь у нее рос сын, а помощи ждать было неоткуда. И тогда она попыталась написать свое первое произведение. Занятие литературой, к удивлению Лидии Алексеевны, оказалось легким и приятным. И она отдалась ему всецело, хотя продолжала работать в театре. Первая же повесть "Записки институтки", написанные в 1902 году, принесли ей громкую славу. В то время в Петербурге выходил журнал "Задушевное слово" для детей младшего и старшего возраста. Чарская стала ведущей писательницей этого журнала. Из-под ее пера произведения выходили одно за другим. Словно, дремавший в ней родничок напитался вешними водами и, превратившись, в широкую бурную реку, прорвал все плотины на своем пути. За 20 лет литературной деятельности Чарская написала около 80 произведений! Ее известность достигла европейских стран. Переведенная на немецкий, английский, французский, чешский языки, она вошла в каждый дом, в каждую семью, где росли дети. Молодежь зачитывалась ее произведениями, восторженно встречая новые книги. Повести "Княжна Джаваха", "Люда Влассовская", "Вторая Нина", "Записки маленькой гимназистки", "Сибирочка", "Лесовичка", рассказы "Волька", "Первый день", "Два сочельника", "Корректорша Варкунина", сказки "Золотая свирель", "Волшебная сказка" и другие - вот неполный перечень того, что взахлеб читало подрастающее поколение начала XX века. О чем она писала? О доброте, любви к ближнему, состраданию, самоотверженности, отзывчивости. Ее герои - люди разных сословий. Это и дворяне, обучающие своих детей в привилегированных учебных заведениях; и служащие, живущие на вознаграждение за свой труд; и нищие, которые мечтают о куске хлеба. Но всех их объединяет человеколюбие, желание отозваться на чужую боль, бескорыстие - те человеческие качества, дефицит которых особенно сильно ощущается в наше время. Чарская прекрасно разбиралась в детской психике, улавливала животрепещущие темы, строила свои произведения в соответствии с детской и юношеской логикой, быстро откликалась на актуальные события. Именно в этом и заключалась ее популярность. Ее любили, ей писали отклики, ее боготворили. Чарская получала большие гонорары, ей платили не только издательства, но и военные ведомства, была утверждена даже ее стипендия. Но Судьба в образе революции 1917 года внесла в жизнь Чарской свои жестокие коррективы. Еще в 1912 году К.И. Чуковский развенчал ее творчество, назвав писательницу "гением пошлости". А в 1917 году, с приходом Советской власти ее перестали печатать, не простив писательнице ее дворянского происхождения и буржуазно-мещанских взглядов. (О том, что женщина с юных лет жила на трудовые заработки, было забыто.) С 1925 по 1929 год ей с большим трудом удалось опубликовать 4 маленькие книжки для детей под псевдонимом Н. Иванова. Ее произведения были изъяты из библиотек и уничтожены. Больше не было любимого дела, куда-то исчезли благодарные читатели. Жизнь остановилась на полном ходу. Но испытания на этом не закончились. Подлинный крах и бессмысленность жизни она ощутила, когда пришло известие о гибели сына Юрия, который сражался в Красной Армии. Одинокая, уже немолодая женщина, покинутая всеми, не имеющая к тому времени никаких родственников, она в 1924 году ушла из театра. Началась буквально нищенская жизнь. И тогда именно К.И. Чуковский выхлопотал ей пенсию. Она ушла тихо и незаметно. Но оставила после себя до сих пор никем не разгаданную тайну. Официальным местом ее погребения считается Смоленское кладбище в Санкт-Петербурге, но некоторые очевидцы утверждают, что видели ее фамилию на могильной плите в поселке Чкаловский Краснодарского края. О Чарской вспомнили в 90-е годы XX столетия. Понадобился почти век, чтобы мы снова открыли для себя ее творчество. Радует то, что разные издательства взяли на себя труд возродить ее произведения. В их числе известное всем издательство "Детская литература", которое напечатало в 1991 году повесть Чарской "Сибирочка". В том же году вышли в свет в издательстве "Дом" "Записки маленькой гимназистки", а в 1994 году московское издательство "Пресса" издало сборник повестей писательницы под названием "Волшебная сказка". Безусловно, книги Чарской найдут своего читателя, ее полюбят маленькие и юные российские граждане XXI века, как когда-то ее любили дети начала прошлого столетия. Это уже их будет захватывать сюжет "Записок маленькой гимназистки", и уже они покраснеют от стыда за поступок Диночки из рассказа "Два сочельника", это наши дети облегченно вздохнут, прочитав о счастливом окончании скитаний маленькой сироты в рассказе "Маля", это с ними будет говорить о добросердечии и отзывчивости, о человечности и благодарности замечательная русская писательница Лидия Чарская. Оригинальный текст В. Плотниковой
Он шел по лесной дороге к старой усадьбе и его мысль работала неустанно. В его голове воскресло недавнее прошлое — необычайное, почти сказочное, созданное им самим. Около трех лет тому назад он, баловень и любимец света, непобедимый, блестящий красавец-князь, кумир женщин и их злой гений, полюбил впервые. Он как сейчас видит эту девушку с золотыми кудрями, горячей речью пылко защищающею интересы «низшей братии» на одном из филантропических собраний, где оба они были записаны членами. И с той самой минуты эта девушка заняла его мысли, его сердце, его душу... Он почти обманом овладел ею и это отбросило их друг от друга. До сих пор он считал свои победы десятками жертв, но эта победа обошлась ему дорого, слишком дорого... Она оттолкнула его в ту минуту, когда он решил отдать ей свою свободу, решил жениться на ней, против собственного принципа. Но она уже поняла его, узнала всю пустоту, всю суетную мелочность его души и... они расстались. Первая женщина в мире оттолкнула его... И он ушел с растерзанным сердцем. В первые минуты разрыва он думал, что оскорбленное самолюбие мужчины говорит в нем, но потом он понял, что нечто более глубокое и сильное овладело его душой. Он полюбил впервые и полюбил на всю жизнь. Это чувство вонзилось в него, оно, как спрут, окружило его своими цепкими лапами и тут же он дал себе страшную клятву или овладеть этой девушкой, заставившей его мучиться или погибнуть. читать дальшеПрежняя пустая светская жизнь опостылела ему. Ему надо было заглушить боль работой, трудом без конца. Он изучал когда-то ради любопытства техническое дело и теперь под видом простого машиниста поступил на один из германских заводов. Здесь он работал, не покладая рук, жил, как простой рабочий, по чужому паспорту германского подданного Германа Брауна, приобретенному им за большие деньги. Труд помогал ему жить, но не усыплял его чувства. Образ белокурой девушки носился пред ним неустанно. А тут еще подоспело рабочее движение. Князь Всеволод был убежденный консерватор и по принципам и по рождению. На рабочих и крестьян он смотрел, как на толпу безгласных рабов, созданных для труда и абсолютной покорности высшему классу. И борьба с зарождающимся движением тешила, занимала его. Подавить революцию, примять самое идею свободы рабочего и крестьянского класса — это стало задачей князя Гарина. Он знал, что любимая им девушка исповедует диаметрально противоположные ему взгляды, и это еще более, чем все остальное, поджигало князя на реакционную борьбу с целым миром, с нею самой, с судьбою... Он верил, что останется победителем, верил, что рано или поздно завладеет любимою девушкою, заставит ее быть своей покорной, хотя бы и безумно любимой рабой, и одновременно с этим наставит тормозов, где только сможет, тому проявлению активной борьбы, которая закипала в недрах России. Так прошло два года скитаний по европейским заводам, где он считал себя отщепенцем среди рабочего, вечно борющегося за свои права класса. Он оброс бородой, исхудал, подурнел, изменился, стал неузнаваем. Он сумел присвоить себе иностранный акцент, научился говорить глухим голосом простолюдина. В его черных отросших волосах засеребрилась ранняя седина. Но его сердце билось по-прежнему своей гордой, деспотической любовью. Вся его жизнь стремилась к одной цели — найти ее, его Лику, его златокудрую фею и победить ее. Он вернулся в Россию. Никто не узнал его здесь под его рабочей блузой с этой отросшей бородой, с беспокойно бегающим взглядом острых глаз. Князь Всеволод Гарин исчез навеки. Вместо него жил и существовал машинист Герман Браун. По наведенным справкам, он узнал о месте нахождения Лики. Поступить на спичечную фабрику было для него далеко не трудным делом. И он увидел ее, тоже немало изменившуюся, но ставшую еще более дорогою ему в течение этого времени. Он стал преследовать ее. Всюду, где бы ни появлялась «нескучневская барышня», темной тенью он следовал за нею. Это заметили на фабрике. О нем заговорили. И вот, чтобы усыпить подозрения и дать себе возможность продолжать опасную игру, князь Всеволод снизошел до животного увлечения Анной. Но ласки Бобруковой не могли вскружить ему голову, не могли затмить воспоминание о других чистых, застенчивых ласках его Лики. Весь охваченный своими воспоминаниями Герман Браун, он же князь Всеволод, незаметно подошел к «Старой усадьбе» — его усадьбе. Оп приобрел ее недавно от прежних владельцев. Длинный старинной архитектуры дом глянул на него своими тускло блестящими от лунного света стеклами. Одно из них, то, которое выходило в чащу кустов жимолости, было освещено. Браун не торопясь вошел на крыльцо по шатким ступеням и вошел в длинный темный коридор. В конце последнего находилась дверь, в щель которой проскальзывала полоса света. Браун приблизился к ней и широко распахнул ее. Небольшая комната, сплошь увешанная коврами, была наполнена каким-то ароматичным куревом. Ни признака мебели не замечалось в ней. Только в углу стояла курящаяся жаровня, распространявшая далеко вокруг себя ароматичный дымок. Поверх ковров лежали мягкие подушки, служившие для сидения. Вдоль восточной стены была приделана полка, обитая красивой штофной материей. Какие-то безобразные фигуры стояли на ней. Это были изображения буддийских божков. Перед каждым из них лежали пучки засушенных цветов, стояли крошечные разрисованные чашечки с дарами в виде рисовых зерен и крепкого ароматного чая. Один из углов этой странной комнаты был отделен драпировкой. Ее край приподнялся при появлении Брауна и из-за расписанного неведомыми цветами шелковой ткани появилась крошечная малютка-женщина, казавшаяся по росту не старше десятилетнего возраста. Ее прозрачно-бледное и худенькое личико с крошечным ротиком и изящным маленьким носом, освещалось парой черных сверкающих, точно пустых и странно растерянных глаз с несколько косым разрезом, какой бывает у азиатских женщин. Длинные черные волосы были зачесаны в гладкую блестящую высокую прическу, какую носят японки, и в них сверкала масса золотых шаров и булавок. Национальный костюм жительницы Дай-Нипона (Японии), состоящий из голубого атласного кимоно ( род халата), опоясанного черным шелковым оби( широкий пояс) , удивительно шел к этой кукольной фигурке, скрадывая поразительную худобу этого не успевшего еще расцвести и уже отцветшего тела. Крошечная женщина имела очень болезненный вид. Два огромных багровых пятна румянца вспыхнули на ее щеках, как только Браун появился пред нею, вспыхнули и пропали. Смертельная бледность покрыла через минуту это прозрачное личико, испещренное тонкими голубыми жилками... Отчаяние и страх выражались в глазах. — Ты... опять ты, ужасный человек, — прошептала она ломанным русским языком, отстраняя маленькими ручонками приближающегося к ней Брауна. — Зачем ты опять пришел мучить меня? Куда ты спрятал, куда ты увел от Ханы ее Гари... Где он? — Опомнись, Хана, малютка моя милая! Твой Гари здесь пред тобою... — ласково произнес Браун. — Нет, нет! ты — не Гари... У Гари не было этой большой черной бороды! — почти с ненавистью глядя в лицо Брауна, шептала японка. — Я вижу, как сейчас, моего Гари... как тогда... давно... Был вечер и солнце тихо погрузилось в воды океана. И океан, и небо были совсем золотые, как волосы светлой Кван-Нан. (Богиня милосердия) Я вижу родную шаию в предместье Иоширы... она самая нарядная изо всех... Самые знатные самураи и иностранцы-моряки посещают ее. Они приходят слушать песенки Ханы, под звукп ше, смотреть ее пляску... Хана — дорогая жемчужина шаин старого Уоро... Хана — лучшая и красивейшая из маленьких гейш... Но Хана заметила Гари... Такой высокий Гари... такой гордый... красивый... И Хана, танцуя, бросила ему царственный цветок хризантемы, бросила ему свое сердце вместе с ним... Стала его рабой Хана... поехала с ним в холодную страну, чтобы дарить ему ласки и счастье. Великий Будда, что это было за счастье! Но оно пропало, как солнечный луч заката, как белый снег под весенним лучом. Песни и ласки Ханы наскучили Гари... и пришла девушка с волосами, как солнце, и вынула сердце из груди Гари... Умер Гари для Ханы, для всего мира. Вместо него пришел ты, злой черный человек, и увез Хану далеко-далеко в серый город, где целый день коптят трубы и где люди возятся над большими станками от зари до зари. И Хана плакала скучала, и чахла, как цветок лотоса, перенесенный со священных полей Дай-Нипона в серую страну.. А Хана была хороша когда-то и Хану хотел купить не один знатный самурай для своего дома. И где теперь красота Ханы? Где ее звонкие песни? Хана гибнет без Гари! Отдай же мне Гари, злой человек! Верни его Хане! Где ты, Гари, белый лотос Дай-Нипона? Где ты, сладкая радость сердца бедненькой мусме? Гари мой! Гари! Гари! Жалобным, неизъяснимо-трогательным голоском заключила это женщина-птичка. Ее до сих пор пустые черные глазки приняли выражение страдания. Что-то похожее на сожаление промелькнуло в холодном, жестоком лице Брауна. Он протянул руки к японке, привлек к себе и сжал в объятиях. Резкий крик, похожий на крик болотной птицы, огласил восточную комнату. С быстротою лани Хана выскользнула из его рук и, забившись в угол, кричала диким, исполненным животного страха голосом, глядя вокруг себя безумными взорами. — Не подходи к Хане, злой человек, не подходи к Хане... Хана видит Гари за твоей спиною... О, как бледен Гари! Какое у него лицо... Милостивая Кван-Нан и вы, светлые и темные духи, как он страдает... А эта девушка с золотыми волосами, как солнце, зачем она здесь? И народ! Сколько народа! О чем они кричат? Что им надо? Зачем кровь на лбу у Гари?.. Зачем он падает... Он умирает... Бедная Хана! Он умирает, Хана! Твой Гари ушел от тебя! Маленькая женщина забилась в конвульсивных судорогах... Ее расширенные ужасом зрачки, ее дикий голос, ее перекошенное лицо — все дышало безумием. И Брауну, привыкшему более, чем кто другой, ко всяким случайностям, вдруг стало жутко. Какой-то Мистической правдою повеяло от этого странного маленького существа. Он махнул рукою и, не глядя на помешанную, вышел из комнаты. В темном коридоре его остановил его слуга. — Господин Браун, вас спрашивают два рабочих со спичечной фабрики, — почтительно произнес он своему странному хозяину, который и для него был неразгаданной, темной загадкой — Они у крыльца. Браун кивнул головою и направился к террасе. Там при свете луны он различил две фигуры фабричных. Это были Веревкин и Маркулов, те самые, у которых около двух месяцев тому назад красовские спалили избы. — Что вам, ребята? — обратился к обоим фабричным управляющий. — Да мы до твоей милости, значит, Герман Васильевич, — произнесли те, как по команде, обнажая головы, — до тебя дельце есть. — Просьба какая-нибудь? Прибавки просите? Так вы к мастеру обратитесь. Мастер мне доложит. — Зачем прибавки? Мы и так довольны! — заговорил рыжий рябой Маркулов. — При господине Бобрукове довольны были, а при тебе еще лучше. Мы господину Бобрукову верой и правдой служили. И за это пострадали, сам знаешь, — уныло заключил он. Браун презрительно усмехнулся. Оп знал про ту нечистоплотную роль, которую играли эти двое рабочих. Доносчики, они, несмотря на месть товарищей, не изменили себе и теперь неоднократно доносили на товарищей при встреч с ним, Брауном. — Зачем же вы в такой поздний час сюда явились? Что вам нужно от меня? — обратился он к фабричным. — Предупредить тебя пришли, Герман Васильевич... насчет ребят наших... Сходка у них... у Кирюка в избе... Мы прослышали и к твоей милости пришли... Худое что-то замышляют ребята... И Кирюк, да и Анна Бобрукова вместе с ним... Смотри, как бы тебя, как и ее родителя, не того бы... — На тачке, думаете? Ну, братцы, я не из таковских, чтобы позволить себя на тачке катать! — произнес, сверкнув глазами, Браун. — Это Бобрукова вашего они таким гостинцем угостить могли, а не меня. — А все бы губернатору дать знать не мешало, чтобы солдатиков для острастки прислать сюда, — почему-то шепотом произнес Маркулов. С нескрываемой гадливостью Браун взглянул на него и спросил: — Это что ж такое? Товарищей своих продаете? — Они нас сожгли! — хмуро произнес Веревкин. — Ну, ладно... коли сказали, так не глух я и слыхал... — произнес сурово Браун. — А теперь я скажу, в свою очередь — меня слушайте. О вызове солдат и думать не смейте... И , ежели вы по собственному произволу распорядитесь, я вас прогоню с фабрики в ту же минуту... Герман Браун не может бояться кучки глупых баранов, которых он рассеет в одну минуту. А теперь убирайтесь и не смейте меня беспокоить в другой раз! — и он исчез на террасе, поставив в тупик обоих мужиков. — Дошлый парень! — произнес Маркулов, метнув взором в сторону уходящего Брауна. — Кремень! — в тон ему подтвердил Веревкин. — И нет того, чтобы сказать «спасибо»! Нет, при Бобрукове куда легче было. Слушал он нас... — И подносил, когда ежели... и на чаишко... — Ишь чего захотел от немца-то! Чаишки да подносы! — презрительно свистнул Веревкин, и оба, нахлобучив шапки, поплелись из сада старой усадьбы. А Браун прямо прошел в свою комнату с потрескавшимися обоями и старинными гравюрами, со следами ветхости по стенам, с запахом затхлости, присущей давно нежилому помещению. Он быстро разделся и лег в постель. На столике у кровати стояла свеча и лежал томик Ницше. Он быстро перелистал томик и его взор упал на строки Заратустры: «Человек — это грязный поток... Надо быть морем, чтобы принять его и остаться чистым»... — Да, чистота, — задумчиво произнес Браун, — чистота — это высшая ступень красоты. Красота не всегда может быть чистой, но чистота абсолютно прекрасна во всех ее проявлениях. Но где же она, эта пресловутая чистота, чистота мира, над воплощением которой бились поэты с Горация до Виктора Гюго, от Гейне до Лермонтова включительно? Лож, предательство, мерзость и суета — вот что движет рычагом мира. Куда же спряталась, куда же исчезла чистота? И вдруг, словно в облаке грезы, пред ним предстал образ белокурой девушки с ясным взором и чистой улыбкой. Он говорил всем своим существом о том светлом, чистом и прекрасном, чего так пламенно желала душа Брауна. — Лика моя! — произнес он, резким движением протягивая вперед руки, — да, ты — сама чистота, но ты будешь моею, Лика. В тот же миг плачущие, жалобные звуки послышались недалеко за дверью. Нежный, надтреснутый голосок вторил ему, старательно выводя каждое слово японской песни: «И алело заревом восточное небо... И жгучее солнце поднималось красное, как кровь... и белые лотосы казались кровавыми... и все было красно от крови и весь великий Дай-Нипон, и океан, и Фузияма краснели. И покраснело от гнева лицо богини милосердия. И милостивая Кван-Нан вспыхнула злобой»... Песня оборвалась... Чахоточная грудка не выдержала высокого звука... Струны звякнули еще раз и замолчали... Вместо них послышалось тихое, сдержанное рыдание... Это плакала маленькая помешанная Хана, плакала, сама не сознавая вполне своего одинокого, безысходного горя.
XI.
Лика проснулась довольно поздно с отяжелевшей головой и пустым сердцем. Что-то огромное и давящее, как камень, навалилось ей на душу, придавило ее. Что-то случилось с нею роковое, значительное, но, что именно, она не могла дать себе отчета. — Что с тобою, девочка? — тревожно обратилась с вопросом Зинаида Владимировна, когда бледная, со впалыми глазами Лика вышла к чаю. — Ничего, тетя! А что? — безучастным голосом отозвалась она. — Да на тебе лица нет... И вчерашний обморок... — Разве я была в обмороке? — изумилась Лика. Судорога прошла по ее лицу... Она силилась вспомнить что-то и не могла. — Ты совсем больна, девочка! — тревожно вглядываясь в окаменевшее лицо племянницы, продолжала Горная, — когда вчера Браун принес тебя... Тихий, короткий стон вырвался из груди Лики. Она покачнулась всем телом и была принуждена схватиться за стол, чтобы не упасть. С упоминанием о Брауне мысль молодой девушки разом прояснилась. Память вернулась к ней. Лицо залило краской. И острый, мучительный приступ страдания подступил к ее сердцу. Пред ней выплыл, как живой, образ человека с пронзительным взглядом черных глаз, с властным голосом, во всем обаянии его нравственной силы. Князь Всеволод встал, как живой, пред Ликой и своей стройной, гибкой фигурой заслонил весь мир пред ней, Все исчезло, кроме одного яркого, как солнце, воспоминания. Ее прежняя любовь к этому человеку разом с ужасающей силой воскресла в ней. Старшая Горная с волнением следила за малейшими изменениями в лице племянницы. Лицо Лики жило теперь всеми своими черточками, всеми фибрами. Глаза разом ожили и заблестели... И при виде этого неестественного блеска, при виде этого лица, тетя Зина вся задрожала за свою любимицу... — Лика! Девочка! С тобою случилось что-то! Ты должна мне поведать это, Лика! — хватая молодую девушку за руку, залепетала она. — Хочешь, я пошлю за Силой Романовичем... Хочешь доктора, Лика? Но младшая Горная только головой покачала. — Ни Силы... ни доктора не надо мне, милая моя тетя! — произнесла Лика и что-то безнадежное послышалось в звуках ее молодого голоса. Тетя Зина только за голову схватилась, услышав этот тон, этот голос... Она уже знала его, слышала его когда-то, когда ее Лика встала после тяжелой болезни, происшедшей после нравственного потрясения и разлуки с князем два года тому назад... И тогда тетя Зина трепетала от одной мысли потерять Лику. — Лика! Лика! — воскликнула она, обвивая шею племянницы и близко заглядывая ей в глаза, — опомнись, что с тобою? Ты не хочешь идти замуж? Ты не любишь Силу? — с инстинктом любящей матери угадывая ее настроение, прошептала Зинаида Владимировна. — Если тебе тяжело, откажи ему, милая, откажи, Лика! — Это невозможно, тетя! — глухо произнесла молодая Девушка, — не обыденная, мелкая привязанность сковывает нас с Силой... Мы оба — жрецы, тетя, жрецы огромного храма, который называется человечеством. Как женщина, я бы могла сказать ему: «Уйди... я ошиблась в себе, я не взвесила своих сил, я не люблю тебя»... И я поступила бы, как надо... Но есть высшая связь на свете, нежели связь супругов и любовников, и эта духовная связь и есть между нами. Моя душа тесно связана с его душою... Мы исповедуем одну религию, одну веру... И меня может не влечь к нему, как к мужчине, я могу не чувствовать к нему большой любви, но быть его женою, его другом, его сотрудником в деле борьбы за народ и его горести и нужды... я должна... и буду... Умные глаза старшей Горной впились в глаза ее племянницы. Она взяла похолодевшую от волнения ручку девушки и отчетливо сказала: — А то место в сердце, которое должно было быть занято у тебя, как у женщины, твоим избранником... это место пусто, не правда ли, Лика? Честные серые глаза Лики вскинулись, в свою очередь, на лицо тетки и тотчас же опустились... Тяжелое молчание воцарилось в комнате... И снова прозвучал голос тети Зины, более настойчиво и сурово: — Это место осталось пустым, не правда ли, Лика? Темные ресницы затрепетали. Что-то жалобное, беспомощное, почти детское отразилось на бледном личике ее собеседницы. — Чтобы ни было, тетя... чтобы ни было! — произнесла Лика срывающимся голосом, — но я должна скрасить жизнь Силы... Я не имею права губить его... Он живет мною... А главное, мы — жрецы, тетя... жрецы... Пойми меня!.. И чтобы ни было... верь мне... я буду любить Силу и буду ему верной женой! И она со стоном отчаяния и муки бросилась в объятия своего старшего друга и воспитательницы.
В просторах Интернета (и не только) искала фотографии Чарской. Их у нее очень мало и чаще всего (в 80 %) для иллюстрирования ее биографии используется одна единственная – та, которая слева на фотке снизу. читать дальше И она обычно бывает в урезанном виде.Эти редкие фотографии появились в сети благодаря основателю этого сообщества и некоторые из них я видела еще на нескольких сайтах.
Фотка справа мне встречалась на обложке книги «На всю жизнь».
А эти взяты из разных книг.
1. Чарская Л.А. Том 11. Моя жизнь. Сказка и быль — М.: Русская миссия: Приход храма Святого Духа сошествия:, 2006. — 384с.: ил — (Полное собрание сочинений) 2. Чарская, Л.А. Записки сиротки. — М.: Эксмо,2005. — 558с.: ил. Э. Соколовского, М.Андреева. — (Детская библиотека) 3. Журнал Пионер (1990) 4. Чарская Л.А. Повести./вст.ст. Е. Путиловой — Ленинград : «Детская литература», 1991. — 318с.: ил. 5. Галина правда: сказки / Чарская Лидия Алексеевна - М.: Добрые книжки, 2008. - 160 с, илл
Рисунок 2 как будто срисован с фотографии в рамке на фото сверху. Основные детали – шляпа с характерным пером, серьги, воротник и прическа – очень похожи. Различается направление взгляда. (Фотки 4 и 5 встречала в инете).
Еще фото с автографом есть на этой странице сверху и немного похожая на нее на lib.ru .
А существуют ли какие-либо другие?
Весьма важное дополнение! На фотографии №5 изображена Ирина Алексеевна Чарская, известная художница. А вовсе не наша писательница.Неизвестно ктио и как их перепутал, но это ошибка, и неуважение к обеим Чарским, путать их. Более подробно о ней.
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Была такая книжка "Счастливчик" (куда еще входила и "Сибирочка") 90-х годов издания какого-то сибирского издательства, вроде "Сибирячок", но не уверена. У меня её зачитали насовсем, а там было послесловие, не знаю чьё, но хотелось бы прочитать. Может, кто поделится им, вывесит в сообществе?
Позади Летнего сада или «огорода», где быстрая и узкая Фонтанка-река вытекает из величавой красавицы-Невы, стояло небольшое здание, со всех сторон окруженное забором. Снаружи оно не представляло ничего особенного; здание как здание. Таких зданий много появилось со дня населения Петербурга Петром. Крепко сколоченные, они ютились там и тут, между огромными хороминами вельмож. Но зато внутри домик поражал своим необычайным видом. В домике была всего одна комната. Посреди этой комнаты был приделан к самому потолку какой-то огромный брус, который мог то подниматься, то спускаться. В стенах ввинчены были железные кольца, на скамьях лежали кнутья, плетки и большие связки веревок — орудия пытки. А под деревянным полом комнаты, в подвале, куда вела узкая лестница, были устроены тюрьмы и застенки. Это был дом «тайной канцелярии». читать дальшеПрямо перед окнами страшного учреждения, где по одному наговору бесчисленных агентов пытали и мучили людей, через весело журчащую, вечно хлопотливую Неву, на противоположном берегу ее, находилось огромное Самсониевское кладбище. Туда свозили тех, кому не суждено было вырваться из крепких оков тайной канцелярии. Уже с первых лет царствования Анны Иоанновны началась обильная жатва на страшной кровавой ниве. Мягкая и податливая на милость императрица отличалась подозрительностью и чрезвычайной доверчивостью к своему любимцу Бирону. А у Бирона было много врагов, которых ему необходимо было уничтожить. К тому же он довел до болезненности боязнь государыни потерять трон. Он всюду отыскивал измены, даже там, где их и в помине не было. Стоило произнести кому-либо на улице в простой болтовне имя Анны Иоанновны не с тем особенным уважением, которого требовали агенты тайной канцелярии, и ни в чем невинного по произнесении страшного «слово и дело» тотчас же тащили в тайную канцелярию. Там, под допросом на розыске, под страшными пытками люди невольно наговаривали на себя и на других в надежде избавиться от лютых мук и страданий. Оговоренных приводили, допрашивали и нередко тащили на дыбу по указу генерал-прокурора Андрея Ивановича Ушакова, начальника этой страшной канцелярии. И несчастные или погибали под пыткой, или отпускались из застенка истерзанными навеки калеками, непригодными к жизни. Но чаще всего из тайной канцелярии свозили безжизненные трупы замученных жертв на Самсониевское кладбище... В темном, узком помещении тайной канцелярии, похожем на погреб, с единственным крошечным крылечком, приходящимся в уровень с землею, за крепкою решеткой сидел узник. Это был Долинский. Его притащили из дома прямо сюда, в это ужасное помещение. Он сидит в нем уже давно. Убийственно долгим кажется ему время. Маленькое окошечко едва-едва пропускает свет над его головою; около окошечка растут кусты, и от этого еще темнее в тюрьме несчастного. Солнце всходило и скрывалось, и снова всходило, а он все сидит и сидит на одном месте. Кувшин с водою, и ломоть черного хлеба, поставленные подле него его тюремщиком, остались нетронутыми. Ему не до еды! Одна и та же мысль жжет его мозг: успели ли скрыться Наташа с сыном? А если успели, то как доберутся они до Покровского, как пройдут 600 верст, разделяющие Петербург с Москвою, подле которой находится вотчина цесаревны?.. Юрий Никитич с ужасом вспоминал о том, что его Наташа в волнении забыла взять денег, необходимых в дороге... Как они доберутся? Она такая слабенькая, худенькая! Она и раньше не отличалась здоровьем, а слухи о всяких розысках, да пытках, да гибели людей в недрах тайной канцелярии и совсем подточили ее слабое здоровье. Наташа с детства боготворит Россию; она помнит ее лучшие времена, и теперешнее тяжелое положение камнем лежит на ее впечатлительной душе... А тут еще взяли ее дорогого мужа. Страх за него, за сына доконает бедняжку... Долинский вздрогнул всем телом... В ту же минуту за дверью зашумели. Кто-то вложил ключ в замочную скважину:.. Дверь скрипнула и распахнулась. Свет ворвался на миг в темную каморку. Долинский зажмурился Даже, так резок был переход к свету от темноты. Двое служителей подошли к нему, грубо схватили за плечи и вытолкали за дверь в коридор, где находилась маленькая лесенка, которая вела куда-то кверху. Служители почти втащили по ней узника, и через минуту-другую он очутился в описанной уже комнате тайной канцелярии, прямо перед лицом сидевшего за столом вельможи. В дорогом камзоле, с лентою через плечо, в парике и белоснежном жабо, из которого выходило тончайшее кружево манишки, в шелковых чулках и туфлях с бриллиантовыми пряжками сидел страшный, с седыми усами и сизым носом генерал Ушаков. Странно было видеть этого нарядно разодетого вельможу в далеко не чистоплотной обстановке пыточного отделения. Но «страшный» генерал Ушаков был сегодня здесь на перепутье. Он торопился на прием к императрице. На его обрюзгшем, морщинистом лице и в проницательных ястребиных глазах, от которых ничто не могло укрыться, казалось, сквозило нетерпение. Он поминутно вынимал из кармана огромные золотые часы, в виде луковицы, бросал на них взор, сердито хмурился и, видимо, злился. Сидевший тут же, рядом, секретарь канцелярии старался не напоминать ничем о своем присутствии, чтобы не навлечь на себя гнев начальника. Служители, приведшие Долинского, отошли к двери. К ним присоединились два незаметно явившихся плечистых молодца в красных рубахах со зверскими лицами. Это были заплечные мастера, или попросту палачи. Юрий Никитич угадал их значение здесь, в этой комнате. Острый холодок колючими искрами пробежал по его телу. Он быстро отвернул голову от «красных» молодцев и нечаянно встретился взглядом с суровым взглядом страшного генерала. — Ты прапорщик Долинский? — спросил тот. — Я, ваше превосходительство, — отвечал Юрий Никитич. — Ты был в гостях у сержанта Буланина три дня тому назад? — Был, генерал. — Ты говорил на этой вечеринке о некоем сержанте, ныне прапорщике Семеновского полка Алексее Шубине? — Да, говорил, генерал, об Алексее Шубине, которого считаю своим младшим товарищем-другом. Будучи еще совсем молодым мальчиком, рядовым нашего полка, Алексей крестил у меня сына, потом бывал у нас. Мы его любили с женою... — Так, так! Значит, и жена у тебя есть! Может, она будет поречистее. Пригласим ее к нам в гости! Авось, от нее больше узнаем, — произнес Ушаков, не взглянув даже на смертельно побледневшего при этих словах Долинского, вынул из кармана табакерку с изображенным на ней портретом императора Петра I и, взяв щепотку табаку, поднес ее к своему сизому носу. Потом быстро вскинул глаза на Долинского и произнес: — Каким образом задумали вы через посредство Шубина доставить престол известной персоне, у которой состоит сей упомянутый Шубин в ездовых? Вопрос был неожидан и так непонятно дик для Юрия, что тот даже не смутился. — В этих помыслах я не повинен, генерал! — произнес молодой человек, глядя в самые глаза «страшному» хозяину застенка. — Ой, так ли? Подумай-ка, да припомни. Пораскинь-ка мыслями, сударь. Чай, память не девичья... — Охотно бы припомнил, если бы было что вспоминать, ваше превосходительство! — твердо отвечал Долинский. — Так не вспомнишь? Нет? — Нечего вспоминать, генерал. — Ничего не говорил на вечеринке Буланина? Не говорил, чтобы отписать всем товарищам сообща сему Шубину о том, что все здесь у вас к цесаревне изрядно склонны, что де она природная русская царевна и немцев не терпит, а, стало быть, буде царствование ее волею судеб, то она всех немцев настоящими людьми заменит? Не говорил? — О царевне говорил. Но писать о том Шубину не собирался, и о царствовании ее высочества цесаревны ни слова не было сказано промеж нас! — тем же твердым голосом отвечал Долинский. — Ой, припомни, государь мой, не говорил ты разве? — Нет. — Не желал перемены в благополучном ныне царствовании? — Нет. — Припомни. — Нечего вспоминать... — А нечего — так я напомню! — внезапно переходя из роли спокойного допросчика в грозного судью, вскричал Ушаков. — Эй, молодцы! Взять его! Парни в красных рубахах кинулись к Долинскому. В одну минуту связали ему ноги, подтащили к блоку, протянули вдоль «дыбы» конец веревки, притягивающей руки к ногам несчастного таким образом, что при малейшем повороте блока спина его должна была изогнуться колесом, плечи подняться к самому темени, кости выйти из своих суставов. По этой изогнутой неестественно спине должен был пройтись кнут палача. Долинский слышал уже не раз об этом роде пытки, очень распространенном в то время в застенке тайной канцелярии. При одной мысли о предстоящих страданиях у него потемнело в глазах. Между тем «молодцы» связанного быстро подтащили к «дыбе»... Вот его руки касаются уже скользкого, противного бруса пресловутой дыбы... Сколько следов крови прежних мучеников осталось на ее почерневшем дереве!.. Вот и ноги его коснулись блока... Веревка страшно натягивает члены... — И сейчас не вспомнишь? — допытывался Ушаков. — Я ничего не знаю! — произнес твердым голосом Долинский. — Я говорил о Шубине, как о товарище, удостоившемся почетной доли получить место при цесаревне, которую все мы любим и помним... — И ничего больше? — Ничего. — Так, так! Ушаков делает рукою знак палачам. Один из них подходит к блоку, чтобы привести его в движение. Холодный пот выступает на лбу Долинского. Жилы натягиваются, как проволока, на его лбу... Веревка мучительно вытягивает грудь... Сейчас, сейчас усилится ужасная пытка... Его вскинут под самый потолок на брусе и вывихнут все члены несчастного. «Прощай, Наташа! И ты, сынишка милый, Андрюша, прощай! Слава Богу, если вы успеете скрыться!» — мысленно произнес несчастный и закрыл глаза; чтобы не видеть отвратительных лиц своих палачей. — Раз!.. С визгом поднялся блок на ржавых петлях... — Ваше превосходительство, ее величество государыня требует вас к себе... — послышался голос с порога. Открыв глаза, Юрий увидел солдата-стражника, неожиданно появившегося в застенке. — Спустить его и оставить до завтра! — прозвучал повелительный приказ Ушакова. И смертельно бледного, но все же спокойного Долинского опустили на пол. — Советую одуматься, государь мой, и поразмыслить до завтрашнего допроса, — строгим голосом произнес ему уже с порога Ушаков. — Знай одно, что только откровенность и раскаяние спасут тебя от лютой смерти. Подумай о том, сударь. И вышел, дав знак служителям отвести обратно узника в тюрьму.
Глава VII Черненькая и беленькая. Тайны подземелья
— Брось возиться с этим скучным мячом, Юля! Что за охота, право! Пойди сюда. Я нашла чудесное место в книге. Слушай! Прекрасная Кунигунда обратилась к рыцарю со словами: «Сударь, вы сожгли мое сердце на пылающем огне Зевеса, вы пронзили его стрелами Амура, ваша храбрость, отвечающая храбрости одного разве Марса, окружила вас ореолом бессмертия...» — Ха, ха, ха!.. Зевес... Марс... Бессмертие... Смешная ты право, Христя!.. В двенадцать лет зачитываешься глупыми романами, когда время не ушло еще, чтобы бегать, резвиться и играть! И говоря это, хорошенькая, смуглая, черноволосая девочка с бойкими, живыми глазенками и вздернутым носиком подбежала к своей белокурой подруге, чинно сидевшей с книгой на коленях в Летнем саду. — Да, вот и гласите Адеркас, и духовный отец не позволяют мне читать светские книги, говорят, мне надо хорошенько готовиться к переходу в новую веру, — произнесла скучающим голосом беленькая девочка. — Тетушка-государыня все время твердит о предстоящей мне высокой доле... Я должна быть русской великой княжной и женою принца Брауншвейгского... Ах, Юля, Юля, зачем все это? — Как зачем! Вот смешная ты девочка! Разве не сладко сознавать величие, глупенькое ты дитя? И хорошенькая смуглянка со смехом Кинулась на грудь своей задумчивой подруги. — Ах, не то, не то, Юля! Не хочу я ни высокого положения, ни славы... Тетя отдает меня замуж за принца Антона-Ульриха, чтобы потомству нашему передать престол... Тетушка не спрашивает даже, нравится ли мне принц Брауншвейгский. Вон Левенвольде прислал его портрет на днях. Ее величество показывала мне. Какой это рыцарь, Юля? Нос длинный, сам тощий, волоса, как у девочки, хоть косы плети. Настоящий индюшонок, право! — А тебе рыцаря с лицом Марса хочется в мужья, Христина? — лукаво усмехнулась бойкая Юля. — Ах, я и сама не знаю. Я не думаю совсем о замужестве... Мне бы хотелось жить в чудесном замке, бродить в подземельях, чтобы все было таинственно и жутко кругом, и слышно было бы про всякие ужасы и страсти, и чтобы самой быть в безопасности... Понимаешь? — Вот потеха-то! — вскричала Юлия. — Ужасы! Страсти! Ишь, чего захотела! Да мало их что ли здесь, в России, этих самых ужасов, подумай только! Одна тайная канцелярия чего стоит... А знаешь? Мы, кстати сказать, совсем близко от одного из ее тайных отделений, — вдруг неожиданно таинственно зашептала смуглянка, — сюда привозятся самые важные преступники на розыск... Мне говорил это маленький граф Бирон. Он все знает от лакеев. Он даже сказал мне, где потайная тюрьма находится. Хочешь, сведу? При последних словах смуглянки бледное личико белокурой девочки вспыхнуло румянцем. Голубые глаза ее оживились. — Ах, Юля! Как бы я хотела взглянуть на то место... Только взглянуть... — Так идем же! — А madame Адеркас? — с тревогой произнесла принцесса Христина. —Madame Адеркас? Вот хватилась, гляди! И тринадцатилетняя, не по летам разбитная маленькая баронесса Юлиана Мегден, ближайшая фрейлина и друг малолетней принцессы, показала пальцем на группу деревьев со скамейкой под ними. Сквозь значительно опавшую уже листву можно было видеть сладко дремавшую красивую даму средних лет, сидящую на скамейке. Это была госпожа Адеркас, француженка, воспитательница принцессы. — Видишь, она спит самым сладким сном! Не беспокойся, не скоро проснется... Идем же, бежим скорее, чтобы вернуться вовремя! И, недолго думая, проказница Юля схватила за руку принцессу и кинулась бежать с нею по направлению небольшого домика, стоявшего за дальними пристройками летнего дворца. Девочки благополучно миновали самый дворец и его пристройки, не встретив в этот ранний час никого по пути. Вот и небольшое здание вроде сарая... Оно далеко отстоит от всех строений. — Кажется, здесь! — шепотом произнесла Юлиана. Христина только безмолвно стиснула руку сверстницы. Пылкое воображение восторженной девочки рисовало ей уже мрачные подземелья и страшные лица узников, заключенных в них. Был двенадцатый час на исходе, час, когда караульные и сторожа обедали в своем помещении. Около серого домика бродил только один часовой, дремавший у калитки. Обе девочки прошмыгнули мимо него незамеченными и очутились в опрятном дворике, поросшем кустами лопуха и пожелтевшею травою. — И совсем-то нет здесь ничего страшного: ни подземелья, ни узников! Точно простая изба для хозяйских надобностей, — произнесла разочарованным голосом принцесса Христина. — Вон и оконце проделано точь-в-точь как в кладовых и погребах для сушки плодов. Я уверена, что там груды яблок навалены. — А вот я сейчас посмотрю, — вскричала бойкая, живая, как ртуть, Юлиана и, быстро присев на землю, наклонилась к окну. Тихий стон раздался внизу глухо, чуть слышно. Обе девочки стремительно отскочили назад. — Ради Бога, Христина! Там узник! — прошептала вся бледная Юлиана.
Глава VIII Молоденькая спасительница. Узник на свободе.
Первою мыслью Юлианы было бежать. Всегда бойкая и смелая девочка теперь растерялась от неожиданности. Зато Христина как бы преобразилась. Вся природная робость белокурой принцессы куда-то мигом исчезла. «Если, — рассуждала она, — там стонут — значит есть горе. А есть горе — надо помочь», — пронеслось в ее мозгу. Доброе сердце молоденькой принцессы не переносило чужого страдания. И сейчас, не отдавая себе отчета в том, что делает, она быстро наклонилась к окошку, приблизила свое побледневшее от волнения личико к отверстию и тут только заметила решетку, приделанную изнутри камеры к окну. — Кто вы? И что надо сделать, чтобы вы не страдали? — произнес ее нежный голосок, обращенный в черную мглу подземелья. В ту же минуту бледное, изможденное лицо узника появилось перед решеткой. С удивлением смотрел Долинский на белокурое видение, представшее так неожиданно перед его глазами. Он силился вспомнить, где видел когда-то этого миловидного, голубоглазого ребенка. — Принцесса Христина! Я узнал вашу светлость! — произнес он наконец почтительно, — но, Бога ради, как вы сюда попали? — Ах, не во мне дело! — быстро заговорила принцесса. — Вы — офицер? Вы заключены по приказу Бирона? Да? Невинны? Да? У вас есть семья? Дети?.. Бедный, бедный! — роняла она слово за словом. — Почему вы так бледны? Вас пытали, конечно? О, Боже! — и белокурая девочка схватилась за голову. — Успокойтесь, ваша светлость, — я еще не был подвергнут пыткам, — глухо произнес Юрий Никитич, — но сегодня... сегодня мне обещано отведать дыбы самим страшным генералом Ушаковым. — За что? — вырвалось взволнованным, подавленным звуком из груди принцессы. Долинский слабым, срывающимся голосом в нескольких словах рассказал все как было. — Это дело Бирона! Этого жестокого Бирона! — прошептала в трепете Христина. — О, как я ненавижу его за все его злые дела! — Тише! Ради Бога тише, Христина! И Юлиана схватила принцессу за руку. — Или ты хочешь подвести этого несчастного под еще большие пытки? — прибавила она. — О, Юля! Юля! — прошептала принцесса, — мы должны его спасти во что бы то ни стало. — Это безумие! Что можем сделать мы, две слабые девочки? Сейчас сюда для розыска съедутся сановники — и все пропало! Принцесса на мгновение поникла головою. Потом лицо ее приняло сосредоточенное выражение. — Юля! Юля! — прошептала она, — как это ужасно! Я бессильна помочь этому несчастному... Но как ни тихо были сказаны эти слова, Долинский их услышал и отошел от крошечного оконца. Его лицо скрылось за решеткой. Он не хотел своим скорбным видом еще более увеличивать отчаяние бедных девочек. Вдруг Юлиана весело вскрикнула и захлопала в ладоши. Христина в ужасе зажала ей рот рукою. — Безумная! Что ты делаешь! Там караульный! — вся трепеща, сказала она. Но Юлиана в эту минуту все, казалось, забыла: и караульного, и опасность, и весь мир! Лицо ее так и сияло. Черные глаза лукаво блестели. Она протянула руку и указала на что-то подруге. — Видишь? Видишь? Вот спасение! — лепетала она. Действительно, спасение было возможнее, нежели мог думать о том заключенный. У наружной стены стоял большой ящик со старыми использованными гвоздями, пучками веревок и прочими принадлежностями хозяйства тайного пыточного отдела. Проницательный взгляд Юлианы заметил крошечную дверцу, чуть высунувшуюся из-за ящика своими ржавыми петлями. Если отодвинуть ящик и открыть дверцу, то узник очутится на дворике «тайной» и оттуда может бежать... Лишь бы только дверь оказалась не запертой на замок, а то... все пропало. Хорошенькая юная фрейлина всплеснула руками. — Скорее, скорее! Помоги мне, Христя! — Что ты хочешь делать, Юля? — прошептала та, и обычная робость заменила недавнюю решительность девочки. Она уже отчаялась в спасении узника. — Молчи! Не время теперь! — прошептала юная Мегден, — делай то, что буду делать я! — повелительно присовокупила она. И обе подруги в четыре руки принялись за работу. В один миг ящик был опорожнен от гвоздей и прочей ветоши. Обливаясь потом, девочки неслышно делали свое дело. Теперь, когда все содержимое ящика валялось в траве, он легко поддался усилиям слабых ручонок. Вот ящик сдвинут. Перед ними дверь или, вернее, дверца, величиною не более входа в собачью конуру. Юлиана бросила быстрый взгляд на запор двери. — Слава Богу! Замка нет, одна задвижка! Бог смилостивился над несчастным заключенным! Христина в два прыжка очутилась у окна тюрьмы. — Господин офицер, выходите, скорее, выходите! — прошептала она взволнованно, вперяя лихорадочно загоревшиеся глаза в темноту подземелья. Бледное лицо узника снова показалось за решеткой. — Благослови вас Бог, принцесса! — произнес Долинский, осеняя девочку крестным знамением. В тот же момент щелкнула задвижка под быстрой рукой Юли, и торжествующая смуглянка распахнула дверцу. — Выходите же! — прошептала она, радостно сияя глазами. Лицо Юрия исчезло за решеткой и сейчас же появилось в крошечном пространстве дверцы, откуда Долинский вышел, согнувшись, и вслед за тем предстал взволнованный и потрясенный перед обеими подругами. — Нет слов благодарить вас! — произнес он вздрагивающим голосом, — но имена ваши будут произноситься постоянно в моих горячих молитвах... И он снова обратил признательный взор к Христине. — Даст Бог, я еще послужу вам верой и правдой, ваша светлость! — произнес он тихо и с благоговением поцеловал протянутую ручку молодой принцессы. Потом горячо пожал руку ее фрейлины и, перепрыгнув высокий забор «тайного» дворика, быстро зашагал по набережной, с трудом удерживая охватившее его безумное волнение. Девочки снова старательно заперли роковую дверцу, придвинули к ней ящик, наполнили его гвоздями и рухлядью и незаметно выскользнули со двора. Это было как раз вовремя, потому что по дороге к страшному дому ехала коляска с самим сиятельным Бироном, очевидно, пожелавшим лично присутствовать при розыске. За коляскою Бирона, в другой коляске, скакал во всю прыть генерал Ушаков со своим помощником и Никитою Юрьевичем Трубецким, генерал-прокурором того времени. Вот они направились к «тайному» домику. — Ха, ха, ха, ха! — весело расхохоталась Юлиана, когда промчавшиеся мимо них экипажи скрылись за поворотом летнего дворца. — Что ты? — удивилась Христина. — Чему ты смеешься? — Нет! Нет, ты только вообрази, с каким длинным носом отъедет милейший граф Бирон, не найдя преступника на его месте! Ха, ха, ха, ха! Ах, как бы мне хотелось посмотреть на него хоть в щелочку!.. А генерал-прокурор?.. Ведь никому в голову не придет способ исчезновения. Ведь ключ хранится-то у самого страшного Ушакова! И солдат нельзя под ответ подвести! Все на месте. Я убеждена, что все припишут вмешательству злого духа и дьявольского наваждения! Ха, ха! ха! — с громким хохотом говорила Юлиана, но вдруг разом умолкла и притихла. В двух шагах от девочек очутилась рассерженная донельзя их таинственным исчезновением госпожа Адеркас.
Глава IX Темною ночью — черным лесом
Черная непроходимая глушь со всех сторон, куда ни кинешь взор. Правда, лес поредел. Костлявая рука осени сорвала пышный зеленокудрый убор с кустов и деревьев, но деревья и кусты так плотно жмутся друг к другу, что делают затруднительным путь. А скрестившиеся ветки образуют чащу, в которой жутко и темно кажется даже в яркий летний полдень, а осенним октябрьским вечером и совсем страшно одинокому путнику, забредшему в эту глушь. Лес спереди, лес сзади, лес со всех сторон... Худенькая, маленькая, сгорбленная странница с котомкой за плечами одиноко бредет по лесной тропинке, опираясь на посох. С нею рядом шагает крошечная фигурка шестилетнего мальчика. Странница эта — Наталья Дмитриевна Долинская. Крошечная фигурка, придерживающаяся за ее юбку, — Андрюша. Вот уже более трех недель длится их путешествие. Ушли, когда еще было теплое и солнечное бабье лето, а теперь совсем осень на дворе установилась. Под самым Петербургом примкнули они к партии богомольцев, направлявшихся в Лавру под Троицу. Но вскоре пришлось отстать. Успеть за богомольцами слабой и болезненной Наталье Дмитриевне было не под силу. К тому же она простудилась дорогой, приходилось заходить в крестьянские избы ночевать, чтобы не дрожать на ночном воздухе, а богомольцы торопились. И вот снова мать с сыном очутились одинокими путниками. Наталья Дмитриевна изнемогала. Кашель, усталость, невыносимая боль в груди, а пуще всего страшная томительная неизвестность о дорогом человеке — все это подрывало силы молодой женщины. А тут еще крошка Андрюша не мог идти. Поневоле приходилось его нести на руках большую часть дороги. Кое-где им удавалось, правда, подрядить телегу, едущую обратно с ярмарки из какого-нибудь города. Возница, проникнутый сожалением к молодой богомолке (как называла себя Наталья Долинская) и ее крошечному сынишке, сажал их к себе и подвозил немного. Малютка Андрюша еще мало понимал всю опасность подобного пути. Напротив, долгое путешествие развлекало и забавляло мальчика, а ночлеги в курных избах и бесконечная прогулка по лесу, где на каждом шагу попадались и грибы, и красные ягоды брусники, доставляли ему огромное удовольствие. Он даже об отце не часто спрашивал. Матушка сказала ему, что скоро вернутся они к нему в Питер и что идут они к ласковой царевне, которую мальчик не иначе представляет себе, как царь-девицей из маминой сказки. И любо ему было увидеть воочию сказочную царевну. «Она, наверное, прикажет освободить батюшку, — думает Андрюша, — и сделает его генералом. Она ведь царевна. Ах, вот славно бы было!» Лучшей доли, как быть генералом, Андрюша и не знает. Генерал все может. К самой царевне может прийти и все у нее попросить, чего душе угодно. Одно только странно Андрюше: почему матушка в платочке и няниной кофте одета и на ночлегах не иначе себя как дворовой женщиной господ Щекиных называет и говорит, что они идут на богомолье в Лавру. Какое же богомолье — когда они прямо к царь-девице идут? А время идет, бежит. Проходят дни, недели. Наталья Дмитриевна уже последние деньги выложила за покупку на постоялом дворе молока да хлеба, крендельков да яблочек ее ненаглядному Андрюше. Встречные путники говорят, что Москва близко, но силы падают и падают у несчастной женщины не по дням, а по часам, кашель надрывает больную грудь. Вот и последняя остановка... Большая харчевня стоит на краю дороги, под самой Москвою. Один лес ее от сел подмосковных отделяет. Из окон харчевни приветливо мигают веселые огоньки. Наталья Дмитриевна боится харчевен и постоялых дворов пуще всего. Там могут ее открыть шпионы Бирона, которых, наверное, он уже разослал за нею следом, чтобы, как и мужа, привлечь к допросу. Наталья Дмитриевна знает, что целые семьи притягиваются под розыски, даже чуть ли не малые дети. Но делать нечего. Бояться харчевни нельзя, — надо войти: Андрюша изнемог от усталости, да и у самой голову ломит, ноги чуть слушаются, да и глаза слипаются от дремоты. Не добраться, пожалуй, до другого жилья. И, недолго колеблясь, Наталья Дмитриевна вошла в избу. В харчевне было людно и шумно. Пятеро приезжих, по виду и одежде — купцы, играли в карты. Какой-то служивый человек, собрав вокруг себя слушателей, говорил что-то бойко и громко, размахивая руками. Он был в коротком кафтане и при оружии. Форменная треуголка была сдвинута на затылок. Наталья Дмитриевна тихо переступила порог и перекрестилась в угол на икону, поклонилась хозяину, стоявшему за стойкой, и попросила его собрать им ужин. — Далеко ли путь держишь, молодка? — обратился к ней тот, поставив перед Андрюшей и его матерью горшок со щами и положив большой каравай черного хлеба. — Под Лавру на богомолье, родимый, — произнесла Долинская, подделываясь под тон русских крестьянок. — А это сынишка твой, что ли? — Сынок, родимый! — пододвигая еду к сонному Андрюше, отвечала она. При виде жирных щей Андрюша проснулся, оживился и стал быстро уписывать вкусную, горячую похлебку. Наталья Дмитриевна с жалостной грустью смотрела на сынишку. Самой ей не хотелось есть. Мучительная боль в груди, непрерывный кашель и головокружение отнимали всякую охоту от еды. «Бедный мальчик! Несчастный мой крошечка! — скорбно думает бедная мать, не отрывая взгляда от лица ребенка, — не к таким кушаньям привык ты, милый, не простые крестьянские щи и черный хлеб доводилось есть тебе раньше...» И она глубоко, тяжело вздохнула. Между тем усталость начала брать свое. Глаза ее стали слипаться, голова отяжелела и, взяв на руки Андрюшу, молодая женщина задремала, сидя на лавке. Но сон недолго сковывал веки Натальи Дмитриевны: горе, боязнь за участь мужа, страх перед будущим не давали ей продолжительного сна. К тому же зычный голос рассказчика не позволял забыться. Человек в треуголке продолжал рассказывать собравшимся вокруг него слушателям, не стесняясь ничем, как дома. — И вот, государи мои, тут и пошла потеха. Мы его, это значит, хвать, а он тягу. Мы за ним, а он от нас. Он через тын — мы тоже. Он через ров — мы тоже. Он скорым маршем к себе. Мы народ собрали, кого можно. Дело ночное, знамо, да и что понапрасну шуметь. Взломали ворота, взломали двери, вошли к нему, а он, голубчик, тут как тут. Крутите-берите, мол, предаюсь вам. Ну, и скрутили его, голубчика, как зайца, и потащили в тайную канцелярию на допрос. А там — понятно что: милости просим, кнут да тиски никогда не устают работать! И рассказчик грубо расхохотался, очень довольный своею шуткой. При его словах остатки тяжелой дремоты выскочили из головы Долинской. Она широко раскрыла глаза и загоревшимся взглядом впилась в лицо рассказчика. — Ну, а дальше что? — задетые за живое интересным повествованием служивого, пристали к нему любопытные слушатели. Тот, не торопясь, вынул кисет с табаком, набил трубочку, зажег ее у лучины и заговорил снова: — Ну, посидел это он, сударики мои, день, другой, третий, и вздернули его на дыбу. Все по порядку. Значит, чин-чином. Да только, братики, дыбы он, значит, не вынес. Упокоился. Отнесли его в подземелье пока что, до времени. А на другое утро как пришли за телом, чтобы на Самсониевское тащить, глядь, а тела-то и нет. Исчез прапорщик-покойничек, точно сквозь землю провалился... Мне об этом мой кум сказывал, а он у генерала Ушакова в камердинерах служит. Так все они диву, говорит, дивились и чуду случай этот приписали... Наталья Дмитриевна жадно ловила каждое слово рассказчика. Сердце ее подсказывало, что дело касается такого же несчастного узника, как и ее Юрий, такого же невинного страдальца. Она вскочила со своего места и, как была с Андрюшей на руках, приблизилась к рассказчику, не будучи в силах удержать своего волнения. — Что это, молодка, на тебе лица нет? — невольно обратив внимание на ее волнение, спросил последний. — Уж очень заинтересовали, сударь, — произнесла Долинская взволнованным голосом. — Больно занятен ваш рассказ... А как звали того несчастного, позвольте вас спросить? — еще более дрожащим голосом спросила она. — Ого! Ишь струхнула, молодка! Небось, думаешь, свата, кумонька или ближнего какого родича твоего на дыбе погладили. Нет, мать моя, не тебе, мужичке, чета был тот прапорщик покойный. Был он офицером гвардейского Семеновского полка. Звали его Егором Долинским, — не без важности произнес рассказчик. Дикий, пронзительный крик потряс стены харчевни. Наталья Дмитриевна пошатнулась, схватилась за голову и с перекошенным от ужаса лицом со страшным воплем бросилась к дверям, не выпуская из рук Андрюши. — Держи! Держи ее! Хватай, братцы! Лови! Недаром она это... На розыск ее!.. Родня она, знать, тому прапорщику... Одного поля ягода! — кричал служивый, мечась и бегая по харчевне. Несколько человек бросились следом за беглянкой. Но в темноте ночи трудно было заметить бегущую. К тому же Долинская неслась стрелою, не чуя ног под собою. Безумное отчаяние, смертельный ужас гнали ее вперед и вперед, придавая нечеловеческую скорость ее бегу. Андрюша, обвив ручонками шею матери, едва мог удержаться на ее груди. Он громко кричал и плакал, не понимая, отчего так стремительно бежит его матушка и кто может гнаться за ними. Да и сама Долинская вряд ли сознавала, куда и зачем несется она в темноте ночи. Одна мысль жжет ее голову, томит мозг, наполняет безумным отчаянием потрясенную душу. — Юрий умер... Юрия нет... Юрий не вынес мучений и погиб на дыбе... Все остальное отходило от нее. Сама жизнь замерла в ней и клокотала лишь в одном орошенном кровью сердце. Она не слышала ни плача, ни криков Андрюши, ни его детской жалобы. — Остановись! Куда ты бежишь, матушка? Мне страшно, страшно! Матушка, остановись! — рыдал насмерть перепуганный мальчик. А Долинская все бежит и бежит без передышки. Харчевня осталась далеко за нею позади... Дорога становится глуше, чернее... По бокам, как привидения, вырастают деревья, протягивая к ним корявые сучья... Они в лесу... Долинская бежит по лесу, но уже не так скоро, как прежде... Она задыхается... Сердце перестает биться... Звон наполняет уши... Голова кружится... Что-то быстрой волной подкатывает к горлу, и с громким стоном молодая женщина падает на траву.
Глава X Чудесный охотник. Неожиданная встреча. Сказка-быль начинается.
— Ату! Ату его! — громким, веселым криком несется по лесу. Старый лес дрогнул и оживился. Редкое октябрьское солнышко бросает сквозь обнаженные от листвы верхушки деревьев свою меланхолическую осеннюю улыбку. Высокие липы, стройные, гибкие белоствольные березки и кусты дикого орешника протягивают к нему свои оголенные ветви... Любо им нежиться в это на диво выпавшее октябрьское утро. Золотое солнышко — редкий гость в осыпавшемся осеннем лесу. — Ату! Ату его! — несется по лесу. Целая кавалькада всадников мчится в чаще, зеленые охотничьи кафтаны «верховых», опушенные мехом и расшитые позументами, ярким пятном выделяются среди темного фона оголившегося леса. Веселые крики, свист арапника, тявканье гончих — все это сливается в один сплошной веселый гомон. Первая смена псов уже спущена. Она несется за небольшим живым клубочком, вынырнувшим из кустов и стрелой помчавшимся по лесной поляне. За гончими несутся охотники на своих быстрых конях. Впереди всех, на прекрасной вороной лошади, какую трудно, пожалуй, найти в конюшнях самого султана Мароккского, несется юноша. Свежее, правильное лицо его пышет горячим румянцем. Синие, лучистые глаза сверкают, как звезды. Яркие, пурпуровые губы улыбаются счастливой, радостной улыбкой. Из-под лихо заломленной набекрень собольей шапки падают золотистые кудри, струясь волною по стройным юношеским плечам. Юноша так еще молод, что кажется мальчиком, ребенком. На нем такой же кафтан, как и у остальных охотников, только много наряднее и богаче. Отороченный соболем, с драгоценными запонами по борту он подпоясан серебряным поясом, за который заткнут серебряный рог. На собольей шапочке — дорогой аграф из сапфира, дерзко спорящий в блеске с синими глазами юноши. На ногах широкие русские шаровары из тончайшего сукна и высокие сафьяновые сапожки. Красавчик-юноша на своем черном, как уголь, арабском коне далеко опередил всех других охотников. Впереди него только гончие да преследуемый ими зайчишка. Вот он белым снеговым комочком, протянув вдоль спины трусливые ушки, несется, почти не касаясь лапками земли, скосив и без того косые глазенки, наполненные ужасом смерти. Уйти бы от злых псов, укрыться... Да нет, куда уж! Не спастись зайчишке!.. Вот он юркнул в кусты. Гончие за ним... Дико вскрикнул зайчик предсмертным криком, похожим на плач ребенка. В ответ на этот крик послышался лай собак. — Марс!.. Быстрый!.. Сюда! Апорт! — громко произнес красавчик-юноша, и его звонкий голос бархатистою волною пронесся по лесу. Но собаки, обыкновенно покорные своему господину, теперь и не думали повиноваться. Они лаяли и тявкали, возясь в кустах. — Сюда, Марс, сюда, Быстрый! — еще раз крикнул юный охотник и чутко насторожился на минуту. Но собаки не хотят повиноваться. Тогда красавчик-охотник, с трудом удерживая в себе закипающую досаду и гнев, быстро соскочил с коня, подвел его к дереву, привязал к нежному стволу березки и шагнул по направлению того места, где раздавался лай собак. — Марс, Быстрый! Сюда! Ко мне! Негодные! — крикнул он еще раз и быстрой рукою раздвинул кусты. Посреди крошечной полянки лежал мертвый зайчишка с перекушенным горлом. Неподалеку от него, глухо тявкая, стояли гончие. Но не заяц, не гончие, а нечто иное, необычное, привлекло внимание юного охотника: под развесистой липой стоял маленький мальчик с темными кудрями и очаровательным личиком и смотрел во все глаза на охотника. Малютка произнес шепотом: — Тише... Тише, дядя! Уйми твоих собак, дядя... Они своим лаем разбудят мою матушку... Она спит, дядя!.. Пожалуйста, уйми твоих собак! Неизъяснимая мольба стояла в прелестных, черных глазах ребенка. Юный охотник с недоумением смотрел на малютку, так неожиданно появившегося в лесной глуши в ранний час октябрьского утра. — Тубо, Марс, тубо, Быстрый! — грозно произнес юный охотник на собак, которые теперь при властном окрике их господина стали мирно обнюхивать мальчика. — Кто ты и откуда забрел сюда, прелестный ребенок? — произнес юноша, быстро приблизившись к маленькому человечку и кладя руку на его чернокудрую головку. — Ах, дядя, мы с матушкой издалека пришли, — спокойно произнес ребенок. — Из самого Петербурга... То шли, то ехали, когда добрые люди соглашались нас подвезти за серебряные грошики, которые давала им матушка... А потом пришли в большую избу... В избе было много, много народа... Все громко кричали и смеялись. Так громко, что мне стало страшно. Потом один из них, самый важный, должно быть, сказал что-то матушке, отчего она вдруг закричала и побежала из большой избы прямо на дорогу и в лес!.. Это было еще страшнее, дядя... Я плакал и кричал, и просил остановиться. А матушка и слышать не хотела! Все бежала и бежала, пока не упала на траву... И я упал вместе с нею, только не стукнулся, потому что попал в мох... Потом я уснул... и она уснула... Хочешь, я сведу тебя к ней? Она здесь недалеко и все еще спит, а я пробудился, только не стал будить матушку. Она так утомилась, бедненькая, за дорогу... Мы очень долго шли... Пусть отдохнет, думаю, хорошенько. — Куда же вы шли, малютка? — спросил заботливо юноша, и взор его ласково остановился на чистых детских глазенках. Личико мальчика вдруг разом приняло радостное выражение. — Мы шли к царь-девице! — торжественным тоном произнес он. — Ах, ты ее не знаешь, дядя! Она живет далеко, далеко! Ее заточили в терем злые великаны и не пускают в родное царство ее отца... Ах, какая она ласковая и добрая! И как рвется к своему народу, и как любит его!.. В маминой сказке так говорится... И она такая красавица, что другой такой нет на свете... Глаза у нее — солнце. И как взглянет на кого-нибудь — так у того птички запоют в душе и так легко, легко станет... Малютка даже разгорелся, рассказывая это. Ярким румянцем запылали нежные щечки, звездочками загорелись темные глазки. Он был чудо хорош в это мгновение. Юный охотник внимательно слушал его, не скрывая своего восхищения. В то же время назойливая мысль не переставала сверлить его мозг. После недолгого раздумья он снова обратился к малютке: — Ты очень любишь царь-девицу, крошка? Кстати, как тебя зовут? — Меня зовут Андрюша. А царь-девицу я люблю больше всего в мире после матушки и отца!.. Ведь это в сказке она царь-девица только, а по-настоящему она царевна. Мой крестненький служит у нее. Она, бедненькая, обижена злыми людьми. Крестненький писал в письмах, что ей не легко живется. Ей хочется скорее в родной город, где у нее верные слуги, которые не позволят ее обижать... — А как зовут твоего крестненького, Андрюша? — Алексей Яковлевич. Он ближний человек царевны. Ты его не знаешь, дядя? Мы шли к нему тоже сказать, что батюшку взяли злые люди и чтобы он заступился за него перед царь-девицей. Что-то неуловимое, как луч зарницы, промелькнуло в светлых глазах юноши-охотника. Он сдвинул брови, отчего лицо его приняло скорбное и гневное выражение. — Еще одна невинная жертва рук Бирона! — прошептал он чуть слышно и потом, снова обратясь к маленькому человечку, с ласковой улыбкой сказал: — Ну, веди меня к своей матушке, Андрюша. Мы разбудим ее, и я провожу вас к твоему крестненькому и к самой царевне! — Проводишь, да? — радостно вырвалось из груди малютки, и в одно мгновение он кинулся на шею молодого охотника и звонко чмокнул его в румяные губы. — Ах, какой ты добрый, ласковый, дядя! Идем же, идем к матушке, разбудим и порадуем ее! И мальчонка быстро ухватил ручонкой полу щегольского кафтана юноши и потащил его за собою в кусты. Под ветвями дикого орешника, разметав руки, лежала Долинская. Ее лицо было смертельно бледно. Густая коса, выбившаяся из-под платка, струилась волною вдоль тела. Глаза были сомкнуты. Рот полуоткрыт. Страдальческое выражение застыло в осунувшихся, измученных чертах спящей. — Вот моя мама! Сейчас мы ее разбудим! — произнес шепотом Андрюша и быстро подошел к спавшей, нагнулся, взял ее руку и... с легким криком подался назад. Рука Наташи была холодна, как мрамор. Жизнь навсегда покинула измученное тело несчастной. Она была мертва... Как раз в эту же минуту стук лошадиных копыт послышался поблизости, и несколько всадников выскочили на поляну. Впереди ехали двое, одетые богаче и наряднее остальных. Черноусый мужчина не русского типа, средних лет, с довольным, веселым лицом, с искрящимся юмором и весельем взглядом живых, проницательных черных глаз, и молодой красавец-прапорщик, с честным, открытым и смелым лицом. Черноглазый мужчина соскочил с коня, приблизился к странной группе и, обращаясь к юноше-охотнику, произнес почтительно: — Ваше Высочество изволили опередить нас... Ваше Высочество соединяет в себе стремительность Дианы с ловкостью и быстротою Ахилла... Но что сие значит — этот малютка подле Вашего Высочества? — спросил он, глядя с недоумением то на труп женщины, лежащей на земле, то на маленького мальчика, уцепившегося за руку юноши-охотника. — Мой верный Лесток, сам Бог посылает вас ко мне на помощь, и вас, ребята! — крикнул юноша-охотник. — Таврило Извольский, — вызвал он затем из толпы рыжего охотника-стремянного, — позаботься об этой покойнице. Тебе поручаю ее. Сделайте носилки и доставьте ее в слободскую церковь. А ты, Алексей Яковлевич, пойди сюда, — поманил он молодого прапорщика, при первом же звуке этого бархатного голоса соскочившего с коня. — Не узнаешь разве? — и юноша-охотник выставил вперед Андрюшу перед изумленным взором прапорщика. Тот окинул взором крохотную фигурку и, полный изумления, граничившего почти с испугом, вскрикнул: — Маленький Долинский! Мой крестник! — Крестненький! — послышался звонкий ответ, и Андрюша со всех ног кинулся в широко раскрывшиеся ему объятия. Крепко поцеловав своего крестника, Алексей Яковлевич Шубин, исполненный волнения, кинулся было к матери, но чья-то нежная рука легла на его плечо. — Там все кончено, Алеша, — послышался над ним голос юноши-охотника. — Ей ничем не поможешь уже... Позаботься теперь о ребенке. Мальчик умен и хорош, как картинка. Я хочу сделать его моим пажем. — Воля Вашего Высочества для меня священна, — произнес Шубин и, подхватив на руки ребенка, понес его к своему коню. — Стой! Куда ты меня несешь от матушки и ласкового дяди, крестненький? — тревожно вырвалось из груди Андрюши. — Не бойся, милый! Твою маму привезут следом за нами. — А ласковый дядя? Он тоже поедет со мной? Он ведь обещал проводить меня к самой царь-девице... Подожди его! Голос малютки достиг ушей юноши-охотника. Он оглянулся, быстрыми шагами приблизился к Шубину и, протянув руки к находившемуся в его объятиях Андрюше, произнес чуть слышно: — Бедный малютка! Клянусь, я заменю тебе отныне тех, кого ты потерял по воле злодеев. И потом, быстрым движением, с ласковым возгласом добавил, срывая шапку с головы: — Андрюша! Милый! Ты не узнаешь меня разве? От этого движения тяжелая русая с золотым отливом коса скользнула с головы и мягкими волнами заструилась вдоль зеленого кафтана юноши. Синие глаза лучисто засияли навстречу глазам ребенка. Румяные уста улыбались, нежной, кроткой девичьей улыбкой. Темные глаза Андрюши широко, изумленно раскрылись. Несколько секунд растерянно мигали черные ресницы. Вдруг вдохновенная улыбка озарила вспыхнувшее личико ребенка. — Да, да, я узнаю тебя! Ты царь-девица из маминой сказки! — вскричал он и изо всех сил рванулся навстречу прекрасному видению.
«Лика, mon adorée! (моя обожаемая!) «Не могу выразить тебе мое счастье по поводу полученного от тебя письма. Обеими руками благословляю тебя, моя девочка,ma chére petite Лика adorée (моя дорогая маленькая обожаемая Лика). Ведь, я не переставала любить тебя даже и тогда, когда свершилось это... ce malheur inattendu (неожиданное несчастье), которое перевернуло вверх дном всю нашу жизнь. Ведь, и тогда я жаждала твоего возвращения домой, ma chére enfant adorée (мое дорогое, обожаемое дитя), но ты предпочла устроить иначе твою жизнь и мне осталось только предать все на волю Божию. Но сердце мое, как и сердце petit papa (маленького папы) принадлежит тебе, моя Лика. Поэтому я несказанно обрадовалась твоему счастью. Сила Романович — отличный человек, при том, il t’aime tollement et te rendra heureuse, petite (безумно любит тебя и сделает тебя счастливой ) Я готова присягнуть в этом. Certainement, qu’il n’est pas de notre bord (Конечно, он не нашего круга), но... его богатство дает ему право на все. Чины, ордена, дворянское достоинство, словом, за этим дело не постоит. А главное, он вытянет тебя из этой норы, куда ты забралась и где хочешь схоронить свою молодость. Жить для народа это хорошо, Лика, c’est une idée, qui tourney la tete (это — идея, которая кружит голову) , но при твоей красоте, при твоей богато одаренной натуре, ты могла бы вести иную жизнь. Ты рождена, чтобы блистать яркой звездою на нашем великосветском небе, а не прятаться среди крестьян, грязи и нищеты. Меня удивляет только одно: почему не приехать в Петербург и à grand cris (торжественно) не отпраздновать свою свадьбу? «Принцесса Е., председательница нашего общества «Защиты бедных женщин от жестокого обращения мужей», велела мне передать тебе свои лучшие пожелания и намекнула, что выхлопочет твоему жениху завидную награду за его участие в нашем кружке. Ведь, он состоит членом у нас. Княгиня Дэви черненькая и княгиня Дэви рыженькая — обе поздравляют тебя. Petit рара, Рен, ее муж и Анатоль с Бетси шлют тысячу поцелуев. Последняя напишет тебе. Eentre nous soit dit (Между нами говоря) эта пара, кажется, не так счастлива, как мы предполагали... Но кто же счастлив в нынешнее время? Анатоль не создан для супружеской жизни, а Бетси слишком требовательна. Вольно же мучить себя! Нам, женщинам, необходимо смотреть сквозь пальцы на невинные слабости наших мужей, если мы хотим иметь абсолютное счастье. Ты, впрочем, гарантирована от этого, моя малютка, так как Сила Романович будет идеалом мужа, я готова держать пари. Reste toute tranquille et sois belle et jeueuse, chére petite Лика! (Оставайся совершенно спокойной, будь красивой и радостной, дорогая маленькая Лика!)
Шлю тебе тысячу поцелуев. Твоя мама.
А все-таки было бы лучше отпраздновать свадьбу здесь, pour renfermer la bouche auxe bavards. (чтобы закрыть рты болтунам.) читать дальшеЛика докончила последнюю строчку и опустила письмо на колени. И вмиг пред ее мысленным взором выплыл мир давно позабытый, оставленный ею. От этого письма, исписанного крупным прямым, английским почерком, веяло запахом «вера-виолетты», любимыми духами ее матери, и чем-то неуловимо тлетворным и неприятно раздражающим, о чем она успела уже позабыть в эти два последние года пребывания ее здесь, в Нескучном... И снова на Лику повеяло вместе с пряным, дурманящим ароматом пошлостью того огромного пустого мира, из которого она вырвалась. Мать, с ее искалеченными взглядами на жизнь, с ее боготворением mond’a (света), с ее жадным стремлением играть в нем выдающуюся роль, встала пред нею, как живая. А около — сухой, черствый, вполне казенный человек, ее отчим, помешанный на карьере и том же свете, как и его жена. Они не погнушались отречься от нее, Лики, в тяжелую минуту, когда она нуждалась в добром сочувствии, в родственной ласке. Они оттолкнули ее в ту минуту, когда узнали о ее «грешном увлечении» князем Гариным. А теперь, когда из ее коротенького, сухого письма они узнали, что миллионер Сила будет ее мужем, какою тревогою забились их сердца! Лика горько усмехнулась. «Il n’est pas de notre bord » (Он не нашего круга) вспомнила она фразу из письма матери о Cиле, и, между тем, это не помешало им протянуть ему объятия потому, что он богат, а богатство дает лучшую опору человеку в жизни. Лика брезгливо поморщилась, взглянула мельком на красиво исписанные твердым, английским почерком странички и разорвала письмо на мелкие части. «Нет! Тысячу раз нет! Я не вернусь к вам, мама! Ваша сутолочная, пустая, пошлая жизнь оскорбляет меня! Мне хорошо здесь... Я нашла тут мое тихое, светлое, хорошее счастье и никуда не уйду отсюда, никогда, ни за что!» — мысленно заключила молодая девушка. А Сила? Согласится ли он на это? Пожелает ли он запереться здесь на всю жизнь, отдавать себя всего на служение людям, серым и несчастным? Сможет ли он принести ей эту жертву, да и вправе ли она требовать ее от него? Ведь, у него свое огромное дело ситцевой мануфактуры, ведь, он — единственный наследник своего миллионера-отца, отца довольно-таки крутого нрава, который целью всей своей жизни определил наживу и только наживу. Захочет ли Сила, найдет ли в себе мужество отрешиться от всего этого и дружно рука об руку с нею идти по выбранному ею пути? Лика глубоко задумалась. Вокруг нее голубел августовский вечер, теплый и пахучий, розы на клумбах слали ей свой одуряющий аромат. Солнце садилось и последней, предсмертной лаской целовало золотистую головку со стриженными кудрями. — Лидия Валентиновна, вы здесь? А я думал, в Рябовке. Искал вас на фабрике — нет, в Красовке тоже. Ну, думаю, в Рябовку к Андрюшке отправились, и решил вас здесь с Зинаидой Владимировной дождаться, — и огромная фигура Силы склонилась пред девушкой. — Сила Романович, милый! Как кстати! — искренне вырвалось из груди той, и, взяв его обе руки, Лика усадила Силу подле себя на скамью и сбивчиво и взволнованно поведала ему все свои опасения. Строганов весь, казалось, превратился во внимание. Он жадно ловил каждое слово любимой девушки, и но мере того, как говорила Лика, его лицо принимало все более и более сосредоточенное выражение. — Лидия Валентиновна! — произнес Строганов глубоким, прочувствованным голосом, когда Лика кончила свою взволнованную речь. — Одно вам скажу на эго, одну истинную правду скажу. Господь с вами! Как могли вам такие мысли на ум придти? Да не только дела ситцевой мануфактуры, а всего себя брошу по одному вашему слову! Да неужели мой родитель хорошего помощника себе не найдет? Ведь, и сам-то он по этому делу дока — всюду поспеет, так и без меня может справиться. А мне и здесь дела довольно. Нет, Лидия Валентиновна, вы этого не бойтесь. Вы меня к жизни воскресили, огромным счастьем пожаловали, и теперь только понял я, что значит жить, существовать. Кому до нас дело? Разгневается отец — пускай его! Наследства лишит — и на это согласен. Наймусь к нему же на фабрику управляющим, и не пропадем мы... Одного я хотел было раньше — всему миру о своем счастье кричать, привезти в Питер жену-красавицу, ангела Божьего, и, всем показывая на нее, крикнуть: «Глядите хорошенько, люди, другой такой нигде не увидите». Но потом одумался... Вы не любите общества, вам здесь приятнее, и располагайте вы мною, как рабом — я вам только за это в ножки кланяться буду! Точно розовые волны из солнца, тепла и света укачивали Лику. Вот, вот оно, счастье, настоящее! — мысленно говорила себе молодая девушка, — Вот то, о чем она мечтала столько времени. Жизнь — путь к добру и пользе об руку с избранником мужем; разделяющим ее взгляды и убеждения. И этот богатырь, этот чистый, светлый, хороший Сила даст ей все, чего смутно жаждала ее душа. И впервые в жизни Лика почувствовала себя вполне и сознательно счастливой. — Тетя Зина! — звонко крикнула она через плечо, не сводя с жениха лукавством сверкающего взора. — Тетя Зина! Сюда! Сюда, скорее! — И, когда Зинаида Владимировна поспешно подошла к молодой паре, Лика с тем же лукавым блеском в глазах, спросила: — ты видела когда-нибудь чудо, тетя? Старшая Горная удивленно поморгала глазами. — Да, да, чудо, милая, дорогая ты моя тетя Зина, ненавистница малейшего тормоза прогресса и малюсенькой паузы в ходе цивилизации! Ты видела и Хеопсову пирамиду, и великого сфинкса пустыни, и часы в Дрездене, и собор Петра и Павла в Риме. Ты видела Эйфелеву башню, тетечка, и следила с нее за орлиным полетом, но что все твои произведения царя человека в сравнении с этим чудом, подобным которому ты не могла никогда встретить, клянусь тебе! — и Лика выдвинула вперед густо раскрасневшегося при этих ее словах Силу. — Такого человека я еще не видела и такого человека дает мне судьба. Теперь, я уверена, над Красовкой, фабрикой и Рябовкой поднимается настоящее солнце. Я уверена, что вы поможете, Сила, заставить народ улыбаться счастливой улыбкой. И не только тут, а и дальше, от нас далеко, там, где едят хлеб с мякиною и где люди гибнут в невежестве и нищете, блеснет солнышко, Сила. Вот вы шутя говорили как-то, что вас разорить трудно, а, ведь, я, пожалуй, и разорю, Сила! Да, разорю, не на бриллианты и наряды, а на этих самых бедных, серых друзей. Не страшно вам это? — Лидия Валентиновна, весь я ваш и распоряжайтесь мною по вашему усмотрению, — горячо ответил Строганов, сам весь захваченный пылкой речью его невесты. Тетя Зина молчала и улыбалась. Она была счастлива за Лику, счастлива тем, что ее девочка попала в хорошие руки и что заветное желание этой девочки приводилось в исполнение по одному взмаху ее темных ресниц. И вдруг среди этих довольных мыслей лицо тети Зины нахмурилось. — Сила Романович, а как же с петербургской-то фабрикой сделать? — нерешительно произнесла она. — Ведь, ваш батюшка не согласится, пожалуй, вас от мануфактурного дела отставить. — Эх, Зинаида Владимировна, видно, вы моего родителя не знаете. Он меня и так пилил все, что я больше рабочие интересы, чем наши личные, храню, ну, и того, значит, обижался. А теперь предлог хороший от мануфактуры отделаться! За спичечной, мол, глаза да глаза нужны. А и устроимся же мы тут на славу! — весело воскликнул Сила. — В первую голову в Рябове больницу, в Колотаевке церковь улучшим, в фабричную больницу доктора своего, чтобы земцу не пользоваться... — Милый вы, милый! — прошептала Лика, протягивая обе руки жениху. — И за что мне такое счастье? — заметила она чуть слышно. Тетя Зина снова ушла на террасу. Лика и Строганов остались одни. Сумерки сгущались гармонично и красиво. Высоко зажглась первая вечерняя звезда, за нею другая, третья... Ночной караульщик затрещал свою ежедневную музыку. Далеко в Красовке залаяли собаки и все стихло. Ночь наступила. Около часа сидели Сила и его невеста на скамейке под развесистой липой, тихо разговаривая о скором будущем. Тетя Зина чуть ли не в десятый раз звала пить чай молодую пару, но ни Лика, ни Сила не двигались с места. Они боялись нарушить гармонию этого вечера пошлой жизненной обстановкой. — Народ, — говорил Сила, — народ достоин лучшей доли. Когда я вижу нужду рабочего класса, всеми силами прорывающего себе путь не к обогащению, нет, а к выходу из этой нужды беспросветной, куда его толкнула судьба, мне хочется к нему присоединиться, Лидия Валентиновна, чтобы и самому отпить из этой скудной чаши. И стыдно мне тогда и за своп миллионы, и за возможность чувствовать себя в холе и довольстве. Эх, досадно мне, что родился я Силой Строгановым, а не Гараськой Безруким. — Нет, нет, голубчик! Вы радоваться должны! — горячо прервала его Лика, — радоваться, что есть на земле Силы, чтобы давать дышать таким Гараськам. Ведь, если бы светло, тепло, радостно и ярко было на земле, чтобы тогда оставалось делать солнцу? Внезапное молчание воцарилось на скамье под старой липой. Глаза Силы, не покидая своего восторженного выражения, впивались в белевшее во мраке лицо молодой девушки. Но обычно застенчивая Горная не смущалась этого взгляда; в нем было столько чистой любви и преданности, что сердце Лики невольно забилось необычайно радостной гордостью и счастьем. Она прижалась к сильной груди Строганова и вмиг почувствовала себя такой слабенькой и хрупкой, какою еще не чувствовала себя никогда. А Сила Романович сидел, не шевелясь, боясь каким-либо неосторожным словом или движением спугнуть так доверчиво прильнувшую девушку. И вот Лика подняла голову, ее глаза встретились с глубоким, любящим взором Силы. Строганов не выдержал. Огонь пробежал по его жилам. Около него, совсем рядом, прижимаясь к нему, сидела любимая им девушка, которая через неделю-другую должна была сделаться его женою. Близость этой девушки ударила ему в голову, пробежала по всему телу, затуманила мозг. Дрожащею рукою он охватил ее плечи. — Дозвольте! — срывающимся шепотом вырвалось из его груди, и, прежде чем Лика могла ответить что-либо, трепетные губы прильнули к ее губам. В следующую же минуту Сила был у ее ног, весь сгорая от стыда и отчаяния. — Прогоните меня... Прогоните... Дурак... я... Да как я осмелился!.. Лидия Валентиновна, святая, чистая, прекрасная, простите меня! И он прижался губами к подолу ее платья. — Встань, милый! — произнесла Лика, — и не бойся, что оскорбил меня! Ты любишь меня, а где любовь там нет оскорбления. Ты видишь, я сама целую тебя! — и она прильнула губами к его лбу. Потом тихонько оттолкнула от себя со словами: а теперь ступай. К тете идти не надо. Пусть только одна природа будет свидетельницей нашего счастья. Ступай... Завтра я буду на фабрике. — Лидия Валентиновна! Лида! — послышался во мраке задыхающийся от счастья голос Строганова. — Лида! — эхом повторила Горная. — Лида! Как это ново и красиво. Так еще никто не называл меня!.. Да, Лида... Для него одного я буду Лида! — проговорила она мысленно, прислушиваясь к удаляющимся шагам жениха. Вот они дальше, дальше... Вот их почти совсем не слышно. Какая-то мучительная боль одиночества сжала сердце Лики. Ее потянуло вдруг броситься за Силой, задержать, заставить быть около себя. Какая-то странная пустота, какой-то непонятный страх наполнили разом ее душу. Тяжелое предчувствие сжало сердце. «Сила! Сила! Остановись! Останься!» — хотела было крикнуть она и вдруг замерла от неожиданности. Пред ней стояла стройная мужская фигура. Бледное лицо, окруженное черной бородой, выступало во мраке. — Браун! — вырвалось из груди Лики, и непонятный страх с новой силой захватил ее сердце. Браун стоял теперь в полосе лунного света и улыбался. Что-то сатанински-злорадное было в его смертельно-бледном лице, в глазах, горевших теперь адским пламенем. Он близко-близко подошел к девушке, взял ее за руку и низко наклонил к ее лицу свою красивую голову. — Не бойтесь меня, мадемуазель Горная! — произнес он глухим голосом, — я пришел не со злым умыслом, я явился сюда только поздравить вас, только от души пожелать вам счастья. Чего вы так дрожите? Почему вы боитесь меня? Разве во мне есть что-нибудь страшное? Но бросьте это... Вы счастливы до краев, Лидия Валентиновна, и никакому другому чувству не может быть дано место в вашей душе. Сейчас я был невольным свидетелем вашего счастья. Вы поцеловали вашего жениха... О, что это был за поцелуй! Я бы охотно отдал за него целую жизнь. И знаете ли, что мне он напомнил? Рассказ одного моего приятеля русского, который посетил нашу фабрику в Вене. Он любил русскую девушку и она принадлежала ему... Да, она отдалась ему, несмотря на свое высокое положение в свете... И он ласкал ее точно так же в ту ночь... Вы можете себе представить такую ночь? Белые снежные сугробы, бешеная тройка, цыгане, вина... и песни, песни без конца. У нас, в Германии, не знают им подобных, а потом снова тройка, и нежная золотокудрая девушка, похожая на Мадонну... Восточная комната, тишина, белый мех зверей, и такие ласки, каких не знали боги, клянусь вам. Вас я спрашиваю, мадемуазель Лика, можете ли вы себе представить такую ночь? Глаза Лики широко раскрылись и почти безумным, на смерть испуганным взором впились в бледное, перекошенное лицо Брауна. — Восточная комната... белый мех... князь Всеволод... и ласки... — как сомнамбула, повторяла она без тени сознания в застывшем лице. Браун весь подался вперед, схватил ее похолодевшую руку, заглянул в эти безумные глаза. — Мадемуазель Лика, что с вами? Неужели этот рассказ мог повлиять на вас так удручающе? Ведь, это чуждо вам, как посторонняя, чужая повесть. Мой русский приятель рассказал мне ее в Вене и с тех пор... — Ваш приятель был там? — тем же странным, как бы закаменелым голосом спросила Лика. — Он был всюду, где мог! Он хотел забыть ту ночь, в которую златокудрая девушка отдала ему всю себя без остатка, и не мог. Он, как волшебник, превращался то в одно лицо, то в другое, через силу создавая себе социальные и общественные интересы; он учился, специализировался, преследуя одну цель — встречу с той девушкой, которую полюбил на всю жизнь. Он не брезговал никакой ролью, чтобы приблизиться к ней, и... и... спрятав свою гордость, он решился на рискованное дело... — Молчите! Пощадите меня! Я ничего не хочу слышать! — простонала Лика, обессиленная, чуть живая опускаясь на скамью. — Мадемуазель Горная, что с вами? — насмешливо прозвучал голос Брауна, — вы, такая бесстрашная и сильная, трепещете, как былинка! Успокойтесь, бедное дитя! Герман Браун не причинит вам зла. Можете не дрожать и не звать вашего жениха на помощь. Кстати, молодой хозяин — чудесный парень, но это — не муж для вас, смею вас уверить. — Не муж! — эхом отозвалась Лика, заметно слабея с каждой минутой под упорным взглядом этих фосфорических горящих глаз. — Да, конечно, вы не можете быть его женою. Мой приятель русский назвал мне ту девушку, к которой стремился всеми своими помыслами, и эту девушку, эту девушку звали вашим именем... Лидию Горную любил мой приятель русский. Лика тихо вскрикнула. Лицо Брауна было совсем близко от ее лица. Его глаза горели нестерпимо. Мучительное сознание чего-то рокового и страшного мелькало в глубине души Ликии. «Вот-вот удар!» — смутно мелькало в разгоряченном мозгу девушки. Какой удар — она не знала, но догадывалась о нем. Этот человек с его странными, душу пронизывающими глазами, с его черной бородой и нерусским акцентом так ярко напоминал ей того... другого, что порой ее мозг мутился, голова отказывалась работать. Теперь он, как прорицатель, развернул самую сокровенную страницу ее прошлого и снова заставил с мучительным томлением переживать ее. «Он встретил Гарина... Гарин рассказал ему все. Что же тут удивительного?» — тут же пытливо вопрошала себя Лика, и снова острая, как нож, мысль пронизала весь ее мозг. А вдруг Браун и Гарин... это... это... Мысль Лики затмилась сразу, перестала работать. Бледное лицо склонялось над нею все ближе и ближе к ее похолодевшему лицу. Страшная, непонятная власть этого человека сковывала ее невидимыми цепями. Его горящие глаза двумя лезвиями впивались в ее широко раскрытые взоры... Силы Лики падали, какое-то странное оцепенение сковывало ее всю с головы до ног. Трепет проходил колючими токами по всему телу. А сердце замирало от какой-то нестерпимо-сладкой боли... Две ярко горящие звезды, два палящие глаза впились в нее. И вдруг темный нескучневский сад, освещенный в отдалении балкон, где все еще сидела за потухшим самоваром проглядывающая газеты тетя Зина — все исчезло... Восточная комната, белые меха, набросанные на низкие турецкие тахты, портреты женщин на изящных столиках и стройный изящный красавец встали пред нею. — Лика! Моя радость! Лика — мое счастье! — зазвенел в ее ушах слишком знакомый голос. — Князь Всеволод! — резким криком вырвалось из груди Лики и она упала на руки Брауна. Он осторожно принял в объятия ее хрупкую фигурку, легко приподнял с земли и понес, понес из темноты к свету, к освещенному балкону, где сидела ее тетка. — Вот, — произнес он своим спокойным, металлическим голосом, — мадемуазель сделалось дурно. Я нашел ее в глубоком обмороке в саду. — Боже мой, Лика! Господин Браун! Что с нею? Она умерла! Лика моя! Лика! — сама не своя вскрикнула Зинаида Владимировна, бросаясь к племяннице. — Повторяю, мадемуазель в обмороке, — произнес еще спокойнее Браун, — Это скоро пройдет и все перейдет в глубокий сон. Мне приходилось встречаться с такими явлениями. К утру мадемуазель будет здорова. А пока дайте мне положить ее куда-нибудь и принесите вина. Последние слова Браун сказал уже на ходу, внося Лику в ее комнату. В углу этой небольшой комнатки, облитой теперь лунным сиянием, белела скромная девичья кроватка. При виде этой комнаты, этой белой узенькой кроватки, все всколыхнулось в душе черноглазого человека. Острая, мучительная жалость и безумное, нестерпимое желание не уходить отсюда, остаться здесь навсегда захватили его. Осторожно положил он на узенькую кроватку свою хрупкую ношу и направил взор на прелестное бесчувственное личико. И снова жгучая жажда обладания этим исключительным существом, этой хрупкой на вид и сильной духом девушкой заговорила в нем громче всех прочих побуждений. Жалости к ней уже не было в его душе. Злорадное торжество снова исказило его лицо сатанинской улыбкой. — Спи, милая! — произнес он не то ласково, не то зловеще, — а когда проснешься, в твоей душе снова воцарится князь Всеволод Гарин. И, не будучи в состоянии сдержать себя, Браун быстро наклонился над бесчувственной девушкой и, как вампир, впился губами в ее губы. Легкий стон вырвался из груди Лики и она беспокойно заметалась на постели. — Вот вино! — Зинаида вошла в комнату. Но Брауна уже не было там. Он, заслышав приближающиеся шаги, выпрыгнул прямо в сад из окна спальной.
— Стой! Ни шагу дальше! — прозвучал громкий окрик в темноте сентябрьской ночи. И трое людей, одетых во все черное, в нахлобученных на голову черных треуголках, выскочив из-за угла улицы, загородили дорогу одиноко шагавшему позднею ночью молодому офицеру. Нападение было совершено столь внезапно, что офицер не успел даже выхватить шпагу. Трое неизвестных бросились к нему с двух сторон. Один крепко схватил его за грудь, двое других — за руки. — Что вам от меня надо? И кто вы такие? — громко спросил офицер, пытаясь освободиться. В его голосе слышались негодование и гнев. читать дальше — Кто мы и зачем остановили тебя, ты узнаешь после, а пока ни с места дальше! — был короткий, резкий ответ. Трое неизвестных крепко держали молодого офицера, тщетно старавшегося вырваться из их крепких рук. Мрачные глаза незнакомцев сверкали на офицера далеко не дружелюбным огнем. Однако офицер не растерялся. Неожиданное появление незнакомых людей, очевидно, скорее изумило, нежели испугало его. При бледном сиянии месяца красивое, открытое лицо молодого человека поражало своим благородным спокойствием. — Что же вам, однако, от меня нужно? — повторил он свой вопрос прежним, спокойным голосом. Вместо ответа один из незнакомцев произнес повелительным голосом: — Довольно разговаривать!.. Ступай за нами! — Но, позвольте, однако! — уже значительно, в свою очередь повысив голос, произнес офицер, — тут кроется какое-то недоразумение. Вы принимаете меня, очевидно, за кого-то другого. Я — поручик гвардии Семеновского Ее Величества полка Юрий Долинский, возвращаюсь с товарищеской вечеринки и спешу домой... — Вот именно тебя-то нам и надо, голубчик! — воскликнул один из закутанных плащом людей. — Да ты и сам это прекрасно знаешь и прикидываешься только непонимающим! Нас не проведешь! — Да что тут долго разговаривать, — прибавил второй. — Вот что: «слово и дело!» Мы арестуем тебя! — Слово и дело! — повторили остальные. Молодой гвардеец вздрогнул. Лицо его покрылось смертельной бледностью. Фраза «слово и дело», произнесенная незнакомцами, точно молотом ударила его по сердцу. И не без причины. Молодой гвардеец хорошо знал, что выражение «слово и дело» в те тяжелые времена (это происходило в начале царствования императрицы Анны Иоанновны) имело совершенно особое значение. Раз к кому обращались с подобным выражением, это означало, что тот уличен, или, по крайней мере, заподозрен либо в тяжелом государственном преступлении, либо в каком-нибудь неодобрительном отзыве об императрице или ее правительстве, — и за это виновного ожидала пытка и смертная казнь. Знал также молодой гвардеец, что не только по всему Петербургу, но и по всей России сновали доносчики, усердно шпионившие за народом и доносившие о каждом неосторожно сказанном слове. Нередко бывали случаи, что они оговаривали совершенно невинных людей просто из личной злобы или ради денежной награды, которую выдавала за каждый донос так называемая «тайная канцелярия» — гроза и ужас всего населения. Достаточно было доносчикам произнести роковое «слово и дело», чтобы людей тащить к допросу, на пытку, на казнь. Поэтому, когда незнакомцы в плащах произнесли страшную фразу, молодой гвардеец тотчас же понял весь ужас своего положения. Он беспокойно оглянулся. Кругом было тихо и безлюдно. Ни шелеста, ни звука... Только где-то поблизости плескали темные воды Фонтанной речки, одной из многих рек, перерезавших молодую еще тогда столицу Санкт-Петербург... Там, за этой рекой, пройдя темный переулок, находился его домик... В голове молодого поручика блеснула мгновенная мысль: вырваться из рук предателей, добежать до своего дома, предупредить близких о случившемся, а может быть, если удастся, и скрыться совсем, спастись... Да! Спастись во что бы то ни стало. Непременно спастись! Ведь у него жена, ребенок... Ему надо жить для них, нет: для России он должен жить, для дорогой родины, залитой слезами и кровью... И с этой смелою мыслью юный офицер сильным ударом кулака свалил на землю одного из незнакомцев, все еще державшего его за грудь, оттолкнул другого, отбросил третьего и, размахивая добытой из ножен шпагою, со всех ног кинулся бежать. Крики злобы и испуга и бешеные проклятия понеслись ему вдогонку. — Держи! Лови преступника! — гремело следом за ним в осеннем ночном воздухе, и вскоре три пары ног гулко застучали о придорожные камни, устремляясь в погоню за беглецом. Но кругом было пусто и никто не прибежал на помощь преследователям. Молодой офицер, между тем, не медлил. Он перескочил ров, перелез через плетень и бежал, бежал, не переводя дух, не останавливаясь ни на минуту, едва касаясь ногами земли. Отчаяние придало ему силы, страх — скорость ногам. Его преследователи остались далеко позади и, наконец, потеряли его след. По крайней мере, их бешеные крики долетали теперь глуше до его болезненно-напряженного слуха. Добежав до небольшого домика, в темном, пустынном переулке, молодой офицер из всей силы толкнул калитку, незаметно вделанную в заборе, и очутился на крошечном дворе. Затворив наскоро ворота плотным засовом, едва переводя дыхание, он вбежал на крыльцо.
Юный офицер оттолкнул незнакомцев
Глава II На вечную разлуку
— Какую ты мне сказочку расскажешь сегодня, матушка? Этот вопрос был сделан маленьким шестилетним человечком сидевшей с ним рядом молодой, худенькой, красивой женщине. Женщина эта казалась нездоровой. На бледном лице ее играли два предательских пятна румянца. Огромные глаза казались черными от усиленного блеска, игравшего в них. Маленький человечек был очень похож на свою мать, только белые пухлые щечки его были покрыты здоровым, свежим румянцем, а темные глаза горели мягким, радостным, детским огоньком. Молодая женщина любовно погладила кудрявую головенку сынишки и спросила ласково: — Какую же сказку рассказать тебе, Андрюша? — Ах, матушка, — радостно залепетал ребенок, — ту, старую, знаешь? Про красавицу царь-девицу, которую злые великаны-люди прогнали далеко, далеко с ее родины и не пускают вернуться в царский дворец ее отца... — Да ведь ты уже знаешь эту сказку, мой миленький, — с улыбкою ответила молодая женщина. — Ах, я ее рад слушать сто раз! — восторженно вскричал малютка, — и знаешь, мама, я так хорошо ее помню, что стоит мне закрыть глаза, и я вижу милую, ласковую царь-девицу, и мне кажется, что она говорит мне: «Ах, как мне скучно, Андрюша, вдалеке от родимой стороны! Как мне хочется вернуться туда, а злые великаны меня не пускают!..» Как все это странно, матушка: сказка и вдруг точно взаправдашняя царь-девица является ко мне! — Сказка-то эта — быль, мой милый, — печально проговорила молодая женщина. — Когда подрастешь немного, поймешь все, а пока слушай... Надо торопиться. Уже девятый час. Скоро вернется отец, будем ужинать, и мой мальчик пойдет бай-бай, на боковую... — И опять увидит царь-девицу во сне, не правда ли, матушка? — радостно вскричал, сияя глазенками, Андрюша. — Да, да, моя радость. А теперь слушай. Жил-был на свете ласковый и мудрый царь. Он страшно любил свое царство и старался сделать его могучей и сильной страной. Хотел он, чтобы на родине его были корабли и пушки, как и в других странах, и для этого отправлялся сам в чужие земли и под видом простого плотника изучал у иноземных мастеров как строить суда, как лить пушки. Чтобы расширить торговлю и сделать свою родину образованною страною, он завоевывал соседние страны, которые закрывали ему доступ в другие государства. Славное тогда было время для его страны. Когда мудрый царь умер, его жена, царица, продолжала дело своего покойного мужа. Но она недолго прожила после него и передала царство своему внуку... — Которого звали Петром и который был маленький мальчик, вроде меня, — прервал мать Андрюша. — Нет, он на целых шесть лет был старше тебя. Но и юный Петр недолго царствовал. После его смерти престол должен был перейти к красавице царь-девице, дочери мудрого царя, но злые люди... — Великаны, матушка? — Да, да, злые великаны не дали ей царствовать. И бедная царевна, дочь мудрого царя, ушла в дремучие леса, за широкие реки и, скрывшись в одном селе, зажила там с добрыми, полюбившими ее крестьянами... Неожиданный стук в дверь внезапно прервал рассказ на полуслове. — А вот и отец вернулся! — вскричала молодая женщина и, с легкостью девочки вскочив со стула, бросилась к дверям. — Наконец-то, Юрий! — радостно произнесла она, устремляясь навстречу вошедшему мужчине, и вдруг с громким криком испуга отступила назад. Лицо молодого офицера было смертельно бледно. Глаза тихо блуждали. Его гвардейский мундир был разорван в нескольких местах. — Спасайся, Наташа! — произнес он глухим голосом. — Спасайся, пока не поздно, и спаси нашего сына!.. Меня арестуют агенты тайной канцелярии... — Великий Боже! За что! Что ты сделал, Юрий? — смертельно бледная и, всплеснув руками, вскричала женщина. — За что? И ты еще спрашиваешь? Да разве что-либо делается теперь по праву? Разве душегубы-немцы не придираются к каждому случаю, чтобы пить нашу русскую кровь?.. Я сидел на вечеринке Буланина... Мы дружески разговаривали... Вспоминали лучшие времена, покойного государя, Великого Петра, матушку Екатерину и юного императора... Как ни тяжело было при последнем, а все же дышалось легче. Про царевну Елизавету говорили тоже... про ее друга Шубина... И я говорил... А там, вероятно, поблизости присутствовал один из шпионов обер-гофмейстера... На улице уже меня догнали... Хотели арестовать... Я бежал... предупредить тебя хотел, Наташа... Думал спастись, уйти вместе с вами... но нет, нельзя... все равно накроют... Вас подведу только... Вам бы лишь уйти... А то розыск, пытки... Тебя пытать будут... Не допущу этого, родная ты моя! Не допущу! И молодой офицер в смертельном ужасе обхватил руками жену и сына. — Нет, нет, милый! И я за тобою! На пытку, на розыск! На самую смерть! — пылко вскричала молодая женщина, бросившись на грудь мужа. Она трепетала всем телом. Обильные слезы текли по ее лицу. Она прижалась к широкой, могучей груди Долинского и судорожно билась на ней. Андрюша, видя эту сцену, с громким плачем бросился к родителям, не понимая, в чем дело, — о чем тоскует матушка и отец. — Что будет с ним, если нас запытают, зачем обоих? — взволнованным голосом произнес Долинский. — Нет, нет! — добавил он твердо и, отстранив от себя жену, пристально заглянул ей в глаза и заговорил почти спокойно: — Ты слаба и нежна, Наташа. Я силен и крепок. Чего не сможешь вынести ты, болезненная и хрупкая женщина, то буду в состоянии вынести я. Кто знает, может, дело обойдется простым допросом. А ты... ты... ты возьмешь Андрюшу, голубка, и сейчас же выберешься отсюда, чтобы злодеи не нашли тебя здесь... С первой же возможностью ты уедешь из Петербурга в Москву... Оттуда в слободу Покровскую. В Покровской слободе, при дворе цесаревны, живет наш друг Шубин, Андрюшин крестный. К нему-то и обратись за помощью. Пусть упросит, умолит царевну о ее высоком покровительстве Андрюше и тебе... Живите там с Богом... а как услышите, что выпустили меня, приезжайте немедля назад... А теперь... собирайся, во имя Бога, Наташа, пока не поздно... Нельзя терять ни минуты... Ради сына ты должна беречь себя, должна скрыться... Ведь злодеи не ограничатся одним моим арестом. Они притянут к розыску и тебя!.. Торопи... Долинский не кончил. Громкий удар в ворота прервал его речь. Наталья Дмитриевна громко вскрикнула и повисла на шее мужа. Андрюша с плачем бросился к отцу. Так длилась секунда, другая... Потом молодая женщина разом отпрянула от любимого человека. Смертельно бледное лицо ее приняло выражение решимости. Глаза вспыхнули недобрым огнем. — Слушай, Юрий, жизнь моя! — произнесла она звенящим голосом, — если нам суждено увидеться, я буду самой счастливой женщиной в мире, но если... если, не дай Бог, случится что-либо, наш сын, наш Андрюша вырастет таким же честным и благородным человеком, как и его отец! Клянусь тебе в том!.. И, осенив широким крестным знамением мужа, она поцеловала его долгим прощальным поцелуем, потом кинулась во внутренние комнаты и, стараясь не производить шума и не будить прислуги, быстро отыскала нужное теплое платье себе и сыну. В одну минуту Андрюша был одет, укутан, как в дальнюю дорогу. Его мать накинула на себя теплый платок и кофту, в которой было трудно узнать изящную, благородную жену гвардейца. Надо было спешить. Каждое лишнее промедление несло гибель. Стук в ворота усиливался с каждой минутой. Слышно было, что стучало не двое и не трое людей, а целая толпа ломилась в крошечный дворик Долинских. — Прощай, Наташа! Прощай, моя радость! Господь с тобою. Береги себя! — прошептал глубоко потрясенный молодой офицер. — Прощай, Андрюша, крошка мой, прощай! — продолжил он, высоко вскидывая на руки маленького человечка и прижимая его к своему сильно бьющемуся сердцу. — Слушайся мать и не забывай своего отца. Слышишь, мой Андрюша? Мальчик только горько плакал, глядя на слезы матери и на печальное лицо отца. Но он мало понимал из того, что перед ним происходило. Ему только жутко было от таких странных стуков, которые, не умолкая теперь ни на мгновенье, потрясали до основания их небольшой дом. — Пора! Идем, Андрюша! — произнесла наконец его мать, бережно принимая мальчика из рук мужа, и быстрыми шагами направилась к двери. Эта дверь вела в задние сени, откуда был выход прямо в огромный пустырь, находящийся на окраине города. — А как же батюшка? Разве он останется здесь? — спросил Андрюша, беспокойно оглядываясь назад. — Да, милый, он должен остаться, — произнесла молодая женщина, едва удерживаясь на ногах от горя, — а мы с тобой пойдем к царь-девице, к юной царевне из маминой сказки... И вдруг голос, произносивший эти слова, разом затих, оборвался. Наташа с воплем протянула руки назад. Лицо ее исказилось мукой. — Юрий, Юрий! — прошептала она в смертельной тоске, — беги с нами, пока не поздно... Долинский взглянул ей прямо в глаза. Печаль, мука и бесконечная любовь отразились в его взоре. — Ради блага Андрея, иди! — произнес он, благословляя жену издали, и махнул рукою. С громким рыданием схватила Наталья Дмитриевна на руки сына и бросилась вон из горницы. В тот же миг ворота, теснимые напором толпы, рухнули, и несколько человек с шумом ворвались во двор. Юрий ясно слышал теперь, как раздались шаги на лестнице, затем на крыльце, у самой двери... В то же время он чутко прислушивался к другим шагам, слабым, чуть слышным, доносившимся из сеней, шагам его Наташи. Вот, вот они тише... еще тише... Замерли совсем. Слава Богу, его жена и ребенок вне опасности! Тогда он медленно подошел к двери и ждал, все еще выгадывая время, когда и эта последняя преграда падет под руками его врагов. Ждать пришлось недолго. Несколько сильных ударов, и дверь отскочила, сорванная с петель. Долинский стоял перед нею со скрещенными на груди руками. В лице его не было страха. А между тем он знал, что за оказанное им сопротивление агентам «тайной канцелярии» он подлежал жестоким пыткам, может быть, смерти... Но он не хотел добивать этим известием свою Наташу и, как мог, успокоил ее. — Берите меня. Я отдаюсь в ваши руки! — произнес молодой офицер, сделав несколько шагов вперед. Знакомые ему три человека в черных треуголках с целой ватагой приспешников бросились к нему, повалили на пол и, связав по рукам и ногам, с бранью и проклятиями поволокли его с собою...
Глава III Страничка прошлого
— Что мы делаем, россияне? Петра Великого погребаем? Скорбным, мучительным звуком пронесся под сводами храма голос новгородского архиерея и главы Синода, Феофана Прокоповича. И оратор-пастырь, готовившийся произнести надгробное слово, глухо зарыдал, как ребенок. Зарыдал за ним и весь православный народ. Вся Русь зарыдала. А мудрый преобразователь России, неустрашимый вождь Великой Северной войны, создатель русского флота, творец начала русского просвещения и основатель северной столицы лежал в гробу. На престол воссела его жена, Екатерина. Около двадцати лет перед тем, во время войны со шведами, при покорении ливонского, подвластного шведам, города Мариенбурга, русские взяли в плен семейство пастора Глюка и его молоденькую служанку Марту Скавронскую... А через небольшой промежуток времени эта Марта так сумела понравиться Петру, что он женился на ней и сделал ее императрицей. После смерти великого царя Екатерина продолжала управлять Россией по образцу своего великого мужа. Но недолго царствовала императрица. Жестокая горячка унесла ее в 1727 году. Судьба лишь двумя годами позволяет ей пережить своего великого супруга. Две дочери остаются сиротами после матушки царицы. Одна из них, старшая, Анна, в год кончины государыни просватана за голштинского принца Фридриха-Карла, вторая, Елизавета, намечалась в невесты его двоюродному брату, принцу Карлу Ульриху, но молодой принц скончался почти единовременно с императрицей, и цесаревна Елизавета осталась в невестах вдовой. Императрица Екатерина не успела назначить себе преемника. Смерть ее вызвала вопрос — кому быть царем? Мужского потомства у императрицы не было. Правда, в Петербурге жил внук царя Петра от первой его жены, Евдокии Лопухиной, сын царевича Алексея Петровича, лишенного еще при жизни Петра престола. Этот внук, Петр Алексеевич, как прямой потомок Петра, мог бы сделаться царем, но Петруша слишком еще мал, чтобы управлять государством. Ему 12 лет только. Он должен еще учиться, чтобы пойти по следам своего мо 17чего дедушки. А между тем юный Петр учиться не любил. Да и править государством он вряд ли полюбит когда-нибудь. Он ленив, бессилен от природы и любит только охоту, праздники и развлечения. Все государственные дела за него решает тайный совет во главе с Меньшиковым, этим знаменитым сподвижником покойного царя. Дочь Меньшикова назначена еще при жизни Екатерины в невесты юному Петру. Но юный царь ее не любит, не любит и знаменитого Данилыча, и в один прекрасный день Меньшиков с семьею лишен всех чинов, орденов и казны и сослан в Березов. Теперь уже никто не мешает развлекаться юному императору. Меньшиков в Березове, граф Остерман, воспитатель Петруши, не решается перечить своему воспитаннику, а тут новые друзья подоспели, князья Долгорукие, которые не докучают ему ученьем, как этот несносный Меньшиков, а напротив, всячески стараются увеселять и развлекать его. Особенно старается угодить ему молодой князь Иван. И невеста у него есть, княжна Долгорукая, сестра друга сердешного Вани Долгорукого, но ее не любит юный император. Он одну только девушку любит, красавицу собой: родную тетку, цесаревну Елизавету. Но она не отвечает ему. Ведь он ее племянник, маленький мальчик перед нею, восемнадцатилетней красавицей. Охоты, празднества, бессонно проведенные на пирах ночи незаметно подточили здоровье отрока-царя. А тут еще оспа привязалась, и изнеженный, избалованный, не созданный для роли правителя Петр умирает четырнадцати лет от роду. Теперь все глаза народа направлены на одну преемницу, законную, полноправную царицу. Дочь Великого Петра, Елизавета, и никто больше, должна взойти на престол после смерти юного императора. Так думает народ и гвардия, созданная, выросшая от руки отца этой русской царь-девицы. Но вельможи и генералитет думают иначе. Если цесаревна Елизавета займет престол родителя — она займет его по праву, и никто из сановников не посмеет пикнуть при ней. Не лучше ли им возвести на престол такое лицо, которому и во сне этого не снилось? Тогда, на радостях, лицо это согласится на их условия и отдаст всю правительственную власть в их руки, а само будет довольствоваться одним почетным императорским титулом. И думают властолюбивые вельможи, кого бы им из дальних родственников Петра возвести на престол. У Петра I был брат, слабоумный царь Иван, сидевший с ним вместе в дни отрочества на престоле. Царя Ивана женили на девице Прасковье Федоровне Салтыковой. От брака этого было три дочери: Екатерина, Анна и Прасковья. Уже много лет спустя по смерти брата Петр выдал двух старших царевен замуж. Старшую Екатерину за Мекленбургского герцога Карла-Леопольда, вторую, Анну, за курляндского герцога Фридриха-Вильгельма. Брак обеих царевен был несчастлив. Екатерине не повезло в замужестве по причине дурного, буйного нрава ее супруга, и она уехала вскоре от него со своей крошкой дочерью в Россию, к матери, царице Прасковье, и жила у нее, пока царица не скончалась. Молодая же герцогиня курляндская, Анна, овдовела через два месяца после свадьбы, по дороге в Митаву, столицу Курляндии. Вот эту-то вдовствующую Анну Иоанновну и решено было призвать на русский престол, обойдя законную наследницу ее, двоюродную сестру Елизавету. Так как сторонниками призвания курляндской герцогини явились почти все знатнейшие того времени сановники, то приверженцы Елизаветы не решились громко высказываться за юную дочь Петра. Точно так же умолкли и вельможи, намеревавшиеся посадить на престол обрученную невесту покойного юноши-императора, Екатерину Долгорукую, хотя сначала они ссылались на завещание юного царя, которым назначалась она в государыни. Когда вопрос о призвании Анны Иоанновны был решен, четыре сановника — Головин, Голицын, Ягужинский и Остерман — составили условие, которым ограничивались права новой государыни, и она обязывалась во всех важнейших решениях подчиняться совету сановников, и послали это условие для подписи герцогине. Анна подписала условие, но, приехав в Россию, от исполнения его отказалась и провозгласила себя самодержавной императрицей. Сановники ошиблись. Курляндская герцогиня обошла их. Она лишила их власти правления. Более того: между ними и императрицей встал по ее воле человек, взявший в свои руки судьбу России. Она привезла его из Курляндии, назначила его гофмейстером и обер-камергером, выхлопотала ему титул графа римской империи, поставила выше сенаторов и, наконец, возвела в звание курляндского герцога. Подчиняясь всецело воле этого человека, Анна Иоанновна дала ему широкое право карать всех, кого он считал своими врагами и недругами, и распоряжаться на правах правителя государства. Этот человек происходил из семьи простого служителя-конюха бывших курляндских герцогов, но частью своими способностями, частью разными происками сумел стать первым советником, правой рукой курляндской герцогини, а затем всероссийской императрицы. Звали этого человека Иоганн Эрнест Бирон.
Глава IV Достойная семейка. Царская любимица
— Ваше сиятельство, извольте повторить последнюю страницу? — М-м-м! — Ваше сиятельство! — М-м-м! — Его сиятельство граф приказал мне строго следить за вашими успехами. Вы забываете, что его сиятельство, граф, предназначает вам высокую долю. Со временем вы будете генералом, командиром... — Фельдмаршалом! — выпаливает до сих пор упорно молчавший во все время урока маленький восьмилетний граф Петр Бирон. — Врешь, фельдмаршалом буду я... Папахен1 мне сказал это! — кричит его брат, хорошенький, изнеженный, как девочка, длиннокудрый малютка Карл. — Ну, так я буду генералиссимус2, — надменно сверкая глазами, перекрикивает старший. — Врешь ты! Я генералиссимус, я фельдмаршал, я вице-канцлер! — вопит малолетний Карлуша, и слезы злобы и обиды брызгают из его глаз. — Ты дурак! Не вице-канцлер, а просто дурак! — бросает ему в лицо разозлившийся Петр. — Ты сам дурак! — надрывается Карл. — Я скажу государыне и она тебя... она тебя арестует... да, арестует! — Ах, ты, дрянной мальчишка! И старший брат хватает за длинные кудрявые волосы Карла и изо всей силы притягивает его к полу. Немец-учитель в ужасе. Он мечется из угла в угол и лепечет в тоске: — Ваше сиятельство! Ради Бога! Вы старший! Умоляю вас, граф Петр, остановитесь! Но граф Петр и не думает останавливаться. — Вот тебе фельдмаршал! Вот тебе вице-канцлер! Вот тебе генералиссимус! — повторяет рассвирепевший мальчик, награждая младшего графчика увесистыми шлепками. Но вдруг он дико вскрикивает и оглашает комнату оглушительным ревом. Маленький Карлуша изловчился и изо всей силы укусил за палец старшего брата. Из руки Петра брызнула алая струйка крови. — Ах, Боже, что за дети! Они убьют друг друга! — с ужасом возводя очи к небу, произнес учитель, сознавая свое полное бессилие помочь чем-либо. Вдруг совсем неожиданно раздается тоненький голосок: — Очень хорошо! Так ему и надо, Карлуша! Молодец, Карлуша! Вот так удружил! Тяжелая портьера раздвинулась, и крошечная девочка появляется на пороге комнаты. Девочка кажется совсем маленькой, несмотря на то, что по лицу она не моложе своего восьмилетнего брата. Но большой горб за спиною мешает развиться ее росту и делает безобразной маленькую графиню Гедвигу Бирон. Ее некрасивое, старообразное личико с ненавистью и злорадством обращено к братьям, черные, умные глазенки горят недоброю улыбкою. Эти глазенки да великолепные, на редкость густые черные кудри, которыми не может не гордиться бедная горбунья, составляют единственное ее достояние и красоту. Она ненавидит обоих братьев, потому что они всегда обижают и дразнят ее. Она рада, что Карл укусил Петю. Петр важничает не в меру и заносится перед ней. Поделом ему. Будет долго помнить, что значит задирать других! И она желчно и злобно смеется, делая гримасы Петру. — У-у! Противная уродка! Опять пожаловала к нам. Ну, погоди же ты! И старший граф, забыв в одну минуту свой укушенный палец, налетает на горбунью с поднятыми кулаками. Карл следует его примеру. Плохо бы пришлось Гедвиге, если бы в эту самую минуту снова не приподнялась тяжелая портьера и на пороге не появилась бы высокая, полная, смуглая дама, одетая в нарядный светло-голубой просторный халат. Она медленно, величественною походкою вошла в комнату и остановилась, с изумлением глядя на поссорившихся детей. При виде этой дамы оба мальчика мгновенно скрылись из комнаты. Учитель-немец поспешил за ними. Маленькая графиня Гедвига горько плакала в своем уголку, не замечая вошедшей. Высокая дама быстрым взором окинула комнату, неодобрительно покачала головою и с легкой улыбкой на смуглом лице подошла к плачущей девочке. — Они обидели тебя опять, моя малютка? — спросила она тихо. При первых же звуках этого несколько грубоватого, скорее мужского голоса слезы девочки разом иссякли. Она подняла на вошедшую просиявшее личико и прошептала чуть слышно: — Меня никто, никто не любит, танте3. Смуглая женщина нежно притянула ее к себе, вытерла своим платком залитое слезами личико и шепнула на ушко ребенку: — А про танте Анхен забыла, злая Гедя! Разве танте Анхен тоже не любит своей маленькой графинюшки? — и она легонько пощекотала шейку ребенка. Девочка молча улыбалась и стала ласкаться к своей заступнице, как кошечка. А та в свою очередь забавлялась малюткой, играя ее прекрасными, пышными, черными кудрями, перебирая крупный жемчуг на тоненькой шейке маленькой горбуньи. Они были счастливы каждая по-своему: смуглая высокая женщина забыла свои заботы, маленькая Гедвига — свое горе. Маленькая Гедвига думала, лежа на коленях своего большого друга: «Никто, никто не любит ее; ни отец, ни матушка, ни братья. Для всех она гадкая уродка, отвратительная горбунья. Одна тетя Анна любит. Тетя Анна никогда не бранит и не ругает ни за что, а всегда ласкает ее, бедненькую шестилетнюю Гедвигу, кормит лакомствами, задаривает подарками, и за это она, Гедвига, больше всего в мире любит добрую тетю». И девочка украдкой целует большую смуглую руку, гладившую ее по голове. В тот же миг быстрые шаги за дверью заставляют вздрогнуть обеих. Гедвига вскакивает и настораживается, как заяц, готовый улизнуть каждую минуту. Дверь широко распахивается, и плотная, коренастая фигура нарядно одетого в придворный костюм сановника появляется перед ними. Это обер-гофмейстер русской императрицы, всемогущий Бирон. — Ваше величество! — говорит он по-немецки с низким поклоном, почтительно останавливается в двух шагах от смуглой высокой женщины, — не знаю, как выразить мою благодарность. Вы не брезгуете, всемилостивая государыня, посещать уголок своего верного раба. И он с благоговением приложился губами к протянутой ему милостиво руке императрицы. Потом взгляд его, случайно скользнув по комнате, заметил Гедвигу. — Марш отсюда! И не смей выходить без спроса из твоих апартаментов. Слышишь ты меня, гадкая горбунья? Гедвига метнула испуганным взглядом на отца и в один миг исчезла из комнаты. Светлое настроение, навеянное ей доброй императрицей, разом исчезло. Она снова чувствовала себя одинокой и обиженной, бедная, обездоленная девочка.
1. Отец. 2. Главный начальник всех войск. 3. Тетя
Она остановилась с изумлением глядя на поссорившихся детей
Глава V Неприятный доклад. Царское решение
— Зачем, граф, вы обидели дочку? — с укором спросила императрица, как только горбатенькая фигура Гедвиги скрылась за дверью. Анна Иоанновна любила девочку, ласкала ее, забавлялась ею. Умненькая, смышленая горбунья интересовала ее. Она позволила маленькой графине называть себя попросту «танте Анхен» и приходить к ней без доклада во всякое время. Оставшись бездетной после смерти мужа-герцога и любя всем своим существом детей, императрица страстно привязалась к маленьким Биронам. Она не замечала их недостатков и всячески баловала их. К обиженной Богом Гедвиге сердце Анны Иоанновны лежало больше, нежели к ее братьям. И теперь ей было досадно за своего любимца, незаслуженно оскорбившего нервную, впечатлительную девочку. Но Бирон нисколько не обратил внимания на впечатление, получившееся от его выходки. В его руках была важная бумага, с содержанием которой он спешил познакомить императрицу. — Измена и предательство кишат вокруг вас, государыня, — хмуря свои черные брови, мрачно произнес он. — С каждым днем люди мои доставляют все новых и новых изменников в тайную канцелярию, к генералу Ушакову. — И, я думаю, много работы доставляют нашему Андрею Ивановичу? — усмехнулась Анна Иоанновна невеселой усмешкой. Потом, помолчав немного, добавила: — И когда ты только успокоишься, граф!.. Все-то тебе казни мерещатся да измены... Уж больно ты раздражителен стал, не в меру... Вам бы с Андреем Ивановичем только пытать да жечь... — Я, как верный слуга вашего величества, строго соблюдаю интересы моего нового отечества, — произнес, снова нахмурившись, Бирон, — я не виноват, что в России слишком мало верных слуг и что приходится уличать. — Уволь, граф! — нахмурилась в свою очередь императрица, — опять, небось, показания мне принесли с розыска?.. Скучно все это, да и тяжко... Людей зря на дыбу поднимают, мучают, они сдуру брякнут что-либо, а вы уж и придрались. — Не совсем зря, ваше величество, — едко произнес Бирон. — Недавний новый арест открывает мне глаза на многое. Арестован прапорщик Семеновского полка Долинский и еще кое-кто из участников товарищеской вечеринки, во время которой мои агенты накрыли их... — Ну, сболтнули спьяна что-нибудь... — угрюмо перебила докладчика императрица. — То-то и дело, что не спьяна и не сболтнули. Целый заговор у них был задуман, ваше величество... Государыня, опасайтесь! Если вы не обратите на таких персон вашего внимания, спокойствию вашего величества угрожает беда. — Какая беда? Что ты говоришь, граф? И от кого беда? — заволновалась Анна. Ее любимец знал, чем можно повлиять на свою высокую покровительницу, и теперь остался очень доволен, что его слова, очевидно, произвели впечатление. — Откуда же грозит мне беда, граф? — беспокойным тоном спросила еще раз Анна. Бирон ничего не ответил. Быстрыми шагами подошел к окну, отбросил тяжелый занавес и величественным жестом указал прямо перед собою. За деревьями насаженного еще императором Петром Летнего сада, среди которого помещался Летний дворец, где жила Анна Иоанновна с семьею Бирона, раскинулся широкий Царицын Луг. На краю этого луга, совсем неподалеку от берега Невы, в то время возвышалось здание другого малого дворца. На этот дворец и указывала теперь красноречивым жестом рука Бирона. — Из дворца цесаревны? — так и встрепенулась Анна Иоанновна. — Но ведь он необитаем. Царевна у себя в Покровском. — То-то и худо! Не страшна нам, государыня, беда видимая, а страшна невидимая, — с многозначительной улыбкой произнес Бирон. — На офицерской пирушке произносилось имя цесаревны. Произносилось оно друзьями прапорщика Шубина, самого приближенного теперь лица к ее высочеству. Надеюсь, ваше величество, вы меня поняли, откуда грозит беда? Да, Анна поняла своего верного слугу. Поняла ясно. Как бельмо на глазу, лежала на ее душе Елизавета. Она только что было успокоилась, зная, что цесаревна в отдалении от двора. А выходит, что так хуже. Вдалеке от столицы Елизавете легче строить козни и набирать себе приверженцев. И этот Шубин, о котором ей уже докладывали не раз! О, он умеет вербовать людей для своей цесаревны. Нет, положительно, надо поправить дело, пока не поздно. Императрица встала, вытянулась во весь рост. Теперь она казалась огромной, величественной женщиной. Это уже была не прежняя ласковая «тетя Анхен», забавлявшаяся с маленькой Гедвигой. Теперь перед графом обер-гофмейстером стояла могущественная русская императрица. — Допросить этого, как его... прапорщика и других... — произнесла она своим грубоватым голосом, — а в Покровское снарядить гонца и пригласить ко двору цесаревну. Случай прекрасный. Принцесса Христина переходит в лоно православной церкви, так ей, цесаревне, не грешно присутствовать при миропомазании племянницы. Так и вели отписать Елизавете... — Слушаю-с, ваше величество! Все будет исполнено, — поклонился Бирон. — А теперь в манеж. Выезжена та лошадь, что прислана нам в дар от шаха персидского? — Самолично выездил, государыня, — ответил Бирон. — Спасибо, граф! — произнесла, улыбаясь, Анна Иоанновна, и лицо ее, омрачившееся было под впечатлением неприятного известия, теперь ожило, просияло. Императрица любила верховую езду и предавалась ей с удовольствием. При одной мысли об ожидавшей ее любимой забаве она забыла все неприятности и снова стала довольной и веселой. — А Левенвольде что пишет из Вены? — спрашивала она своего любимца по дороге в свои внутренние апартаменты, где ее ждала свита и фрейлины. — Граф Левенвольде сообщает, что принц Брауншвейг-Бевернский, которого ваше величество изволили наметить в женихи принцессе Христине, юноша вполне достойный для принцессы, и наш посол успешно ведет переговоры с его высокими родственниками. Надеюсь, принцесса останется довольна выбором жениха. Говоря это, Бирон кривил душою. Маленькая принцесса, Дочь Екатерины Иоанновны, находившаяся с недавних пор при дворе ее тетки, императрицы Анны, составляла давний плод тайных мечтаний Бирона для его сына Петра, которого дерзкий курляндец задумал женить впоследствии на цесаревне. Но это была слишком дерзкая мысль и о ней пока следовало молчать до поры до времени. И смелый временщик, скрепя сердце, затаил эту мысль в себе.
Рядом с отделением для просушки, уставленным огромными деревянными ящиками на подобие гробов без крыш, находилось помещение наборной, или складочной, где в особые рамки укладывались соломки для спичек. В наборной, или укладочной, камере работали исключительно женщины. Их занятие не представляло никакой трудности. Работницы быстро проводили рукою по заполненной соломкою для спичек дощечке, изрезанной углублениями, с тем, чтобы в каждое из углублений дощечки попадала соломка. Потом заполненную дощечку накладывали на стержни и принимались за другую, причем вторая дощечка нижнею своею стороною надавливала на соломку нижней, и все это прикрывали тонкой доской в виде пресса. В каждой рамке помещается 2200-2500 соломинок. читать дальшеЛовкость работниц этого отделения спичечной фабрики много способствует скорости выполнения работы, а легкость подобного труда не мешает их бодрости и жизнерадостности, особенно у молодежи. Наборная — это заповедная Ханаанская земля для несчастных тружеников спичечного производства, это — рай, куда стремится каждый, работающий в удушливой атмосфере макальной, сушильной и других отделений фабрики. Анна Бобрукова была в числе этих счастливиц, которые работали в наборной. Красивая, рослая, молодая, она выделялась среди других. Кроме того, ее происхождение и смелость, с которой она пустилась в «народ», давали ей большой вес среди наборщиц-крестьянок окрестных деревень, но она и не пользовалась их расположением. Сегодня Анна более чем когда-либо выделялась среди своих товарок каким-то особенно возбужденным настроением. Она пришла задолго до фабричного гудка и ее видели у ворот о чем-то таинственно совещающейся с Кирюком, работающим в лаборатории. Обычно прилежная и работающая, она сегодня едва-едва справлялась с «уроком», как сама называла положенное в день комплектование рамок. — Что с Анюткой? Вишь, сама не своя девчонка, — шепнула Дуня Козырина соседке, Марье Косой. Та только руками развела. — А кто ее знает... Нешто впервой? И всегда-то она такая несуразная. — Чего шепчетесь? — неожиданно оборвала их Анна, чудом услыхавшая или, вернее, угадавшая, что говорилось про нее. — А мне то странно, что вы-то спокойны сами. Точно овцы какие, прости Господи! Работают, рук не покладая, и довольны своей судьбой. — А чего же нам не быть довольными-то? — вступилась бойкая сероглазая Марфуша. — Свои четыре гривенника мы в аккурат получаем, и работа слава Богу! Ничего, жить можно! — Дура ты! — внезапно набросилась на нее Анна. — «Жить можно!» Да, ведь, и свиньи живут... Да как живут-то! Пойми это, дурища! Как живут-то! Вон Кирюк говорит, что на прочих спичечных девушки и бабы по полтине в день хватают, да и восемь часов на работе, а не десять, как у нас. — Врет твой Кирюк! — обрезала Бобрукову Марфуша, — кабы так-то хорошо на других фабриках было, чего же ему сюды тащиться занадобилось бы? Каждый не дурак, ищет там, где лучше! — Верно, верно! — подхватили работницы. Бобрукова только досадливо махнула рукою. Ее авторитет был поколеблен, и это язвило самолюбие гордой девушки. В эту минуту дверь из соседней сушильной приотворилась, и Браун вошел в камеру. — Ты что растрещалась, трещотка? — бросив суровый взгляд на Анну, произнес он. — Мало того, что опоздала сегодня и с Кирюком проболтала гудок, и теперь, руки сложа, рассуждаешь? Ведь, у нас не поштучно, а поденно, и хозяйское время не смей красть. Анну передернуло и от этого «ты», и от этой резкой речи. Несмотря на все свое деланное опрощение, она не могла никогда забыть свою интеллигентность, и умышленное обращение с нею Брауна, как с простой укладчицей, подняло ее всю. Лицо Анны вспыхнуло, глаза метнули искры. Она гордо выпрямилась, быстрыми шагами подошла к управляющему и кинула ему в самое лицо: — Чего вы придираетесь? Сломать меня хотите? Ладно! Не придется! Отца моего вытеснили своими же кознями, а теперь за меня! — Молчать! — грозно пронесся резкий окрик по камере, и Браун, не меняя своего спокойного лица, сверкнул глазами. — Не очень-то я испугалась! — разом сатанея, крикнула Анна, — Не стану молчать! Хочется вам меня выгнать, знаю, да руки коротки, шалишь! Я к самому хозяину пойду: так мол и так, от управителя вашего покоя нет — то с нежностями лез, а теперь как увидал, что взятки гладки, так и в шею! Защиты ни от кого нет! Анна задыхалась. Работницы укладчицы бросили дело и с живейшим любопытством следили за этой сценой. Сверкающие глаза Анны, ее горящее багровым румянцем лицо и дрожащий голос не предвещали ничего хорошего. Но странно: чем больше волновалась девушка, тем спокойнее становился Браун. Ни один мускул не вздрагивал и в его красивом лице. Он медленно поглаживал свою густую черную бороду и насмешливо смотрел искрящимися глазами в лицо Бобруковой. И, когда голос Анны замер на высокой звенящей ноте, Браун спокойно сказал: — Вступать с тобою в споры и пререкания я не стану: ты — простая укладчица, я — твой начальник. Или потрудись делать так, как я приказываю тебе, или я тебя вышвырну вон в одни сутки! — и, круто повернувшись, он вышел из камеры. Анна замерла от неожиданности, услышав эти слова; остальные девушки замерли вместе с нею. Так длилось с минуту. Потом все заговорило, закричало, зашумело разом: — Так нельзя... Выкидывать ни за что, ни про что на улицу... Управитель злобствует. Неладно это! И вдруг этот шум и гам были разом покрыты высоким, звонким, сильным голосом Анны. — Товарищи-работницы! — произнесла она, и при первых же звуках этого голоса все стихло. — Что же это? До каких пор терпеть? За хозяином жить можно, а управитель — зверь. Выкинуть! Меня-то! Врешь, руки коротки и не те времена теперь. Все видали, как он на меня буркалы пялил намедни, а теперь не выгорело, так и на улицу! — цинично и злобно расхохоталась она. — Врешь, не уйду, тебя скорее выпру. Да! Неужели это — управитель? Неужели он в нужды наши входит? Вон батька мой плох был, а и то зря человеку не портил. А этот, прости Господи, аспид... Да и откуда он? Кто он такой? Откуда у него деньжищи? Вон слыхала я, что он Старую усадьбу покупать хочет. Не приведи Бог, не попасть бы в беду! Вон Кирюк многое такое выследил. Он говорить с нами хотел, собраться велит... Мы и соберемся, ужо потолкуем... Немца нам над собою иметь не полагается. Пьет он кровь нашу зря... — А твой отец не пил? — ехидно осведомилась Марья Косая. — Дура! Так отец и получил за это: едва жив остался, а Браун, глядишь, только денежки хозяйские наживает. И опять: ребятам не позволил работать, а, гляди, ребята с голода мрут. Белый фосфор для них, слышите, вреден! А ты сделай так, чтобы этого самого белого фосфора тут и духа не было... Ведь, незаконно это, запрещено, а у нас есть... — Есть это, верно! — подхватили работницы. — Ну, вот! Ну, вот! — обрадовалась Анна. — А потом, какое такое право он имеет «тыкать»? Да он, может, хуже меня, как ни на есть последний. — Да ты у нас барышня, что и говорить! — не кстати вмешалась бойкая Марфуша. Но Анна даже и не слышала ее. Она понизила голос до шепота и произнесла чуть слышно: — И много, много вам еще Кирюк про него скажет всего. Завтра у него в избе соберитесь. Только не все, всех много. Макальщики придут, пильщики и другие, так чтобы, чего доброго, до старосты не дошло. Послушаем. Эх, девушки, серота, ведь, вы, вам умных-то речей куда не мешает послушать!.. Девушки-работницы притихли как-то. Каждая из них сознавала в душе всю правоту слов Анны, но нравственный голод, голод цивилизации, не особенно беспокоил их. Красовские работницы чувствовали более рельефно иной голод, физический, заставлявший их глотать вредную атмосферу фабрики и оставлять в ней большую половину своего здоровья и сил. Однако, они молчаливым сочувствием согласились с Анной, а потом, пошептавшись друг с другом, решили на завтра пойти «послушать» умных речей, как выразилась Анна, в избу Кирюка. Опять-таки не прошло и года. Но у меня всю весну два состояния- я либо работаю, либо болею, не то не другое не может мне помочь в вычитывании ...
В нашем любимом-дорогом издательстве вышел 54 том полного собрания сочинений. Чарская Л.А. Том 54. Сестра Марина (лит. обработка) — М.: Русская миссия: Приход храма Святого Духа сошествия:, 2009. — 352с.: ил. — (Полное собрание сочинений) А вот так эта картинка выглядела в оригинале. Судя по тому, что там 352 страницы, то одно тем более урезанной и с объединенными главами "Мариной" дело не обошлось. И мне страшно интересно: приобщились ли они к цивилизации и взяли текст из интернета, или сами раскопали...Если второй повестью "Дикарь" или "Лизочкино счастье" - то текст точно мой... А если там что то новое- так это покупать придется ж ! Впрочем , если там не урезанный вариант, то я обещаю ее приобрести.Но я в это не верю.
А вот, может не такая яркая, но очень в стиле модерн обложка "Сестры Марины": По-моему я ее вам не показывала
В маленькой избенке бывшей старостихи Анисьи было нестерпимо душно. В углу на лавке в полусидячем положении сидела сама Анисья, изможденная горем и нуждою женщина, и крепко спала в самой неудобной позе, в какой обыкновенно спят измученные недавней встряской люди. За ситцевой занавеской на несложной крестьянской постели охал ребенок. Фельдшер вышел покурить и Лика одна осталась у постели больного Андрюши. Уже четвертую ночь сидит Лика так около больного мальчика. Пролом черепной кости повлек за собою воспаление мозга, во время которого больного нельзя было, ни под каким видом перевезти в фабричную больницу, и Лика Горная водворилась в избе Аксиньи, с целью во чтобы то ни стало выходить Андрюшу. читать дальшеДни и ночи проводила она теперь здесь, уходя домой для того лишь, чтобы вымыться и переодеться, да перекинуться двумя, тремя словами с тетей Зиной. Каждый день сюда наведывался Сила. Оп осторожно, беззвучно входил своей тяжеловатой обычно походкой и осведомлялся о здоровье Андрюши. И каждый раз по его уходе Лика должна была сознаться, что она ждет этого посещения, что оно доставляет ей радостное удовлетворение. Сегодня Сила еще не был, и молодая девушка, сменяя лед на голове больного, обтирая уксусом его горячее тельце, думала о Силе. Он представлялся ей теперь не иначе, как окруженный разбушевавшейся фабричной толпой, готовой растерзать его заодно с Бобруковым; идеалом русского богатыря и в тоже время рыцарем без страха и упрека представлялся он ей. Она знала только двоих таких людей, мощных духом: синьора Виталио и Силу, и к обоим им рвалась ее молодая, горячая душа. Андрюша застонал на своем ложе, и Лика разом встрепенулась и, с трудом отогнав от себя посторонние мысли, занялась больным. До 11-ти часов она могла оставаться здесь; в одиннадцать за ней должна была прислать лошадь тетя Зина. Сегодняшнюю ночь Лика решила провести дома, положась на слова доктора, сказавшего ей утром, что опасность более или менее миновала. Ей надо было к тому же собраться с мыслями, обсудить кое-что, что волновало ее чуткую душу. Сегодня ей пришлось встретиться со школьным учителем Красовки. Это был ярый социалист, и с восторгом отмечал каждую черточку социальной эволюции. И сегодня он сообщил ей, что красовские «просыпаются», что на спичечную проникли агитаторы, и не сегодня — завтра начнется открытое брожение, на этот раз уже вне экономической цели. Лика мельком уловила имена Бобруковой, Кирюка... Кирюк был опасный оппортунист, та гнойная язва пролетариата, которая умела распространять вокруг себя зловоние и заразу. Лика знала, что Кирюк и Анна Бобрукова — единственный недовольный элемент на фабрике, хотя Анна и притворялась под шкурой овечьей скромности, а Кирюк на время прикусил свой ядовитый язык. Кирюк был едва ли не самый сознательный из рабочих. Судьба забросила его в эту глушь из самых недр социально-пролетарской жизни. Он говорил красно и умело и всегда действовал на толпу какой-то задорной бравурой. Кирюк был на «замечании» в губернии, и это несколько приостанавливало этого ярого социалиста. Иванов (фамилия учителя) передал Лике, что Кирюк с той самой истории точит зуб на молодого хозяина, и Лика решила во чтобы то ни стало предупредить Силу. Сам по себе Кирюк не был опасен, но он умел возбуждать и растравлять умы, и этого было достаточно, чтобы чувствовать кое-какие опасения по отношению к нему. Лика, принципиально стоявшая всегда за народ и презиравшая его угнетателей, не могла не почувствовать всей гадости возмутительной тактики Кирюка. Ведь, Сила шел навстречу серому люду, ведь, он сделал все зависящее от себя, чтобы улучшить быт фабрики. Ужели же он достоин подобного отношения людей, в дружбу и преданность которых он начал было верить, как ребенок? Да, да, она сегодня же предупредит его обо всем. Только бы скорее, скорее ей увидеть его. Вошел фельдшер и прервал мысли Лики. — За вами прислали лошадь, Лидия Валентиновна, — произнес он. — Я разбужу Анисью и мы почередуемся у больного... А вы с Богом. — Да, я еду, Василий Пармеиович! — каким-то упавшим голосом произнесла Лика и мысленно добавила от себя: «А его нет, он не едет. Он не приедет сегодня!». Анисья проснулась. Андрюша беспокойно заметался на постели. Лика осторожно наклонилась над ним и поцеловала горячую щеку ребенка, потом накинула на плечи платок и вышла на крыльцо. Звезды... Звезды... Звезды... Целый мир звезд, целое море золотого сияния. «Когда я вижу звездное небо», — невольно вспомнила Лика слова Канта, — то чувствую лучшие и высшие стороны своего естества». Старый философ был искренен, как всегда. Звезды — это совесть неба, которая всегда чиста и прекрасна и является вечным напоминанием миру о его стремлении к совершенству. Лика взглянула на небо, и вся ее душа всколыхнулась и словно запела, но запела тою целью, которой нет места на небесах. Лике снова захотелось любви, захотелось чувства, сильной мужской светлой, любящей ласки, которая, казалось, не была создана для нее. Ее потянуло в неведомую сладкую и жуткую даль... Ей захотелось услышать горячие, преданные речи, захотелось почувствовать биение сердца, бившегося для, нее. Невольные слезы обожгли ей глаза. — Одинока... одинока... одинока! — произнесла она с какой-то горькой, болезненной настойчивостью. — Одинока и никому нет дела до меня! — и, подавив в себе вздох, она медленно сошла с крыльца и направилась к тарантасу. — Лидия Валентиновна! На одну минутку-с! — послышался за нею сильный, хорошо знакомый голос. Лика вздрогнула, обернулась, пред ней в полутьме обрисовалась атлетическая фигура Строганова. Жгучая радость вспыхнула полымем в сердце Лики. Его беззаветная любовь к ней светлой, умиротворяющей грезой действовала на нее, а теперь, в эту ночь, когда одиночество остро и болезненно захватило молодую девушку, она более чем когда-либо обрадовалась его приходу. — Как я рада вас видеть! — вырвалось у нее. В одну минуту Сила был подле Лики. Свет лупы набрасывал свой серебристый покров на его богатырскую фигуру, на широкое лицо и русые кудри, и эти лицо и фигура казались теперь чем-то фантастически-крупным и значительным на фоне ночи. «Точно и не прежний Сила, каким я его знала три года назад, а другой кто-то, сказочный и чудный», — невольно подумала Лика, и этот другой сразу же властно занял место в ее душе. Протянув ему дрожащие руки, Лика проговорила: — За мной тетя Зина лошадь прислала. Только я пройтись хочу. Пусть Артем вперед едет, а мы сделаем прогулку. Хотите, Сила Романович? — Хочу ли я? — таким горячим, юношеским звуком вырвалось из груди Строганова, что Лика почувствовала разом всю огромную любовь этого большого человека. — Да я бы теперь, кажется, до утра вот тут простоял, ожидая вашего выхода из избы. Лика тихо пожала протянутую ей сильную руку, в которой ее собственная ручка утонула совсем. Потом она взяла Силу под руку и зашагала своей легкой походкой подле Строганова. — Как пойдем? Лесом или пустынью прикажете-с? — спросил он молодую девушку. — Лесом! Конечно, лесом! — весело воскликнула та, — если вы не боитесь! — произнесла она с невольным женским лукавством. — Лидия Валентиновна, храбростью я не хвалюсь, — произнес Строганов, — а ежели, к примеру сказать, кто-нибудь на вашем пути подвернется, чтобы обидеть вас — не приведи, Господи! — тому я — уж простите меня за резкость, мужика сиволапого! — тому я по-простецки голову сверну! И такой мощью, таким горячим убеждением веры в правоту своих слов повеяло от слов Силы, что Лика вся сжалась, как цветок от грозы, вся разом стала маленькая и робкая. Ее вдруг стало смертельно жалко потерять любовь этого огромного благородного человека, который так сумел бы заступиться за нее, и в тоже время где-то в душе пробуждалось сознание, что она не имеет права на это чувство, на эту любовь, она, опозоренная навеки. Чтобы как-нибудь сдвинуть с себя всю тяжесть горечи, овладевшую ею, она поторопилась перевести разговор на другую тему. — А Кирюк что-то мудрит, Сила Романович, — проговорила Лика с трепетом в голосе. — Мудрит-с? Ну? — простодушным звуком откликнулся Строганов. — А я, признаться, думал, что купанье у него навеки отбило охоту «мудровать». И он звучно рассмеялся своим сочным голосом. Рассмеялась и Лика. Теперь они шли по лесной дороге, с двух сторон которой высились огромные лиственные деревья, посеребренные сказочным сиянием луны. — Во всяком случае, надо принять Меры, Сила Романович, — снова произнесла помолчав Лика, — а то, ведь, за Кирюком пойдут остальные и... и... — Да... да... Браун тоже мне что-то насчет Кирюка говорил, да я, признаться, не хорошо его слушал. Он и насчет расчета того же Кирюка советовал. А мне жаль его гнать, признаться. Ведь, дурак-человек, с жира бесится. Ведь, все я для них сделал, что мог, так нет же, он, видите ли, мутит теперь народ, что, дескать, им собрания какие-то устраивать надо по вечерам. А мне становой по поводу этих собраний строго настрого наказывал: «Не допускайте вы их, Христом Богом, Сила Романович, наплачетесь! Ведь, в случае чего солдаты опять... стрельба... тюрьмы». Я народ люблю, Лидия Валентиновна, и для его блага всем, чем могу, пожертвую. Только разумного требуйте... Расшибусь — сделаю. Во мне буржуазного эгоизма, ей-ей же, не много. С гимназии в меня это всосалось прочно. Ведь, во тьме я теперь, а искал света когда-то, ближе к природе стремился. Ботаником я быть хотел, а тятенька мой — кремень-человек, ну, и того... вырвал из ученья. А только души моей он не вырвал. Ведь, я — только по натуре купец-буржуй, а душа моя так и трепещет от желания слиться с народом, раскусить его вполне, идти с ним рука об руку... Ах, Господи! Да вы знаете ли, когда наши финансисты на собрании своего союза говорить стали о том, что пролетариат придушить надо в корень, задавить его голос, заставить замолчать, я что им ответил? Вы отца моего спросите. Он после того со мной месяц не разговаривал. Вот и теперь железным, машинным трудом они все хотят задавить труд рабочий, а того не знают, что прогресс-то их культурной финансовой цивилизации к полному упадку поведет. Пролетарий создает финансиста, а не мертвая машина с ее автоматическим выполнением. Взгляните на Англию, Лидия Валентиновна. Бывал я в Лондоне. Так, Господи Боже мой! От нищих прохода нет! И все больше рабочие, выбитые из фабричной жизни. Нет, не диво снискать себе силу финансовую и упиваться ею, простите великодушно-с, как боров, уснувший на отрубях!.. Если ты силен, как человек и единица, дай помощью почувствовать эту силу пигмеям, которые зависят от твоего блага. Видел я Фонвизина пьесу как-то зимою; там Стародум славно говорит: «Имей душу, имей сердце и будешь человеком во всякое время!». Вот в этом-то и кроется красота! — Красота! — эхом повторила Лика, — Красота — лучшая гармония вселенной. И вдруг ей невольно припомнилось другое определение красоты другого человека — князя Гарина. Тот искал красоты в красивых положениях и женщинах, тот не любил народа и чуждался его... Она встрепенулась вся и невольно прижалась к Силе. Мохнатые деревья точно протянулись к ней, звезды замигали сильнее. Какой-то острый колючий холодок пробегал по телу. — Мне страшно! — произнесла она чуть слышно. — Лидия Валентиновна, голубушка, почему же? Ведь, не одна вы, с провожатым! — весь так и заволновался Строганов. — Прикажете, может, Артема кликнуть?.. Ах, нервы-то, нервы вам Андрюшкина болезнь расшатала!.. — Нет, нет, не то это, не нервы... И не от чего-нибудь определенного мне страшно, Сила Романович! — мигом овладев собою, произнесла Лика: — а почему-то жутко на душе у меня, ах, как жутко! Помните ли вы, как я к свету стремилась? К солнцу? Помните, как всю мою жизнь переделала, убежала из общества, скрылась сюда? Я думала здесь приносить пользу, уйти вся в ту ошеломляющую работу, а работы такой нет. Здесь нельзя забыться! Тут и помимо меня деятелей много — и учителя, и фельдшера, и больница. Экая невидаль, подумаешь, за больным поухаживать или ребятишек добровольно учить, или воскресные чтения устраивать!.. У меня все-таки и свободного времени много, и не утомляюсь я настолько, насколько бы хотела. Раньше мне лучше было: я с фабрикой вашей общалась, в больнице помогала доктору и читала рабочим по праздникам, и пения хоровые устраивала, а теперь, когда все улучшилось с вашим приездом, мне делать нечего. Ребятишек выделили, в больнице — два фельдшера бессменно, а насчет духовной пищи, этих чтений я... я... — Неужто из-за меня вы их прекратили, Лидия Валентиновна? — почти с ужасом вырвалось у Силы. Легкий кивок стриженой головки, посеребренной луною, был ему ответом. — Как? Из-за меня? И я, дурак, мужик неотесанный, помешал вам? — тем же испуганным звуком вырывалось из могучей груди Силы. — Да, видите ли... мне было неловко подводить вас... Администрация могла подумать, что у вас на фабрике нелегальные собрания, могла набросить тень на имя Строганова, а я не хочу этого, Сила Романович, голубчик! — пылко заключила свою речь Лика. — Да черта ли мне до администрации и ее придирок, Лидия Валентиновна! — забывая всю свою обычную сдержанность, воскликнул Сила. — Да если они о вас заикнуться посмеют, так я к губернатору и... и... Он задохнулся. Его грудь бурно вздымалась, рука, на которую опиралась Лика, дрожала. Потом, переведя дух через минуту, он заговорил невольно трепетным и молящим голосом: — Умоляю вас, Лидия Валентиновна, барышня золотая, Христа ради, осчастливьте меня вы и не забывайте моей фабрики! А если мешаю я — прикажите уехать! Ей Богу, не только уеду, а умру, сгину по одному вашему слову, Лидия Валентиновна... Оп запнулся, закрыл лицо руками и, прежде чем Лика могла вымолвить слово, этот огромный человек упал к ее ногам и зарыдал, как ребенок. Все его сильное тело конвульсивно вздрагивало, голова билась на траве у самых ног Лики. Не плач, а стон рвали ему грудь, оглашая лес своими душу потрясающими звуками. Три года таил Сила в себе это могучее чувство, лелеял его, как святыню, ограждая от всех непроницаемой стеною алтарь своей любви на высоком пьедестале, посреди которого стояло его божество — Лика, и теперь не вынес... Встреча с нею, почти потерянной из вида для него, ее заметное расположение к нему, его переход от скорбной сладкой тоски по ней к светлой, радостной встрече — все это надломило недюжинные силы Строганова. Теперь он рыдал, как слабый, измученный, бессильный ребенок. Потрясенная, взволнованная стояла Лика, не зная, что сделать, что предпринять. Сладкое, невыразимо приятное чувство властно говорило в ее сердце. Она гордилась этим человеком, рыдавшим от любви у ее ног. Вся ее душа рвалась к нему навстречу. Ей хотелось дать огромное счастье этому светлому, большому ребенку. Она положила руку на плечо Строганова, а другую опустила на его кудрявую голову. — Сила! Опомнитесь! — послышался в тишине ночи ее мягкий, вздрагивающий голос. — Опомнитесь, Сила! Взгляните на меня! Точно электрический ток прошел по телу Строганова, Оп поднял голову и, все еще стоя на коленах пред Ликой, взволнованно заговорил: — Простите... Христа ради... Лидия Валентиновна... Я — дурак, мужик. Я не смел беспокоить... пугать вас. Вы — генеральская дочка, белая косточка, Лидия Валентиновна, а я — сиволапый буржуй, купец... И как я смел оскорбить ваш слух, вашу гордость? Простите! Простите меня! Лика вспыхнула, выпрямилась. Гордостью повеяло от ее лица, глаза заблестели. — Глядите на меня! — произнесла она значительно. — Видите ли вы мое лицо, мои глаза, Сила? Глядите в них хорошенько, глядите, они плачут. Не оскорбили вы меня, нет, нет! Дивным, ярким счастьем повеяло на меня от вашей любви. Ведь, я знала, что вы любите меня давно, давно, Сила... с той первой встречи в концерте, когда я пела мои песенки пред публикой. Тогда же я поняла то впечатление, которое произвела на вас. Как же вы можете думать, что такая любовь оскорбит меня? Сила! Сила! Я горжусь ею, если вы хотите знать это, да, я горжусь вашей любовью. Нет здесь ни белых косточек, ни буржуев, ни пролетариев, а есть люди, есть два друга, два брата, два существа, сродные по духу естества, два борца, стремящиеся использовать свои силы для блага человечества. И что может быть прекраснее такой любви! Лика замолкла. Ее глаза смело поднялись к небу, к ласковым звездам, мигающим издалека. Ее побледневшее лицо было вдохновенно красиво. — Сила! — снова проговорила она, — если ваше счастье заключается в сознании чувства, пробужденного во мне вами, то не гоните этого сознания от себя. Брат мой! друг мой, Сила! Я люблю вас, как друга, как брата... Да, я люблю вас! Тихий крик пронесся по лесу. Строганов вдруг очутился на ногах. Жгучее счастье опалило его. — Лидия Валентиновна! Храни вас Господи за это! — прошептал он чуть слышно. — Смею ли я? Смею ли я? Но вы сами-с, сами-с сказали, что нет пролетариев и бюрократов, нет буржуазии... это — условные градации... есть только люди-с. Вы слишком прекрасны, слишком велики, Лидия Валентиновна, святая вы; но как милости, как нищий, молю вас: не откажите позволить мне всю мою жизнь посвятить вам, быть вашим псом, собакой, рабом, слугою. Будьте моей владычицей и женой, Лидия Валентиновна! Удостойте, осчастливьте-с! Мужик я буржуй, но я все силы употреблю на самосовершенствование. И положения добьюсь, и чинов. С деньгами все можно-с, только вы... Или убейте меня, убейте сейчас же за дерзость!.. Его глаза с мольбою впились в заметно побледневшее лицо Горной. Робкая надежда мелькала в его широко раскрытом взоре. Он следил за каждой черточкой, за каждым движением ее прелестного личика и ждал приговора. Обе руки Лики упали на плечи Силы. Потом она сжала его крупную, сильную голову ладонями и, радостно смеясь одними глазами, произнесла: — Глупенький! Разве же не видите вы, что я согласна? Она хотела еще прибавить что-то, и вдруг точно молот ударил ей по душе. Огненная мысль вонзилась в мозг и колючими змейками побежала к сердцу. Сердце разом захолодело и все наполнилось той ужасной, потрясающей пустотой, какую она ощущала уже не раз в себе. «Ты не можешь быть ничьей женой, ты опозорена навеки!» — выстукивало рядом потрясающих ударов это опустошенное мраком женское сердечко, и в один миг она резко оттолкнула от себя Силу и глухо прошептала, закрывая лицо руками: — Нет! Нет, это невозможно, я не, имею права быть ничьей женой... — и обессиленная опустилась на траву. В один миг Сила очутился подле нее. — За что? За что? Лидия Валентиновна? Да; да, не стою я!.. Знаю... Зазнался я... знаю... Простите! — лепетал он, как ребенок, то хватаясь за голову, то припадая к ногам Лики. — Нет, не то... не то! — воскликнула она, — не то! Господи, что за пытка такая! — Она заложила за голову свои хрупкие руки и хрустнула ими. — Вы — золото! Вы — сокровище, Сила. Вы — тот светлый идеал человека, которому даже не надо совершенствоваться, а я... я... я опозорена... навсегда... — с трудом вымолвила она роковое слово и после минутной паузы проговорила с мучительно-злорадным смехом: — или вы не знали, что ваша чистая Лика была любовницей князя Всеволода Гарина? Вы не знали этого, Сила? Наступила мучительная пауза. И вдруг что-то горячее коснулось бессильно опущенных рук Лики. Вот еще, еще и еще. Сила Романович припал губами к этим бессильным Ручкам и целый град поцелуев полился на них. — Все, все знаю, — послышался его шепот, — Лидия Валентиновна, солнышко мое светлое, и могу только преклониться пред вами и теперь. Как высшего счастья, как величайшей чести, молю об одном: снизойдите до меня, будьте моей женой! А что касается того... другого... он не мог уронить вас, душу вашу, не глядя ни на что... Ваше беззаветное чувство к тому только подняло вас еще выше, и подлец тот, кто посмеет взглянуть на это иначе... Одно только жутко мне: что ежели... — тут он замолк на минуту, — что ежели он живет еще в вашей душе? — Нет! — сильно вырвалось из груди Лики, — он погиб для меня! Вы можете быть уверены в этом, Сила! И если я вспоминаю с трепетом о нем, то с трепетом ненависти и неприязни... Не бойтесь ничего! Я буду вам честной женою, Сила, а если тот, другой когда-либо появится на моем пути... — То он погибнет за малейшую непочтительность к вам! — произнес Строганов таким голосом, который всколыхнул все существо молодой девушки. Молча протянула она ему обе руки. Он прижался к ним долгим поцелуем. Вся его душа вылилась в этом поцелуе, вся несложная, но чудно-прекрасная душа. — Господи! За что мне это? Мне — ничтожному аршиннику, недоучке? — произнес он с жаром. — Милый! Вы лучший из людей! — произнесла Лика, опираясь снова на его руку, чтобы продолжать путь. Звезды по-прежнему сияли им с неба. Деревья вырастали, как стражи, по сторонам пути, словно приветствуя их молодой союз. Но что-то новое было в этом сиянии звезд и неба, новое для них обоих. — Хорошо! — сказала Лика и тихо сжала руку своего жениха. Он коснулся этой руки поцелуем, тем поцелуем, который создает женщину царицей в один миг, и взглянул на нее лучистым взором. Лике казалось, что ее сердце выпрыгнет от счастья. Она зажала его рукою и ускорила шаг. Вдруг дикий, пронзительный крик совы пронесся над лесом. Сила разом остановился. Лика последовала его примеру. Холодком повеяло на них от этого крика. — Вы верите в предчувствия? — произнесла молодая девушка заметно побелевшими губами. — Я верю в мое огромное незаслуженное счастье, — ответил Строганов, не спускавший с нее все время влюбленных глаз. — А я верю! — тихо прошептала Лика, так тихо, чтобы даже он не мог услышать ее, и вдруг схватилась за руку своего спутника. — Что это? Что это? — проронила она, испуганно оглядываясь на деревья. Темная тень пересекла им путь и скрылась за деревьями. — Какой-то человек, — спокойно произнес Сила — должно быть, подгулявший рабочий, не посмевший вернуться в таком виде домой. — Да, да, рабочий! — машинально произнесла Лика и прибавила шага. — Рабочий!!! — произнес кто-то за кустами, — именно рабочий, моя дорогая! — и, лишь только влюбленная пара удалилась, темная фигура выскочила из кустов и встала теперь посреди дороги, вся облитая сиянием луны. Бледное лицо незнакомца подергивалось судорогой, глаза мрачно горели. Он был страшен в эту минуту со своей черной бородой, покрывавшей почти до самых глаз его щеки, с мрачным взором, от которого веяло гибелью. Он поднял кулак и погрозил звездам, ласково мерцавшим ему издалека. — Никогда! Слышите ли, никогда, никто иной, кроме меня, не коснется ее. Она моя и выстрадана мною по праву! — глухим шипящим голосом произнес черный человек, — И моей и ничьей больше, клянусь, не будет моя Лика! И, точно приняв клятву черного человека, совсем выплыла из-за облака серебряная луна и осветила и гибкую эластичную фигуру, и бледное бородатое лицо странного человека, позволяя узнать его в полутьме лунной ночи. Германом Брауном звался этот странный человек. Медленно, к сожалению, все движется, но движется же...Боюсь загадывать когда смогу выложить следующую главу- но надеюсь на среду...
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Чем объясняются, на ваш взгляд, переименования настоящих названий книг Чарской редакторами? Они лучше звучат, более современны или коммерчески выгодны - лучше продаются? Кстати, не только «Зоберны» переделывают названия. В других издательствах такое тоже было...
И вообще, это нормально — за автора решать, как будет называться ЕГО произведение?
Сила Романович сдержал свое слово. Не прошло и трех недель со дня его приезда на спичечную, как произошла полная реорганизация фабрики. В макальном отделении, где вследствие фосфорных газов всегда стояла вредная, удушливая атмосфера, были сделаны особенные вентиляции и вход из макальной в наборную герметически запирался подъемной дверью. Лабораторию перенесли в отдельный флигель, так как этого просили рабочие. Устроены были баня и столовая артели. Особенное внимание было обращено на малолетних. Дети на фабрике при прежнем управляющем допускались во все камеры, считая даже и лабораторию, где они растирали зловредные порошки. Теперь им только давали работу в коробочной и упаковочной, где готовились спичечные коробки и наклеивались бандероли. В отделении изготовления зажигательной массы не было одного постоянного состава рабочих: они чередовались, чтобы не отравляться постепенно вследствие продолжительного пребывания здесь выделениями фосфорного вещества, обильно напитывающего атмосферу камеры. читать дальше И на больницу было обращено особенное внимание со стороны Силы. Он пригласил лишнего фельдшера, подговорил земского врача чаще заглядывать в его «логовище», как он шутя называл фабрику. Кроме того, Сила учредил эмеритурную книжку, по образцу больших столичных заводов, и всячески старался облегчать быт тех бедных тружеников, жизнь и благополучие которых целиком легли теперь на его совесть. Новый управляющий блестяще оправдал возложенные на него надежды. Он всюду поспевал своим прозорливым оком, помогая по мере сил и возможности молодому хозяину. Целые дни молодой хозяин и его помощник были на ногах. Можно было с утра до ночи видеть рослого богатыря Силу, мелькающего из одной камеры в другую, и за ним гибкую, тонкую, эластичную фигуру, мало похожую на фигуру простого машиниста, Брауна. Бобрукова давно удалили с фабрики и он переселился в губернский город, а дом управляющего был взят под артель, так как Браун упорно отказался от предложения Силы переселиться из его «Забытой усадьбы» и продолжал отмахивать по десять верст в день, посещая фабрику. От прежнего управляющего осталось лишь одно неприятное воспоминание в образе его дочери, Анны, работавшей на фабрике. Но и Анна стала теперь неузнаваема. Прежняя заносчивая, дерзкая девушка превратилась в послушную овечку. Ее голоса не было слышно в камере. Очевидно, несчастье с отцом отразилось и на ней. Анна притихла, и только ее большие черные глаза с горячим, злым огоньком останавливались подолгу на фигуре. Брауна, когда он, сопутствуя молодому хозяину, посещал наборную. Было утро. Первый гудок гулко прозвучал в воздухе. От Колотаевки и Красовки потянулись длинные вереницы худых, тощих фигур. Это были спичечники, спешившие поспеть к началу работы. Из небольшого домика, стоявшего по соседству с артелью, появилась богатырская фигура Силы. Строганов взглянул на небо, перекрестился и светло улыбнулся. «Погодка-то, погодка какая! — мысленно произнес он. — В Питере об эту пору такого денька не дождешься. Славно здесь, век бы остался! Только бы»... Тут быстрая, как молния, мысль промелькнула в голове Силы. Краска бросилась ему в лицо. Глаза мягко увлажнились и засияли. «Только бы видеть ее почаще... — докончила его мысль. — Хоть изредка видеть ее, милую, чудную, святую, только бы хоть одним глазком видеть»... С той роковой ночи Сила Романович не встречался с Ликой. Правда, часто издали он видел ее стройную, гибкую фигурку, пробирающуюся узкой межой по направлению Рябовки, где она сама лично учительствовала, но он не решался подойти к ней, заговорить с нею. Она пристыдила его в Нескучном, упрекнула его в недостаточном внимании к фабричному люду, и теперь он не явится к ней до тех пор, пока не исполнит до конца возложенной на него миссии. Он докажет ей, этой святой девушке, что если и неизмеримо выше стоит она, то все-таки все усилия его души стремятся к тому, чтобы подняться в ее глазах. Он и не хочет большего. Ему бы только немного стать человеком в ее глазах! Мысль о Лике так захватила Сиду, что он и не заметил, как неслышно приблизилась к нему знакомая фигура. Браун подошел к крыльцу и, с достоинством приподняв фуражку, поклонился хозяину, как равный равному. — А-а! Герман Васильевич, здравствуйте! — радушно произнес Сила, протягивая руку бывшему машинисту. — Эк, вы в эдакую рань пришли! Шутка ли, пять верст отмахать! И сколько-то раз я говорил вам, голубчик: перебирайтесь сюда, я вам флигельчик мой велю очистить чем так-то почву трамбовать каждое утро. А? — Нет, уж увольте, хозяин! Привык я там, да и... — нахмурясь произнес он и запнулся. Сила Романович сочувственно взглянул на него. — Ну, как знаете! Как знаете! — заторопился он сказать. — Стеснять вас не стану. Ну, а деньжонок не возьмете ли от меня, чтобы лошадку купить, шарабанчик? Все же удобнее будет ездить. Доброе, детски-простосердечное лицо Силы приняло молящее выражение. Ему было болезненно жаль этого гордого человека и хотелось облегчить его участь. Но, очевидно, душе Брауна были чужды проявления такого чувства. Он вскинул на молодого хозяина надменным взглядом и холодно произнес: — Благодарю вас, но не в моих привычках принимать подарки. Вы платите мне ровно столько, сколько этого заслуживает хороший управляющий, и сверх нормы я не возьму ничего. А что касается лошади, то она мне не нужна. Я люблю делать продолжительные прогулки. Иначе я давно приобрел бы ее, так как располагаю достаточными средствами, приобретенными моим прежним заработком в Вене и на прочих европейских фабриках. Но я не считаю нужным сделать это. И уж если делать приобретение, то скорее я бы уж приобрел себе «Забытую усадьбу», благо ее владетели отдадут ее за бесценок. — Ну вот, ну вот и отлично! — обрадовался Сила. — И если ваших сбережений не хватит, то смело располагайте моими суммами для этой цели... заимообразно! — добавил он со своей обычной деликатностью. — Еще раз благодарю, хозяин, но, по всей вероятности, моих сбережений хватит, — произнес Браун. — А сколько вы думаете пробыть здесь? — А что? — встрепенулся Строганов. Одна мысль об отъезде приводила его в отчаяние. Он не мог себе представить, как он уедет из этих мест, где хотя изредка он видит пленительный образ Лики, где все дышит ею, где всюду ступает ее маленькая ножка. «Уехать отсюда! Так скоро? Нет! Нет! Пусть отец ведет свое дело ситцевой мануфактуры одни в столице, покамест я останусь здесь... Это мне необходимо, как воздух». — А что? — произнес он еще раз тем же испуганным голосом. — Да лучше вам бы остаться здесь, хозяин, пока совсем не реорганизуется наша фабрика, — произнес Браун, устремляя на Строганова свой пронзительный взгляд, — а то наши оппоненты Веревкин, Маркулов уже начинают проявлять себя. Да и Кирюк мутит что-то ... Да и Бобруков еще уняться не может и действует издалека на своих приверженцев. Им хочется снова водворить старого управляющего и... — Этого не будет! — произнес Сила решительным, упорным тоном, которого было трудно ожидать от пего. — Я доволен вами, Браун, и не хочу никого другого. И речи не может быть об этом больше! Я не знаю, какой силой вы привлекли народ к себя, но помните, рабочие выбрали вас единогласно и... — Это — панургово стадо. Они всегда привыкли действовать гуртом, как стадо свиней, — жестко произнес управляющий. — Что? — лицо Силы приняло разом недоумевающее выражение, — как вы странно сказали это, Браун... Не жалуете вы их, что ли, этот народ? А я думал, что вы твердо стоите за свободу, равенство и благополучие этих людей.... — Вы — законченный и просвещенный европеец, а говорите, как ребенок, извините меня, — отвечал тот, и его тонкое лицо осветилось усмешкой. — Я — враг насилия, потому что оно претит принципам мироздания... Бог создал мир, чтобы поселить в нем свободного царя-человека. Но люди пожелали власти и кровью покупали ее. Одни бациллы пожирали другие... Выше всяких основ стояла прочная основа права сильнейшего. Сила хороша, но надо знать, над кем проявлять ее. Ведь, подчиняя себе известную силу, можно уронить, обесцветить себя, если эта сила своей некультурностью заставит запачкать руки своего победителя. Я борюсь только с равными и борюсь наверняка, зная, что останусь победителем, иная борьба меня не влечет. — Ну, а уравнение пролетариата с буржуазным классом? Как вы смотрите на это дело, Браун? — На это я отвечу одним, хозяин. Ваш народ вырос и поднялся в последнее время. Рабочий класс подавлен как в своем материальном, так и в нравственном росте. В этом его болезнь. У вас рабочий — мужик, серая скотина, в Европе он — единица, индивидуум с широким горизонтом. Узость положения вашего рабочего делает его односторонним даже в его влечении к свободе. Это — уже не борьба за право, а борьба за существование. Бросьте ему каравай хлеба, кошель с деньгами, он набьет свой живот, нарядится по-господски, пойдет в трактир, будет пить, как извозчик, и слушать скверную музыку, и он счастлив, сыт, ему нет дела до тех подлых условий, в какие попала его родина. Нет, таких борцов я не признаю. Их надо сжать клещами и задушить в них малейшее влечение к революции. Только сытые, сильные, смелые люди, люди, не зависящие от их безжалостного властелина-голода, должны идти во главе освободительного движения. Я бы сказал, что бюрократические сферы должны первые принципиально выдвинуться в борьбе за свободу, а народ и пролетариат уже пойдет за ними, как стая покорных овец. Но нужно всегда помнить, что власть должна быть, но власть не бичующая, а могуче-великодушная, красивая власть... Ведь, прежний древний Рим был силен властью, а... Браун разом запнулся. По его лицу пробежало странное, не отвечающее его речам, выражение. Глаза приковались к одной точке. Сила Романович невольно перевел свой взор по направлению взгляда управляющего и замерь на месте. К воротам фабрики подъезжала грохоча телега; в ней сидела Лика, с бледным лицом, с расширенными от страха глазами. Она на ходу выпрыгнула из своего своеобразного экипажа и бегом направилась к обоим собеседникам. — Сила Романович! Голубчик! — кричала она еще издали, протягивая руки, — в Рябовке несчастье случилось. Авдотьи, прежней старостихи, Андрюша в колодец свалился. Ради Господа, за доктором пошлите, а мне фельдшера дайте и позвольте Андрюшу перевезти в вашу больницу, хотя он в рабочих и не числится. Мальчик о сруб голову проломил... Ужас... Ради Бога, скорее, голубчик!.. Не помня себя, Лика роняла слова за словом крепко вцепившись руками в руку Силы. Взоры ее глаз, полных слез, впивались в него. Выражение муки застыло в ее красивом лице. Но вдруг точно трепет прошел по телу девушки. Она почувствовала на себе чем-то пристально обращенный в ее лицо взгляд. И вмиг все это лицо покрылось краской. Лика инстинктивно стиснула руку Силы, как бы прося у него помощи, и снова прерывисто, взволнованно заговорила: — Едемте со мною, голубчик, пожалуйста, поскорее! И фельдшеру прикажите тоже. Только ради Бога скорее, а то Андрюша умрет... может быть, и умер — уже... без меня. Жалко, ведь, такой славный мальчишка и притом один сын у матери! Все там растерялись, заметались. Вот мне и пришлось ехать... самой. Скорее, скорее, голубчик! Но Силу уже не надо было торопить. Волнение Лики невольно передалось ему. Взволнованным голосом приказал он тотчас же позвать фельдшера, потом попросил Брауна отрядить немедленно верхового за земским врачом и, покончив со всем этим, помог Лике вскарабкаться на телегу. — Ну, вот и ладно, теперь уж полдела сделано! — произнес он ободряющим голосом, усаживаясь и подле молодой девушки и приказав фельдшеру поместиться тут же. Серый, невзрачный мужичонка задергал вожжами, и телега, громыхая, поскакала по направлению Рябовки. Браун долго и пристально смотрел вслед, потом медленно сунул руку в карман, вынул из него портсигар, закурил папиросу и глубоко, глубоко задумался. — Что? Проморгал свою лапушку? И знать тебя не хочет генеральская дочка! — послышался за ним насмешливый шепот. Браун быстро обернулся. Пред ним в своем обычном ярком, пестром наряде, выгодно оттеняющем ее резкую красоту, стояла Анна Бобрукова. Ее черные глаза насмешливо сверкали, рот кривился. При виде этого задорно поднятого к нему лица, вся кровь кинулась в голову Брауна. Что-то грозное сверкнуло в его черных пронзительных глазах, и, прежде чем девушка могла опомниться, он схватил ее за плечи и произнес тихо и внушительно: — Слушай ты, тварь, слушай меня хорошенько! Если ты когда-либо посмеешь произнести имя этой святой девушки, я размозжу тебе голову о стену камеры, хотя не привык быть грубым ни с одной женщиной в мире. А теперь ступай и чтобы ты не попадалась мне больше намоем пути никогда! Слышишь? И с силой оттолкнув от себя Анну, он спокойным шагом двинулся по направлению ворот фабрики.
Какие книги Чарской были бы интересны современному читателю? И не только Чарской но и остальны, о которых речь шла в этом собществе.. Из книг печатавшихся в этом сообществе или выходивших в ПСС, или нигде не выходивших... А какие вы хотели бы увидеть напечатанными (естественно без Зобернов)?
Я не говорю об исследовательском интересе. Подумаем с точки зрения "просто читателя".
Раннее утро забрезжило над лесом. Солнце еще не вставало, но красавица заря охватила полнеба своим розовым пожаром. Птицы уже проснулись и беспокойно шуршали в кустах, коротким чириканьем приветствуя утро. Лика шла по влажной от росы траве, вся полная мыслью о только что происшедшем. Эта ночь переродила ее, дав новое направление мыслям молодой девушки. Сегодня воочию ей пришлось убедиться в том, как низко в нравственном и умственном уровне стоит еще русская крестьянская толпа, как дико проявляются в ней страсти и как необходимо поднять нравственный и духовный рост этих лишенных культуры дикарей. Острая жалость, горячая привязанность и какое-то почти материнское чувство к этим нецивилизованным взрослым детям, сильно нуждающимся в прочном нравственном руководстве, наполнили душу молодой девушки. читать дальше«Надо будет уговорить Силу устроить читальню для рабочих и столовую», — мысленно произнесла молодая девушка, и вдруг внезапный румянец алым заревом разлился но ее лицу. Одно воспоминание о Силе дало совершенно новый оборот мыслям молодой девушки. Вмиг пред ее мысленным взором предстали, как по мановенью волшебного жезла, рослая, богатырская фигура, хмурое лицо, сжатые брови, сурово сверкающие глаза и скрещенные на груди могучие руки; все это как бы снова воочию увидела Лика. Силой и мощью, бесстрашьем и удалью веяло от этой рослой фигуры, беззаветной смелостью дышала она. Один на один, безоружный, он не побоялся выйти к этой толпе и вырвать из ее рук намеченную ею жертву. Он не побоялся идти ей наперекор, и говорить с нею трезвым, здоровым голосом рассудка, заставившим подчиниться эту толпу, обуреваемую одною страстью — страстью разрушения. Сколько же нравственной мощи скрывалось в этом человеке! И он принадлежал ей душою, этот чудный человек. На протяжении трех лет принадлежал ей, Лике, всем своим чистым сердцем. Когда она выступала с благотворительной целью в одном из петербургских общественных зал со своими «неаполитанскими» песенками, он первый сумел оценить ее искусство чисто и хорошо, как ребенок. Его подвели к ней, растерянного, смущенного в его детском восторге, навеянном ею, с робкими восхвалениями ее таланту. И тогда она, к стыду своему, почти не обратила внимания на этого огромного ребенка, потому что ее мысли были уже заняты другим. Но позднее она оценила его, оценила его бескорыстное, светлое, чувство, когда оба они работали в приюте. Он не смел ей заикнуться о своей любви, но и без слов она понимала, какое огромное значение имеет один ее взгляд, единое слово для этого сильного, прекрасного человека. А когда он ее, нравственно умирающую в ее безвременной апатии, воскресил к жизни, разве он не был преданнейшим другом изо всех людей. А сейчас? Сегодня? Видела ли она когда что-либо подобное? Нашелся ли бы какой другой человек на свете, который бы так смело вышел против разъяренной толпы? Нет, положительно нет. Богатырским эпосом, старыми былинами, типами Ильи и Добрыни повеяло на Лику при одном воспоминании о статном богатыре, стоявшем на береговой насыпи пред толпою. И эти могучие руки, эти развеянные кудри, это разом изменившееся лицо, ставшее вдруг из покорного и кроткого, страшно и дивно прекрасным! Лика опустилась, как подкошенная, на траву. Ее сердце билось усиленно и неровно. В голове шумело и от усталости, и от бессонной ночи. Ноги ныли от продолжительной ходьбы. Но она не чувствовала ни боли, ни усталости. Ее лицо сияло. Глаза блестели. Она бесцельно смотрела на зеленую траву, наполненную без умолка трещавшими ранними кузнечиками, и блаженно улыбалась. Этот человек, этот сказочный богатырь, этот современный представитель народного эпоса любил ее, любил покорно и робко, нежно и светло, как ребенок. Он не смел помыслить об обладании ею и только любил ее, любил ее, конечно во сто раз больше «того», кому она отдала душу и тело. И впервые мысль о «том» недостойном ее человеке не провела царапины в душе Лики. Казалось, сильная фигура Силы, неотступно стоявшая пред нею, вытеснила аристократическую фигуру Гарина. Какая-то тихая, блаженная теплота охватила все тело молодой девушки. Сладкая истома разлилась по всем членам. Не будучи более в состоянии бороться с нею, Горная упала на траву, и тотчас же та же сладкая теплота сковала сонные глаза девушки. — Сила! Сила! — помимо желания и воли, шепнула она и тот час же уснула с детски-счастливой улыбкой.
* * *
Солнце стояло высоко на небе, когда Лика проснулась от своего неожиданного сна. Она быстро вскочила на ноги и удивленно озиралась кругом. Было уже поздно и первою мыслью молодой девушки было бежать скорее домой, где тетя Зина извелась, конечно, от страха за нее. Торопливо оправив на себе платье и волосы, Горная поспешно зашагала по направлению к Нескучному. Она разом припомнила, что сегодня праздник, работ на фабрике нет, и что Сила Романович мог приехать к ним в послеобеденное время. И снова ее лицо порозовело, а в сердце ощутилась приятная теплота при одной мысли о том, что она увидит его. Прибавив шага, Горная стала пробираться густым кустарником, ближайшим путем к усадьбе. Сделав шагов двадцать, Лика разом остановилась, как вкопанная. Сильный мужской голос, раздавшийся по ту сторону кустарника, привлек ее внимание. Лика сразу узнала этот голос: говорил Браун. Этот странный человек невольно возбуждал общее любопытство к своей особе. Он приехал несколько месяцев тому назад на фабрику, предложив свои услуги в качестве машиниста, и сразу сумел завоевать положение среди администрации и рабочих. Всегда сосредоточенный, сдержанный, начитанный и смелый, он резко выделялся среди серой толпы. К нему шли, с ним советовались, его чуточку боялись даже за острый, прозорливый ум. Никто не знал прошлого этого удивительного человека, но, что в его прошлом крылась какая-то тайна, в этом не сомневался никто. Недаром же он искал уединения, не даром же избегал общества рабочих товарищей и даже администрации в лице Бобрукова, школьного учителя и других, успевших отличить и выделить его из общего строя. С начальством Браун держал себя, как равный, и это-то и придавало ему особый вес среди рабочего люда. Это была едва ли не самая интересная личность на фабрике, занимавшая умы. В первое время его пребывания здесь становой и исправник усиленно приглядывали за ним. Герман Браун показался им европейским социалистом-эмигрантом. Но все их старания «накрыть» Брауна не привели пи к чему. Он жил, казалось, вне социальных условий и так же мало, по-видимому, интересовался политикой, как и всем остальным. Одни машины, одна профессия, казалось, способны были увлечь его. Он с первым гудком появлялся на фабрике и последний уходил с нее. Он не жил ни в Красовке, ни в Колотаевке, ни в окрестных деревнях, а снимал в пяти верстах от спичечной небольшой домик у управляющего большой покинутой усадьбы каких-то разорившихся графов. Об этой усадьбе говорилось много таинственного и чудесного. Говорили, что из большом старом доме по являются иногда души ее усопших владетелей. Таинственный Браун поселился в этом обвеянном тайной темных преданий гнезде, и этого было достаточно, чтобы еще более увеличить ореол таинственности, окружавший все существо машиниста. Лика часто встречала его и сама невольно поддавалась странному влиянию этого необычайного человека. Она не могла не выделить его из общей среды, и все, касающееся странного машиниста, не могло, как и всех прочих, не интересовать ее. И сейчас этот голос, властный и мало похожий на голос простого рабочего, заставил ее насторожиться. Браун не был один. За густою листвою кустарников мелькало ярко-красное платье женщины. Лика знала это платье и эту женщину. Дочь Бобрукова, Анна, работала в «складочной» спичечной фабрики по настоянию своего скупого, жадного до заработка отца, хотя дочери управляющего не было никакой надобности гнуть спину и дышать вредными парами, выходящими из соседней со складочной лаборатории.. Анна Бобрукова была сильная, рослая девушка с энергичным, своеобразно красивым лицом, со вздернутым носом и такими яркими губами, что на первый взгляд они казались смоченными кровью. По своему существу эта девушка была смела, дерзка и отважна. Она горела желанием выделиться из той мрачной среды, в которую попала, жаждала знания, и все свое свободное время проводила за чтением книг. Ее заветной мечтой было попасть в столицу, поступить на медицинские курсы, добиться аттестата и стать «важной» ученой барыней, как она с необъяснимо-бравурным цинизмом говорила о себе. И не ради пользы человечеству хотела она достичь этого, нет. Просто Анну Бобрукову точил червь тщеславия. Она никого не любила, менее всего ту серую среду, которая окружала ее, но ей хотелось «утереть нос», как она выражалась, отцу, насильно взявшему ее из четвертого класса гимназии, так как он нашел, что ученье лишь мутит голову и что куда полезнее будет его Анютке поступить на спичечную. Здесь Бобрукова не пришлась ко двору ее товарищам и подругам по ремеслу. Заносчивая, гордая, она могла возбуждать к себе только ненависть и неприязнь. И она гордилась этим и рисовалась тем отрицательным чувством, которое возбуждала. Сейчас Анна стояла в обществе Брауна, заслоненная одним кустарником от Лики. Браун говорил, Анна слушала. Очевидно, это было продолжением разговора, начатого ими ранее. — Ты сама находишь, что тебе нельзя более оставаться здесь после инцидента с отцом, — говорил, словно бросал, своим металлическим голосом Браун. — Уезжай. Все равно тебе житья здесь не будет. Дочь Каина, кровопийцы, как они называли твоего отца, не может внушить к себе уважение. — Плевать мне на их уважение! — резко произнес голос Анны. — Плевать я хочу на всех их... — Очень хорошо, — снова зазвучал голос Брауна, невозмутимо-спокойными нотами, — все-таки тебе тут решительно незачем оставаться. Тебе надо уехать. Молчи, не перебивай меня! Тебе надо уехать в Петербург. Поезжай, учись, работай. Я тебе дам денег на это. — Денег? Слышите ли? он мне даст денег! — резко и дико расхохоталась Анна. — Да знаешь ли ты, что никогда никто в жизни не покупал за деньги Анны Бобруковой? Пусть она — дочь подлеца, негодяя и кровопийцы, сама жадна и корыстна, но никогда она не продавала своих ласк, и если полюбила тебя, то полюбила всем сердцем, без задней мысли, без корысти. Помнишь? И теперь мне ни за что не расстаться с тобою... Не гони меня! Я люблю тебя, словно безумная. Я и мысли выкинула об ученье и обо всем прочем. Только бы тебя видеть, только бы с тобою встречаться. Даром что я в гимназии училась в губернском городе; мой дед простой мужик-пахотник был, и сама я — мужичка, грубая, простая. И тебя-то я еще больше за то люблю, что в тебе мужика не видно, ты — точно барин. Что у вас, в Германии, все такие? Вон у тебя ручка какая! белая, тонкая, барская... И красивый ты, и манеры у тебя хорошие. Слушай, Герман! Я прежде дура была, рвалась к свету, в Питер, хотела учиться, чтобы все на меня глядели и дивились: вон какова, мол, Бобрукова Анна! Из грязи, из тьмы чем стала. А теперь ничего не хочу, ничего не надо. Только люби ты меня! Лика чувствовала себя очень неловко. Оставаться и слушать далее чужие тайны ей более чем не хотелось, а уйти — значило выдать себя и сконфузить влюбленную пару. Она стояла растерянная, не зная, что сделать, что предпринять. И вдруг снова задрожал своим металлическим звуком голос Брауна: — Не глупи, Анна, поезжай! Теперь тебе уж совсем не место здесь оставаться. Отец лишился должности, тебя со света сживут... К тому же теперь, когда меня выбрали в управляющие, мы не можем оставаться близкими. Понимаешь? Нехорошо! — Неловко? Нехорошо? — как безумная, выкрикнула Анна. — Неловко! Нехорошо! И ты мне говоришь это! Зачем же тогда? Зачем?.. Подлец ты, подлец! — высоким фальцетом закончила она. — Молчи! Я не люблю грубостей! — строго остановил Браун. — Ага! Не любишь грубостей!.. А мои ласки любишь? Помнишь, когда мы были здесь в тот вечер, как ты всю опалил меня? Что ты мне говорил тогда, Браун? Помнишь, мы провожали тогда нескучневскую барышню из школы... В тот же вечер она читала и пела с ребятами хором. Мы еще провожать ее пошли, а потом... — Молчи! То был миг безумия. Я уже раскаялся в нем, — глухо произнес Браун. — Тогда была душная, ароматная ночь, как у нас, в Саксонии, бывают. Медом пахло в воздухе. Ты шла рядом, сильная, горячая, молодая, ты обвилась вокруг меня змеею... Ты говорила, что любишь меня... И я принял тебя за другую, видя в тебе другую, понимаешь? — ту девушку, которую я когда-то любил, единственную в мире, я, Герман Браун, скептик и эгоист, и которую потерял навеки. И в тебе в ту ночь я видел ее... Поняла теперь? Ведь, мои ласки потом не повторялись? Кто же виноват, что ты, как собака, привязалась ко мне и преследуешь меня всюду? Прощай! Голос замолк. Слышалось только усиленное дыхание двух пар человеческих грудей, дыхание, поднятое разнородными и мучительными ощущениями. И вдруг Анна вскрикнула страшным, нечеловеческим криком. — Негодяй! — четко послышалось в душистом лесном воздухе. — Я не прощу тебе этого, негодяй! — и громкое рыдание огласило лес. — Да, да, не прощу, — срывалось с трепещущих губ девушки. — Я проклинаю тебя и сумею излить тебе на голову всю мою мстительную ненависть к тебе. Слышишь ты меня? Отныне мы — враги, враги на всю жизнь! А на фабрике я останусь. Ты не смеешь лишить меня куска хлеба. И тебе, да и ей я отомщу. Я ее знаю. — Знаешь? — голос Брауна дрогнул несвойственным ему волнением. — Знаешь? — Знаю! — каким-то злорадным шипением произнесла работница, — знаю. Или ты думаешь, что я слепа, чтобы не видеть тех горячих взглядов, какими ты следишь за нею при встречах? А в ту ночь, когда я возвращалась с тобою по лесу и, отуманенная страстью, кинулась тебе на грудь, чье имя сорвалось с твоих губ, заглушенное поцелуем? Да, я знаю ее! И знаю еще, что ты — лгун, да, лгун! Не далекую германскую девушку любишь ты, а нескучневскую барышню — Лидию Горную. Да! — Молчи! Молчи! Не смей произносить это святое имя! — послышался снова его трепетный голос, — или… — Что «или»? — каким-то злорадным вызовом вскрикнула Анна. — Уж не грозишь ли ты мне? Так помни: я не боюсь угроз, я ничего не боюсь. Мне терять нечего после того как ты все, все отнял от меня! Помни и то, что я не прощу тебе обмана и рано или поздно заставлю каяться в нем. Увидишь! Она замолкла. Замолк и Браун. Воцарилась полная тишина. Слышно было только, как кузнечики трещат в траве да высоко в небе пробует свою трель молодой жаворонок. Лика осторожно поднялась с травы и с сильно бьющимся сердцем неслышно скользнула в чащу. Что-то жуткое, необычайное почудилось ей в этой невольно подслушанной тайне. Этот странный, загадочный человек любит ее... Она смутно догадывалась о его чувстве и раньше, но боялась признаться в этом самой себе. Он был ей страшен, этот человек с его странной внешностью, с его острыми, прожигающими глазами, с пеленой таинственности, окружающей его имя. И потом он напоминал ей «того», другого... И при мысли о «том» снова дрожь слегка прошла по телу Лики. Она прибавила хода и быстро скрылась в зеленой чаще. Я думаю дальше - в воскресение.Точнее, надеюсь
Первою же мыслью Лики было бежать. Там, в слободе (Красовка была слободою, тесно прилегающей к фабрике), могли быть слабые, больные старики и дети, о которых, конечно, позабудут в суматохе пожара, и Бог знает, что может случиться с ними. И Лика бросилась бежать со всех ног, трепеща в своем волнении. Огромный пустырь до леса в несколько минут остался далеко позади за нею. Теперь она неслась, как птица, по знакомой меже между двумя рядами колосьев, по той самой меже, на которой она сегодня пристыдила Силу, послав его на фабрику. читать дальше Мысль о Строганове живо перекинула ее на иную мысль. Невольная догадка молнией блеснула в голове молодой девушки. Пожар на конце Красовки, там, где живут эти... Веревкин и Маркулов. Неужели же? Неужели красовские выполнили свою давнишнюю угрозу и пустили «красного петуха» двум отщепенцам, которых дружно ненавидели всею слободою, считая их за доносчиков и шпионов, состоящих негласными помощниками управляющего. Лика знала, что большую часть спичечников составляли слобожане. Они задыхались в тяжелых условиях фабричной жизни точно так же, как задыхались и в зловредных испарениях белого фосфора, находящего себе применение на этой фабрике, вопреки распоряжению губернской администрации. Фосфорные, сернистые пары, наполнявшие воздух камер, убийственно влияли на обоняние и зрение рабочих. Лика знала весь ужас фосфорного отравления. Но говоря уже о постоянном расстроенном питании, бронхите, воспалении легких и туберкулезе, фосфорное отравление влияло еще на челюсти и полость рта, поражая и вызывая опухоль десен. Примитивное устройство купленной Строгановыми фабрики, её скученные отделения, перегороженные лишь слабыми стенами от ядовитых камер, все это говорило за широкое скопление вредных бацилл. Лике не раз приходилось слышать жалобы слобожанок-матерей из Красовки на то, что их дети, посылаемые на фабрику, жалуются на зубную боль и опухоль десен, которые в самом непродолжительном времени переходят в гнойное воспаление надкостницы, заканчивающееся поражением челюсти, специальною болезнью спичечников. Она давно хотела серьезно и обстоятельно переговорить с управляющим фабрики о том, как бы уговорить хозяина перенести лабораторию в другое помещение и упрочить стены между сушильной и макальной, чтобы вредные пары не переходили из одного отделения в другое. Но управляющий Бобруков, сухой, черствый человек, всячески избегал этого разговора с Ликой. Он был нанят еще прежним хозяином фабрики и ценился им за уменье беречь хозяйскую копейку. Зато рабочие дружно ненавидели этого жестокого и черствого человека. И теперь волнения между красовскими рабочими были вызваны исключительно им, его беспрестанными взысканиями и штрафами, его бессердечным отношением к рабочему люду. Лика неоднократно заговаривала с ним о непосильной тяжести трудового дня, об антигигиеничных условиях фабрики, но на все доводы получала один ответ: — Полноте, барышня! Зря только волнуетесь! У нас рабочие, как в раю. Толи еще бывает! Однако, спичечники, вволю натерпевшиеся, наконец, не вынесли этого рая, и ропот поднялся между ними. Бобруков встрепенулся. Боязнь за собственную шкуру заставила его тотчас написать в Петербург. Результатом этого письма и оказался приезд Силы. Лика давно знала о брожении на фабрике, знала, что этому брожению хитрый Бобруков силится придать политическую окраску, чтобы скрыть экономические прорехи и недочеты. Знала она и то, что среди красовских есть шпионы, которые за ничтожное вознаграждение готовы донести управляющему на своих же товарищей. Двоих из бобруковских наушников она знала в лицо; это были Маркулов и Веревкин, избы которых и пылали теперь на краю Красовки. Очевидно, красовские накрыли управительских шпионов и решили разделаться с ними по-своему. Теперь Лика летела стрелой прямо к тому месту, где исполинский костер указывал на место пожара. Две избы были сплошь охвачены пламенем. До ушей молодой девушки доносились смутный гул голосов, женские крики и визг, плач ребят и мычанье испуганного скота. Лика остановилась, чтобы перевести дух неподалеку от фабрики, мимо которой ей надлежало пройти, чтобы попасть в Красовскую слободку, а затем ускорила шаги и очутилась у самых ворот. Огромная толпа народа запрудила всю внутренность фабричного двора, преграждая всякий доступ к деревне. Толпа кричала, шумела и волновалась, ни мало не обращая внимания на горевшие избы, откуда неслись стоны и вопли о помощи. До Лики доносились отдельные голоса, выкрики, фразы. — Душегуб он, братцы... — кричал хорошо знакомый Лике звонкий тенор Гараськи Вихрова, того самого, которому еще так недавно в её присутствии ампутировали руку, — как есть душегуб. Што ему в сушильне вентиляции понаделать, а то от фосфора не передохнешь вовсе. Покедова рамки сделаешь — задохнешься. — Верно, братцы, он это верно, Безрукий, говорит, — послышался другой голос, нервный и вздрагивающий от натуги. — Старики наши вон говорят, что николи так народ не мер, как с той поры, что фабрику здесь приспособили. — А дети наши! — неистово взвизгнула худая, как скелет, бабенка, — мой Митяга кашлем заходится. К земскому дохтуру возила, в чахотку его вогнали, сердешного... — и баба заголосила, неистово покрывая собою гул толпы. — Смету сколько времени обещал послать в Питер к хозяину, живодер окаянный, а что сделал? — Он все больше насчет политики... Все агитаторов ищет! — послышался в толпе полуинтеллигентный оклик одного из «образованных» рабочих. — Вот мы ему и покажем агитаторов. Тут не в смутьянстве дело, а в том, что жрать нечего! — озлобленно воскликнул пожилой мрачного вида мужик и погрозил кулаком по направлению управительского дома. — А Веревкин с Маркуловым дотла, братцы, испепелятся, — послышался чей-то нерешительный голос в толпе. — А тебе жаль, што ли? Добра их жалко? А мало по их милости нас гибло от безработицы, когда по их наговору треклятому управитель нашего брата рассчитывал? Так им и надо, собакам. И Бобрукову того же надоть бы. — И Бобрукову того же, и «управителю того же... Пущай собака погреется хорошенько! Мало, што ли, выпил крови христианской? — подхватило несколько голосов. Гул их становился теперь все громче и страшнее, нарастая с каждой минутой. Угрозы ежеминутно вырывались из той или другой возбужденной и надсаженной горечью груди. Лика, затерянная, никем не замеченная среди этих озлобившихся, взволнованных людей, слушала с напряженным вниманием то, что происходило в толпе. И вдруг резкий одиночный крик поразил слух молодой девушки: — Веревкин и Маркулов за наушничанье, а ему, собаке, за притесненье того же подпустим! Лика вздрогнула и встрепенулась. Ей слишком хорошо был понятен этот призыв рабочего. И она испугалась возможности его осуществления. Поджечь дом Бобрукова — значило бы сжечь всю фабрику, значило бы оставить без хлеба сотни семейств тех самых людей, которые в своем слепом порыве мщения отказывались слушать голос рассудка. — Остановитесь, безумные! Что вы хотите делать! Фабрика сгорит, вы останетесь нищими! — вырвалось помимо воли из груди девушки, но её слабый голос был покрыт и задавлен новым гулом мужских и женских голосов, и тут же толпа ринулась по направлению управительского домика, стоявшего очень неподалеку от рабочих камер. Лика кинулась следом за толпою, беззвучно крича что-то и махая руками. — Остановитесь! Остановитесь! — рвалось стонами и воплями из её души. Она бросилась вперед, стараясь протискаться как можно ближе к главарям толпы. Но вдруг чья-то сильная рука схватила за руку Лику. Она быстро вскинула свой взор и подалась назад. Пред ней стоял высокий, худощавый мужчина с длинной черной бородой, с бледным лицом и душу прожигающим, острым взглядом. На нем была широкая темная блуза, подпоясанная ремнем. Темные волосы падали на высокий лоб и придавали суровое выражение его угрюмому лицу. — Барышня... Лидия Валентиновна... Куда вы? — услышала Лика над собою глухой, но не лишенный приятности голос. — Ах, это — вы, Браун! — словно во сне, прошептала Лика. — Пустите меня! Разве вы не видите, что они безумствуют? — Настолько, что вам, слабой женщине, не остановить их, — прервал ее машинист, и его холодные глаза пронзили Лику странным блеском. Но Лика рванулась снова вперед, крича в толпу умирающими, тут же на месте заглушенными звуками. И снова сильные руки Брауна удержали ее. — Пустите меня, пустите! — билась в этих сильных руках Лика, — они сожгут дом, сожгут фабрику. Я должна остановить их, пустите меня! — Они не послушают вас... Они оскорбят ваш слух, Лидия Валентиновна... Они невменяемы... Всякое заступничество может только сильнее разжечь их страсти. Поручите это дело мне. Я в данном случае сильнее вас. И, прежде чем она могла ответить что-либо, высокая фигура Брауна замешалась в толпу. Энергично работая локтями вправо и влево, он опередил Лику и, поспешно вбежав на крыльцо управительского дома, закричал своим сильным голосом с заметным иностранным акцентом прямо в народ: — Стой, братцы! Не стоит из-за одной паршивой овцы погибать всему стаду. Спалить конуру кровопийцы-собаки легко, по огонь может перейти на фабрику — и тогда все пропало. Сотни безработных пойдут с протянутыми руками, во имя Христа... Стоит ли он этого братцы? Подумайте! Возмездие должно быть. Он виноват перед нами, и я, германский подданный Герман Браун, первый стою за то, чтобы управляющий понес кару. На крупных европейских и российских заводах в рабочих уставах, ставших традиционными, есть один прекрасный обычай — вывозить недостойного администратора в тачке за ворота фабрики. Позорное клеймо такого наказания не смоется никогда. А я, со своей стороны, постараюсь оповестить столичные газеты, что рабочие спичечной фабрики господ Строгановых вывезли на тачке управляющего за его недостойное поведение с ними. Так ли я рассудил, братцы, а?.. Так, так! — загалдели рабочие. И вмиг новый гул покрыл все остальное. Что-то зловещее слышалось теперь в этом гуле. Лика невольно содрогнулась от одной мысли о том, чем может окончиться инцидент с тачкой в случае если Бобруков задумает сопротивляться. Озлобленные красовские готовы были на все. Об этом наглядно свидетельствовали теперь две сожженные избы приверженцев Бобрукова. Но больше всего остального Лику мучила участь Силы. Где он? Куда он скрылся? Почему его нет здесь, на месте волнения? Судя по времени, он давно должен был быть на фабрике. Что же могло задержать его? Или... Последняя мысль бросала девушку то в жар, то в холод. Что если озлобившиеся на всю фабричную администрацию рабочие встретили по дороге Силу и... и… расправились с ним?.. Но в таком случае она уже давно узнала бы об этом. Нескучное и Красовка — ближайшие соседи, и ничто не могло бы укрыться от взора обитателей хутора. И тут же Лика не могла не сознаться самой себе, что она умышленно убаюкивает свой страх. Однако думать об этом много ей не приходилось. В доме управляющего замелькал огонь. Очевидно, там догадались о грозящей опасности, и все поднялись на ноги. Герасим Безрукий и еще четыре заправилы фабричных энергично шагнули вперед, быстро взобрались на крыльцо и отчаянно забарабанили в дверь — Дмитрий Кузьмич, выходи! — закричал один из этих рабочих, Иван Дурдин, надорванный работой мужик. — Народ пришел до тебя, говорить надо. Выйди на минутку! Дюже надо повидать тебя. Но никто не откликался из дома на громкий призыв рабочего. Только мелькающий огонек перешел из одного освещенного окна к другому, и снова все погрузилось во тьму. Тогда крики рабочих сделались настойчивее и громче. Женские голоса присоединились к ним. — Выходи, Каин, выходи, убийца! Хуже будет, если сами придем за тобой. Этот последний аргумент подействовал сильнее всего остального. Бобруков, очевидно, сообразил, что выйти более безопасно, нежели быть насильно вытащенным расходившейся толпой. Дверь скрипнула, приотворилась, и фигура в халате поверх нижнего белья, с коротко остриженными щетиной седеющими волосами, появилась на пороге, держась за притолоку дверей. — Что за сборище, братцы? расходись! — начал нетвердым голосом управляющий, — нашли тоже час людей беспокоить... Он трусил, но всеми силами старался скрыть это. Его лицо, уже бледное до этого, заметно побледнело еще, когда он повернул голову по направлению к горящим избам. — Горит! Горит в Красовке, православные! — крикнул он, словно обрадовавшись предлогу повернуть в другую сторону мысли «бунтарей», как он называл всех без исключения фабричных. — Горит, вестимо, горит! То и горит, что надо! — послышались из толпы насмешливые голоса, — чему не надо, вестимо, не загорится. Избы, вишь ты, наши далеко от пожара. Бояться нечего. Да и парни остались там, чтобы за нашим добром следить. А ты, Дмитрий Кузьмич, как про то думаешь? — Веревкин горит... Маркулов... Они с самого края слободы... Поджигатели! Бунтари! Разбойники! Убийцы! — неожиданно завопил Бобруков, забывая осторожность, топая ногами и грозя кулаками толпе. — Эх, брат! Вот ты как с нами? Бери его, ребята! — зазвенел красивый тенор Герасима Безрукого, и вся толпа, как-то тихо ахнув, придвинулась к крыльцу.
Четыре рослых парня схватили Бобрукова за руки, за ноги и стащили с крыльца. В туже минуту чьи-то руки выдвинули ручную тачку из толпы, другие руки накинули на страшно извивавшегося Бобрукова рогожный мешок, впихнули его туда, несмотря на крик, отчаянное сопротивление и угрозы, и, взвалив этот живой, шевелящийся мешок на тачку, со свистом, гиканьем и криками покатили за ворота. Кто-то по дороге ударил по мешку кулаком, что было силы, кто-то повторил маневр и в ту же минуту удары посыпались за ударами, вызывая крики злобы, боли и отчаяния из глубины мешка. — В реку его, братцы, в реку! — послышался голос одного из фабричных. — И то дело! Вали его в реку вместе с тачкой, ребята! — Хозяйского добра не жалко, — вторил другой голос и через секунду другую уже ничего не было слышно в общем гуле и шуме голосов. Участь Бобрукова была решена. Сильные руки катили его прямо к реке по скату, и через минуту-другую холодные струи реки поглотили бы его, по вдруг, неожиданно, в тот миг, когда тачка была уже на самом берегу, из небольшой фабричной пристройки вышла или, вернее, выбежала рослая богатырская фигура, в простой мужицкой рубахе, без шапки, с развеянным кудрями и стремительно кинулась наперерез толпе. — Стойте, православные! Стойте! Не губите души христианской! — послышался мощным окликом слишком хорошо знакомый Лике голос. Она так и подалась вперед навстречу кричавшему, сразу узнав Силу и инстинктивно чуя возможность найти в нем защитника несчастного Бобрукова. Рабочие, катившие тачку, остановились. Кое-кто признал хозяйского сына и снял шапку, другие же враждебно поглядывали на не в пору появившегося пришлеца. Сила быстро очутился между рекой и толпою. — Кого везете, ребята? — сильным, мощным голосом крикнул он в толпу. На минуту воцарилось молчание, после чего Гараська Безрукий выдвинулся из толпы и, дерзко окинув взором всю фигуру Силы, крикнул: — А тебе какое дело? Не мешайся! Прочь с дороги! Не в свое дело не суйся, брат! — Да это — молодой хозяин, робята, — послышался новый нерешительный голос из толпы. — А шут с ним, с хозяином. Мы сами себе хозяева! — закричали новые голоса. — Нечего глядеть на него, расправляйся, братцы, с Каином нашим! — подхватили другие, и несколько рук протянулись к тачке, подняли мешок с барахтавшимся в нем и кричавшим изо всех сил Бобруковым и стали мерно раскачивать его над водою. Лика в ужасе закрыла лицо руками. На её глазах должен был совершиться возмутительнейший из актов самоуправства. Она тихо, скорбно застонала... — Уйдите отсюда, барышня! Не место вам здесь! — послышался над нею мужской голос и, обернувшись, она увидела склоненное над её плечами лицо Брауна. — Вы!.. Зачем вы... посоветовали им это? — с укором могла только прошептать девушка. — Я им ничего не советовал! — хладнокровно пожал плечами машинист. — Желая спасти это глупое стадо, я навел их на лучший исход, а эти звери... Он не докончил своей речи, оборвав ее на полуслове и впиваясь взором в то, что представилось его глазам. Сила Романович стоял теперь, плотно окруженный толпою самых отчаянных фабричных. С его круглого добродушного лица сбежало его обычное кроткое выражение. Губы нервно подергивались. Сильные руки сжались в кулаки. — Развязать мешок и выпустить его на свободу! — властным голосом приказал он толпе. На один миг водворилось молчание. И вот, как бы в ответ на его слова, выступил из толпы бородатый фабричный из столичных, Кирюк, видавший виды и особенно притесняемый Бобруковым. — Как же, держи карман шире! Ишь ты, какой прыткий! Захотел больно многого, господин купец. Довольно этот Каин кровь пашу сосал. За каждую малость штрафами мучил, в гнилых камерах морил, детей наших, как щенят, гноил... Ладно же, и он получит по заслугам. Не мешай, купец... Докуда и тебе самому малую толику не влетело. — Верно, верно, поостерегись, купец! — загудело в разных направлениях в толпе. — Мы ему, собаке, законные требования выставляли, — снова с особым жаром подхватил Кирюк, — мы у него фортки да вентиляции в сушильнях просили вделать да двери поплотнее из камеры в камеру приладить, чтобы, значит, вредные пары из зараженных отделений в здоровые не проникали, а он что на это ответил? В полицию дал знать, что красовские мутят, мол, бунтуют... А мы, ей-ей, ни одним глазом ни против Царя, ни против власти. Только что жизни просим, только что по-людски жить хотим... Сила задумался на мгновение. Потом по его лицу пробежала тень. Спокойные глаза почернели, в них отразилась буря, переживаемая душой. А кругом толпа уже гудела снова: — Что его слушать, братцы?..' Чего стоите? Бросай в воду и вся недолга! — Не сметь! — пронесся, подобно громовому раскату, крик Строганова, и в одну минуту он кинулся к рабочим, вырвал из их рук жертву, в одну минуту сорвал веревку с мешка и выпустил из него насмерть перепуганного Бобрукова. Брань, женские визги, крики и проклятия повисли в воздухе. Толпа грозно надвинулась к самому Силе. Сжатые кулаки, исковерканные злобой лица замелькали пред молодым человеком. Все эти люди напоминали теперь хищное чудовище, из пасти которого только что вырвали намеченную им жертву. — Каин Каина отбил, один другого стоит... Все они на один лад. Все жилы наши тянут... — слышались полные бешенства и злобы крики и вопли. — Ишь ты, заступник какой!.. Видно, сам с ним заодно. Вот и его бы в мешок да в воду... А ну-ка, братцы, обоих то сподручнее будет, а? Неужто все им спускать, окаянным? Последняя фраза особенно тонким фальцетом зазвенела в воздухе... Это была уже не простая угроза. Это был вызов, брошенный толпе. И толпа приняла его. С суровыми, побледневшими лицами притиснулись передние ряды к Силе, стараясь, не глядя на него, подвинуться к нему как можно ближе. Лика видела со своего места, как Строганов выпрямился на своем месте, скрестил свои могучие руки на груди и поднял голову. И никогда еще молодая девушка не видела такого лица у кроткого Силы. Что-то чужое и страшное было теперь в грозно сдвинутых бровях и плотно стиснутых губах молодого человека. Его глаза метали молнии и трудно было узнать в этих разом почерневших глазах прежний ясно-голубой взор Силы. В двух шагах от него, впереди толпы находился Кирюк. Он стоял пред самым лицом Силы, исподлобья, косым взглядом поглядывая на пего. Так делает стойку над дичью охотничий пес. Так длились минуты две, не больше. Толпа молчала, приготовляясь к чему-то страшному, роковому, что должно было совершиться сию же секунду. Вся кровь отхлынула от сердца Лики, и бедная девушка едва держалась теперь на ногах. Если бы она могла бежать теперь на помощь к этому славному, доброму Силе, увести его как можно дальше отсюда, приказать разойтись этой страшной, жестокой толпе... Но эта самая толпа стиснула ее так сильно, что не давала возможности двинуться ни вперед, ни назад. И голос не повиновался ей, упав до шепота. — Пустите! Пустите меня! — молила она соседей чуть слышным шепотом и вся трепетно рвалась вперед. И словно молотом ударило ее по сердцу, когда она увидела рослые фигуры Дурдина и Кирюка в один миг подскочившие к Силе. Не успела ахнуть молодая девушка, как сильным быстрым движением молодой Строганов отбросил от себя ближайшего из нападающих, который безжизненным комком покатился по скату прямо в реку. Дурдин при виде участи, постигшей товарища, отступил добровольно и спрятался за спиной главарей толпы; толпа мгновенно стихла. Лика смотрела и не могла теперь оторвать глаза от рослой фигуры, неподвижным изваянием стоявшей на берегу. Он был один против озверевшей толпы этот Сила, и каждую минуту толпа могла уничтожить его, стереть с лица земли. Лика ждала с секунды на секунду катастрофы, и её сердце сжималось от ужаса. И вдруг сильный голос внезапно нарушил тишину ночи. — Смирно, ребята! Слушай, что я буду говорить, — ясно до малейшего звука донеслось до ушей молодой девушки. — Слушай, ребята! Я приехал к вам по приказанью отца расследовать ваши нужды, узнать поистине, в чем притесняют вас. Ваша правда, братцы, живется вам скверно. С вечера проверял я заводские книги, нарочно втихомолку приехал, чтобы, прежде чем с вами сговариваться, все досконально и точно узнать. Просмотрел я книги, говорю, и увидел, братцы, что ваше дело — дрянь. Сам знаю, и что натуживают вас через меру, и что штрафные платите тоже через край, и условия жизни у вас вредные. Фабрику переустроить надобно, и вентиляции, и двери, и все прочее. За малолетними особый надзор установить, не давать им работать во вредных камерах. Все это я отцу завтра же отпишу. Только, братцы, напрасно вы своим судом и расправой Бобрукова погубить хотели, Веревкина и Маркулова подпалили. За это цело вас по голове не погладят. — Именно не погладят, Сила Романович... Я этого не прощу... я исправнику жаловаться буду... становому... губернатору! — ввернул свое слово вынырнувший было из-за спины Строганова Бобруков. — Ну, ты молчи, парень! Благодари, что так легко отделался! — грубо осадил его Строганов и, презрительно окинув глазами бестолково топчущегося пред его носом фигуру управляющего, снова заговорил с толпою: — а управителя я вам другого дам, братцы, потому этот не подойдет. Вместо того, чтобы наши интересы соблюсти, он, видишь ты, муть напустил, в губернский город дал знать, что у нас беспорядки, бунтуют. Хорошо еще, что я станового встретил и сказал, чтобы не трудился сюда солдат присылать, а то бы... Управителя я вам другого дам, говорю, и вы мне сами поможете выбрать из своей среды его, ребята! — Поможем, Сила Романович, ваше степенство! — загалдели со всех сторон фабричные. Лика слушала и не верила своим глазам. Та ли это толпа? Те ли это люди, которые несколько минут тому назад готовы были растерзать этого самого человека, с самым неподдельным смирением выслушивают его теперь? Какою же могучею силой обладает этот по виду кроткий и тихий богатырь Сила, чтобы подчинить этого жаждущего крови зверя? А, между тем, точно позабыв о том ужасе, которому он мог подвергнуться несколько минут тому назад, Строганов уже самым мирным образом разговаривал теперь с толпою. Теперь все головы были обнажены. Фабричные, то и дело, неловко переступали с ноги на ногу, вертя шапки в руках. Кирюк, с видом мокрой собаки, отряхивался на берегу, с трудом вылезши на берег по крутому скату. Многие из фабричных уже тешились на его счет. Русский мужик добродушен и не злобен и того же требует от других. Строганов знал эту особенность русского человека и сам старался по мере сил и возможности забыть только что происшедшее. Поэтому он был очень рад, когда кто-то крикнул из толпы, дав иное направление разговору: — А кого ты нам дашь в управители, хозяин? Этим вопросом толпа давала понять Силе, что бесспорно подчинялась его авторитету. — А кого сами выберете, братцы, тому и быть! — веселым откликом раздался ответ Силы. Толпа загудела, зашумела снова. Слышались имена более или менее видных фабричных, «вожаков», имевших бесспорное влияние на остальных. Должность управляющего спичечной фабрики Строгановых не требовала ни особенных хитрых знаний, ни интеллигентности. Простой фабричный, хорошо ознакомленный с делом, мог легко справиться с подобным назначением. Но, тем не менее, трудно было остановиться на каком-либо выборе. Назвать одного — значило бы обидеть остальных. Шапки усиленно мялись вспотевшими руками. На лицах выражалось самое красноречивое смущение. И вдруг звонкий тенор Герасима Безрукого выкрикнул через головы: — Брауна нам в управители. Дай нам управителем Брауна, хозяин! Он много больше всех нас знает, в заграницах был и все прочее, понатерся. Вот его нам и дай! — Слышите, Браун? — крикнул, в свою очередь Сила, — вас выбирают. Здесь вы, что ли? Выходите вперед! Прошла минута напряженного молчания, показавшаяся бесконечной всем этим людям. Наконец, высокая фигура с черной бородою и со спущенными на самые глаза волосами раздвинула передние ряды и очутилась пред Силой. — Слишком большая честь, хозяин! — произнес Браун, выступая вперед. — Вас просят, Браун. Немец поклонился. Если бы Лика не была занята образом Силы, с которого не спускала теперь благодарного взгляда, от неё не ускользнул бы, при начинающем брезжить рассвете, торжествующий огонь в острых глазах машиниста. Но Лика была вся сосредоточена на словах Силы, который теперь ласково и мягко говорил: — Грешно отказываться, Браун, в такое время. Лучшие отзывы о вас фабричных говорят уже за наш выбор. Вы поможете нам с отцом... Ведь, вы, как я слышал, работали на лучших фабриках за границей. — В Пруссии и в Вене, хозяин. — Ну, вот видите. Значит, спичечное дело вам знакомо досконально... Примите же выбор и помогите нам в полном преобразовании фабрики. — Слушаю, хозяин! — покорно склонив свою кудлатую голову, произнес машинист. — Спасибо вам, Браун, большое русское спасибо, — проговорил Строганов, — век не забуду, разодолжили, родной! — и Сила протянул свою широкую ладонь Брауну. Тот крепко пожал ее своей небольшой сильной рукой. — Качать, братцы, нового управляющего, качать! — загалдели снова притихшие было фабричные. И, прежде чем кто-либо ожидал этого, высокая фигура Брауна заколыхалась в воздухе на руках рабочих. Лика воспользовалась сумятицей и выскочила из толпы. Постараюсь послезавтра вечером дальше.
Обещала выложить иллюстрации к "Сказкам..." Родные...ну и почти родные Здесь будут виньетки и раскрашенные иллюстрации из книги: "Чарская Л.А. Сказки голубой феи. — Рига: Альбатрос, 1994" А так же несколько картинок из иллюстраций к монографии А.Матвеевой. И там и там качество печати хромает, не поймешь у кого лучше. К тому же тут иллюстрации не ко всем сказкам... Вот пока все, что есть:
Очевидно что не родная Дальше там лучше: Виньетка из оригинала, которая мне очень нравиться:
читать дальше Позвал царь Холод трех дочерей и говорит… Отчего-то первая картинка - не раскрашена.Где логика?
У корней дерева сидел красивый юноша… Оригинал У корней дерева сидел красивый юноша… Расскрашенная
– Не отнимайте у меня последнего…
Здесь отчего-то стоит картинка из сказки "Подарок феи" , которую я приведу позже. А откуда эта картинка? Это "Дочь сказки" или что-то еще? Она была здесь к "Подарку феи", возможно просто они поменялись местами. Проверьте, а?
Упала в озеро Галя, погрузилась в холодные волны…
– Хи! Хи! Хи! Что за странная старуха! – удивлялись люди Веселого царства.
Он спрашивал всех, кому принадлежит перчатка… Оригинал Он спрашивал всех, кому принадлежит перчатка… Раскрашенная
– Что же ты, фея, намерена мне подарить?.. Оригинал
– Что же ты, фея, намерена мне подарить?.. Раскрашенная
"Фея в медвежьей берлоге"
– Не думаешь ли ты убить меня?
P.S.В "альбатросовском" издании не подписаны картинки.А в монографии они слишком длинно подписаны. Подписаны ли они в "Профиздате"? Пожалуйста, напишите подписи к картинкам в комментах. Если не сложно.
Медлительно и плавно подползла короткая жгучая летняя ночь. Все уснуло па хуторе. Нескучное погрузилось в глубокий и сладкий сон... Там, где густо теснилась группа белостволых берез и стройных тополей в углу сада, стояла, не шевелясь, гибкая девичья фигура. В своем светлом платье, с бледным лицом, приподнятым навстречу луне, вся посеребренная её нежным матовым сиянием, Лика Горная олицетворяла собою статую раздумья в этот тихий полуночный час. Внезапный приезд Силы Строганова в их благословенную глушь взволновал ее. Вот уже более двух лет прошло с тех пор, и как она с теткой приехала сюда, в это милое, тихое и одинокое Нескучное; тетя Зина с её неисправимым скептицизмом ко всему русскому, большим скептицизмом, навеянным самою жгучею любовью истинной патриотки, и она, Лика, с разбитым сердцем, на осколках которого, однако, сумело укрепиться одно сильное и смелое чувство любви к её темному народу. Гордое, изнеженное дитя света, Лика смело бросила свой вызов обществу и ушла от него, ушла от тьмы к свету, потому что задыхалась во тьме. читать дальше Да, она задыхалась. И сейчас, когда Лика вспомнила о том, что пришлось пережить ей там, в её недавнем и в тоже время страшно от неё отчужденном теперь прошлом, дрожь ужаса прошла по стройным членам молодой девушки. Пред ней медленно поднимались призраки прошлого из серебряной как расплавленный металл, лунной ночи. Вот-вот они снова пред ней, эти жгучие воспоминания,.. Тихо и значительно плещут синие воды вечно юной, вечно певучей и радостной Адриатики. Там далеко неслышно скользят огромные суда, кажущиеся здесь малюсенькими чайками. Она, шестнадцатилетняя Лика, стоит на балконе вся белая, чистая, юная и хорошенькая, и пред ней её учитель — синьор Виталио со звучною мандолиной в руках. Лика поет, а синьор Виталио чуть дышит, прислушиваясь к молодым, сочным звукам этого едва окрепшего девичьего голоса. Синьор Виталио — совсем особенный учитель. Он сам — музыкант, великий музыкант, и не признанный людьми композитор. Он презирает деньги, то желчное, бледное, больное подергивающееся в судорогах божество, которому люди сумели отлить драгоценнейший пьедестал. Он не продает своих песен, звуков своей скрипки и своей мандолины этому Ваалу. Он понимает искусство ради искусства, ради него одного. Искусство и родина — вот два несокрушимых идеала престарелого маэстро, альфа и омега всей его жизни. Он поет ради искусства и слагает дивные песни для своего народа, он кормит этот народ своими звуками, своими струнами. Богатая аристократия — эта вымирающая, истлевшая в собственном разгуле среда — не поймет его. Он им смешон, этим детям балованного света, он, седовласый идеалист Виталио с его пылкими песенками и не менее их пылкими речами. Зато бедняки, оборванные, босоногие, опаленные безжалостным солнцем, бедняки с мускулистыми членами, коричневыми от загара — эти поймут его. Когда они, закинув поутру сети, не найдут в них под вечер того желанного улова, который должен прокормить их на завтра, они идут к синьору Виталио, к их «атисо — синьору» и смело, как у друга, просят у него помощи. И тогда он выступает со своею скрипкой и играет так, что вся Генуя, весь гнилой Рим, с его порочной золотой молодежью и похотливо-страстными синьорами замирает от восторга. Теперь он чаще играет и реже поет. У него пропадает голос, и все назойливее и назойливее закрадывается мысль в сердце одинокого старика — мысль о преемнике, который заменил бы его, который поднял бы знамя светлого искусства так высоко, чтобы люди не могли захватать его грязными, алчными руками. И она, Лика Горная, явилась пред ним и олицетворила в себе все то, на что робко надеялся старый певец-музыкант… Золотое солнце жжет знойно, настойчиво и тепло. Небо голубеет высоко-высоко и нет предела этой ясной глубине. Миндаль в самом цвету. Деревья, как белые невесты, стоят высоко над горою... Лика поет. Эту песню сочинил сам маэстро. Эта песня так славно отвечает и его, и её стремленью. Там говорится о всесилии добра и братства, там говорится о непосильном труде одиноких, о царстве голода и труда. Завтра она споет эту песню зачерствевшим в пороках и страстях, пресыщенным и усталым аристократам, и — кто знает? — может быть, её сочный, молодой, чистый, как хрусталь, голос проникнет им до самых сердец и они помогут семьям тех неаполитанских рыбаков, которые несколько дней тому назад нашли свою могилу в море. И эта мысль так вдохновляет самое певицу, что её голос звучит теми страстными, глубоко прочувствованными нотами, которыми нельзя заменить никакое bel-canto. Даже тетя Зина, привлеченная необыкновенным подъемом в пении Лики, вышла па веранду их маленькой и веселой вbллы. — Как она поет, как она поет, наша девочка! Не правда ли, синьор Виталио, из неё выйдет что-то ? — тихо шепчет она на ухо седому маэстро. Синьор Виталио ничего не отвечает и, лишь, когда замирает последняя трель, он поднимается со своего места, подходит к Лике и, кладя ей руку на плечо, вдохновенно говорит: — Бог дал вам величайшее из богатств мирозданья. Он дал вам голос, дитя мое, редкий голос и редкую душу. Сумейте же утилизировать их. Отдайте то и другое на служение бедным, сирым и угнетенным. Вы богаты, Лика, и затруднений в этом случае не может быть. Клянитесь же мне, что ваш талант и вашу душу вы отдадите на служение слабым! Клянитесь, что отныне солнцем вашим будет цель облегчения нужд несчастных, клянитесь мне! — Клянусь! — страстно вырвалось тогда из молодой девичьей груди. — Клянусь, милый, дорогой учитель, и сделаю все, чтобы улыбались вокруг меня те, кто до сих пор не умел улыбаться. Отныне я служу людям, учитель! — пылко заключила свою речь глубоко потрясенная и взволнованная девушка. И Лика пела на другой день, пела ради бедняков с хмурыми лицами и коричневыми от солнца телами... И как она пела, Боже Великий! Генуя плакала, та самая Генуя, которая привыкла топить золото в бушующей лаве своих страстей. Генуя плакала при виде трогательно-нежной и чистой, как цветок ландыша, русской девушки, почти ребенка, смело указывавшей им, пресыщенным и усталым богачам, на скорби и нужды большого мира... Новое воспоминание вихрем пронеслось в мыслях Лики. Ее требуют домой, ее, отданную маленькой девочкой на попечение «заграничной» тете, убежавшей от снежных равнин и голодных деревень её родины потому только, что смелой и энергичной женщине было тяжело оставаться бессильной свидетельницей того мертвого засосавшего её родину болота, в котором безнадежно гнили лучшие люди страны. И вот ее, Лику, отбирают, как вещь, от любимой тетки, научившей: ее не менее старика Виталио любить людей, страдающих и несчастных, а еще больше любить русских людей, больную, израненную родину, этого «недоношенного ребенка», по выражению тети Зины, искалеченного еще в утробе матери. Из своего прекрасного далека, из страны, залитой солнцем, с миндальным ароматом и голубыми волнами Адриатики, она, Лика, сумела, благодаря той же тетке, полюбить и черные, закоптелые избы, и целые поселки без школ и больниц, и долготерпеливую, упорную и жутко-покорную натуру русского крестьянина. Ее тянуло от волн солнца, моря и света в дикие, болотные трущобы, где между покривившимися закоптелыми избушками российских деревень твердо и прочно воздвиг свой трон всесокрушающий царь-голод! Италия с её звучными песнями и пестрой толпой наскучила ей. Ей хотелось иных песен, иной толпы, которую так вдохновенно и скорбно описывала ей тетя Зина, рано понявшая свое бессилие и уехавшая из России потому только, что помочь ей, этой толпе, она не могла. Нет, нет надо было жить там, страдать вместе с ними! Лика почти обрадовалась, когда запоздалое письмо матери позвало ее па родину. — К солнцу! К солнцу! — твердила она, как безумная, — туда, в Нескучное (Нескучное было их имение на берегах Волги, далеко в глуши России), к закоптелым избам, к голодным крестьянам, к бесприютным детям! Учить их, кормить, лечить, утешать. Лика, наглядевшаяся на торжество цивилизации европейского мира во время своих путешествий с тетей Зиной, сумела понять всю целесообразность обязательного школьного образования и всю непригодность российской умственной тьмы. Она помнила, что в далеком детстве, пока её еще не взяла к себе заграничная тетя, ей приходилось видеть весь ужас крестьянского нищенства. И тогда-то и залегла первая чуткая искра мировой печали в нежную душу девятилетней девочки, которую горячо раздули в ней впоследствии синьор Виталио и тетя Зина. Но на первых же порах жуткое разочарование постигло Лику. Вместо того, чтобы ехать в Нескучное к серым людям и к жгуче-трепещущей деятельности, она очутилась в самом водовороте пестрой столичной жизни. Её мать, вполне светская женщина, влюбленная в вековые традиции общества, сумела на первых порах затянуть Лику в это бушующее, клокочущее море. Но не долго молодая девушка вела эту праздную, далеко не отвечающую её нравственным запросам жизнь. Она не могла довольствоваться тем, чем обыкновенно довольствуются светские барышни с их незначительным, узким кругозором. И вот в то самое время, когда все её существо так жадно тянулось к тем острым впечатлениям, к той страстно желаемой плодотворной деятельности на пользу человечества, появился «он»... Лика вздрогнула как бы от холода при одном воспоминании об этом человеке. Он пришел к ней неожиданно, как принц в сказке, и позвал ее на большое, светлое дело. «Большое дело!» — Лика ядовито усмехнулась... И она поверила ему! Она поверила, что этот высокий, красивый человек с холодным взглядом насмешливых глаз исповедует одну религию с нею, что он — носитель тех же идей, которыми полно все её молодое существо, что и он задыхается среди пустоты суетного света и жаждет приносить пользу и добро. Он предложил ей быть его помощницей... За неимением большого, за невозможностью уехать в дебри «Нескучного» и приносить пользу тем, «другим», Лика охотно согласилась принять на себя дело по устройству детского питомника — его питомника. И вот её новая деятельность закипела. Лика была счастлива, как дитя, видя пред собою радостные детские личики пригретых ею и им сирот. Князь Всеволод Гарин — так звали этого гордого, красивого, ко всему скептически относящегося человека, — сам горячо увлекся идеей детского питомника и заботился о маленьких призреваемых, как самый нежный отец. Им удалось привлечь к их общему делу и богача миллионера Силу Романовича Строганова, на двоюродной сестре которого женился брат Лики, блестящий гвардеец Анатоль. И этот добрый, чуткий, прямодушный, как ребенок, Сила едва ли не более самого князя Всеволода предался делу приюта. Так шло до тех пор, пока в одни день или, вернее, в одну ночь не рухнуло все разом. Идеал Лики почернел, как чистая позолота от прикосновения к ней ядовитого раствора, и молодая девушка пробудилась от своего сладкого, розового сна. Но как поздно, как ужасно поздно наступило пробуждение! Она обманулась в нем, в этом искателе приключений, в этом холодном аристократе, эгоисте-барине, приняв его филантропическую деятельность за истинную любовь к человечеству; а, между тем, это был лишь эффектный выход талантливого актера, лишняя красивая ставка в жизненной игре. Лика поняла тогда, что Гарин не способен на высокое, чистое, прекрасное чувство ко всему человечеству, не способен отдать себя на служение людям и их нуждам и что если он эффектно задрапировался в красивую тогу благородного деятеля, то ради того только, чтобы успешнее завладеть ею, Ликой. И он завладел ею. О, как она помнит эту ужасную, роковую для неё ночь!.. Они катались на тройке, сна, Сила Романович, брат Анатоль со своей невестой Бетси Строгановой и «он» — «он», которого она любила больше жизни и которому посвятила всю свою кроткую девичью любовь. Лика, как сейчас, видит пред собой снежную гладкую, как паркет, зимнюю дорогу. Троечные бубенцы звенят, переливаясь в ушах... Снежная пыль кружится в воздухе и обсыпает их серебряными блестками, садясь на темном бобре мужских шинелей и шапок, на светлом сукне изящных шубок её и Бетси. И потом этот переход из тьмы к свету, залитый потоками электричества отдельный кабинет, с его преступной атмосферой, наполнившей, казалось, и алые бархатные диваны, и тяжелые драпри, и хрусталь, и бронзу, уставившую стол... И, наконец, волшебное пение соединенного цыганского хора, смуглая, худая красавица-цыганка с её в душу просящимся, жгучим взором, и «его» песнь, песнь князя, мастерски исполненная с настоящим цыганским пошибом. О!.. А потом все завертелось, закружилось в одном общем круговороте, и Лика помнит только одно — их обратный путь, её заезд к «нему» и страстные, нежащие душу глаза Всеволода, его покоряющие сердце речи и поцелуи, и ласки без конца. И теперь, вспоминая о них, она страстно вздрагивает всем телом. Неужели она еще любит его? Нет, нет! То прошло, миновало безвозвратно, вернуться к прошлому невозможно! Когда она ушла от него навсегда, узнав, что он делил её любовь с любовью другой женщины, купленной рабыни, маленькой дикарки, привезенной им ради прихоти с Востока, Лика ясно поняла, что любовь этого человека ничтожна и пуста и что она была для него лишь блестящей игрушкой и только. Разрыв с родными, которым она смело бросила в лицо правду о своем падении, глубокое разочарование в любимом человеке надломили тогда силы Лики. Она опасно заболела, а когда вырванная заботами тети Зины, прилетевшей из-за границы, чтобы ухаживать за её любимицей. Лика встала, прежнего стремления к борьбе и жизни на пользу людям уже не ощущалось в ней. Какая-то жуткая апатия овладела всем существом молодой девушки. Жизнь представлялась ей теперь сплошным и тоскливым прозябанием. И вот тогда-то и появился тот славный богатырь Сила. Он пришел и сказал ей о солнце, о её былом солнце, которое было померкло для неё. Он напомнил сии о том времени, когда она настойчиво и смело рвалась к этому солнц, когда она вся горела желанием раздавать улыбки и счастье вокруг себя, и всколыхнул ее всю одним словом. И снова чудный мир раскрылся пред Ликой. Уныние и апатию как рукой сняло. Она убедила тетю Зину ехать в милое Нескучное, вокруг которого затерялись крошечные закоптелые лачуги голодных крестьян. И вот уже два года она здесь. Два года благословляют ее крестьяне. Она выстроила школу в Колотаевке, устроила воскресные чтения в Красовке, на свои личные средства соорудила приемный покой в Рябовке. А сколько одиноких, осиротевших крестьянских ребятишек гащивало у них в Нескучном до тех пор, пока их не удавалось устроить где-нибудь в столичном приюте! — Святая наша барышня, как есть святая! — убежденно говорили о Лике красовские, рябовские другие крестьяне, с каким-то благоговением глядевшие на молодую девушку. — Не надорвись, Лика! — часто предостерегала Зинаида Владимировна свою не в меру усердствовавшую племянницу, когда та возвращалась поздно ночью из избы какой-нибудь умиравшей бобылки. — Ах, не мешай мне! — говорила Лика, — я только и живу этим, тетя! И она ни мало не кривила душой, говоря так. Её жизнь состояла в работе для других. О князе Гарине, который поступил с нею предательски, Лика не думала больше. Иногда, правда, мысль о нем возвращалась к ней, но она упорно гнала ее от себя; она старалась вполне отрешиться от того омута, в который когда-то ее было забросила судьба. И это вполне удалось ей. Лика почти забыла то, что составляло мучительную язву её жизни, как вдруг прежнее воспоминание при появлении Силы снова вспыхнуло в ней. Ведь, Сила знал все. Весь её короткий и так безжалостно опошленный её героем роман происходил на глазах его, Силы Строганова. С его появлением здесь появилось у неё острое, как сверлящий бурав, воспоминание. Двое мужчин, двумя молчаливыми призраками, встали пред нею: он — этот Сила Романович Строганов, великодушный, чуткий альтруист, любивший ее самоотверженно и покорно, верный пес, готовый ежеминутно следовать по пятам за своей госпожою, и тот холодный, эгоистичный человек, любивший себя больше целого мира и готовый бросить весь мир к своим аристократическим ногам... Эти два призрака двух диаметрально противоположных людей упорно стояли теперь пред Ликой в полутьме июньской ночи и невольно её мысленные взоры устремлялись к ним. Прежняя волна, прежняя жажда быть снова преданно и нежно любимой заговорила в девушке. Ведь, она еще молода, ведь, ей едва минул двадцать один год, и она имеет право взять свою долю счастья у судьбы. То дело, которому она отдавала себя, — бесспорно великое, огромное дело; по и для личного счастья, для её маленького девичьего счастья ей хотелось бы чего-то еще. Ведь, не умерло же в ней сознание своей красоты и молодости. Правда, она почти забыла о них, но сегодня красноречиво-влюбленные глаза Силы сказали ей, что она по-прежнему молода и прекрасна и имеет право на счастье, огромное счастье. И зачем только появился здесь Сила? Зачем? Она хорошо, просто и трезво чувствовала себя со своими мужиками и их ребятишками, с простыми, рано состарившимися в борьбе русскими женщинами-крестьянками, с малых лет признавшими инстинктом один великий девиз: «отдавать всю себя за любимых». И нужно же было после двух лет появиться сюда Силе и разбудить так крепко уснувшую было в ней силу её молодости! Знойная, жгучая июньская ночь обжигала Лику; в ней было что-то тлетворное, в этой, пропитанной запахом левкоя и меда, ночи. Чьи-то глаза блеснули близко-близко от Лики. Она узнала их сразу. В их холодном, темном пресыщенном взгляде сквозили нестерпимая жажда и власть. Лика вздрогнула. — Что это? Галлюцинация? — беззвучно прошептали её губы. И тотчас же она невольно усмехнулась над своей трусостью. Такие глаза не принадлежали одному князю Гарину, которому два с небольшим года тому назад она, гордая и чистая Лика, беззаветно отдала себя всю. У Брауна, нового машиниста на фабрике, были такие же жуткие и холодные глаза, тот же темный, прожигающий душу каждого и холодный сам по себе взгляд. И всякий раз, как только Лика встречала Брауна, чувствовала на себе взгляд его странных глаз, её мысль вызывала другой образ, далеко не похожий на образ фабричного машиниста, но, тем не менее, обладающий подобными же глазами. И сейчас мысль Лики сказала ей, что здесь Браун. В этом не было ничего необычайного, так как один из красовских крестьян, за которым она долго ходила, умирал в фабричной больнице и Лика с минуты на минуту ждала известия оттуда. — Браун, вы? — звонко крикнула в темноту Лика. Но никто не отозвался. Только те же темные глаза неотвязно стояли пред Ликой, обжигая ее своим фосфорическим огнем. Тогда она ощутила какой-то суеверный страх; он колючим холодком пробежал по всему телу молодой девушки и, зябко кутаясь в платок, она тихо и бесшумно тенью скользнула по дороге к балкону. Уже около самых ступеней террасы Лика машинально подняла голову и глянула по направлению Красовки. Громкий крик вырвался из груди девушки. Небо алело заревом пожара, крайние избы, те, которые стояли ближе к фабрике, пылали в огне.