«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
III. Квартет. Валентина Величко была старше Мурочки на два года. Сестра её Анна, или Гандзя, училась плохо, а Валентина и могла бы учиться хорошо, да ленилась. Она сидела второй год в классе. Прежние подруги её были уже в третьем классе и читать дальшепонемножку отставали от неё, кроме Комаровой, которая тоже жила в общежитии и находилась в той же спальне. „Комар" был закадычным другом Валентины, и про него всегда говорили: о н. Валентина была черноглазая, темноволосая малороссиянка с смуглым лицом и горячим румянцем. - Я с ленцой,—говорила она откровенно.— И батько мой рассказывал про себя, что учился неважно. Она сидела на последней скамейке и переманила к себе Мурочку. Мурочка была рада, что избавилась от противной Егоровой, которая толкалась; на последней лавочке было замечательно хорошо. - Я люблю спокойствие, — говорила Валентина. С последней парты когда еще вызовут. Рядом с Валентиной сидела худенькая, высокая девочка Неустроева. Ей тоже было 13 лет. Она была сибирячка и жила в общежитии. У неё во всем городе не было ни знакомых ни родных, но она не огорчалась. — Мой дом здесь,— говорила она.— Я люблю Катерину Александровну, и мне все тут нравится. Неустроеву звали Неониллой, но мать переделала Неониллу в Люсеньку, и так все звали ее дома и в общежитии. Люсенька была первой ученицей в классе. Валентина обожала музыку. Когда её родители приезжали из имения, чтобы провести месяц-другой в городе и повеселиться, Валя и Гандзя бывали в театре несколько раз в неделю. Напрасно Катерина Александровна восставала против такого баловства и говорила матери, что девочкам надобно учиться, а не веселиться, мать все-таки брала их в театры. Валентина обожала оперу и в особенности знаменитую певицу Онегину. Портрет Онегиной она всегда носила в кармане, а ночью клала под подушку, чтобы увидеть ее во сне. Она только и мечтала о том, как бы познакомиться с Онегиной и признаться ей в своем обожании. Люсенька, наоборот, была равнодушна к музыке и даже не училась пению: ее забраковали за недостатком слуха. Она любила рисовать, и праздники проводила за красками. Учитель рисования давал ей рисовать акварелью и больше всего занимался с нею, пока весь класс, зевая, срисовывал с грехом пополам гипсовую звезду или простой орнамент. Учитель рисования быль старик с седыми взъерошенными волосами и косматой седой бородой, но его черные глаза горели, как у молодого, под черными густыми бровями. Он открыл талант Люсеньки и с жаром занимался с нею, и под влиянием этого события и в классе оживился интерес к рисованию. Четвертая ученица на последней парте была Лиза Шарпантье, дочь француженки - учительницы. У неё был вздернутый нос и маленькие черные глазки, блестящие как у ежа. Она вечно ссорилась и мирилась, несколько уже раз переходила с ты на вы с Валентиной; она вечно заступалась за всех перед матерью и учителями, и если нужно было итти выборным из класса просить Катерину Александровну переложить гнев на милость, — вечно шла Лиза Шарпантье. Лиза бегала по, скамейкам и перелезала через столы во время уроков; сидеть спокойно было для неё сущим наказанием. Учителя знали её живой нрав и снисходительно улыбались, когда она путешествовала через парты. Она была любимицей русского учителя Авенира Федоровича, которого она называла „Сувенирчик". Только мать бранила ее и строго наказывала. — Лиз!—вызывала она ее. -Ты дежурная? Опять нет мелу? Лиза мчалась как ураган за мелом и, вся пунцовая, возвращалась с требуемым. Мадам Шарпантье плохо знала по-русски, а Лиза говорила чисто, как природная русская. Мадам Шарпантье любила аккуратные тетрадки и изящные почерки, и если ей подавали грязную тетрадь с каракулями, она всегда говорила: - Если взять сиплён и помошить лапк в шернил, и пускать на бумаг, он так написаль! А Лиза по живости своей никак не могла достигнуть изящества и чистоты; и терпения у неё хватало написать хорошо только первую строчку; чем дальше, тем больше прыгали буквы, а конец уже был всегда неизглаголанным мараньем. .— Что же?— сказала Валентина, озирая свои владения. — Было трио, а теперь квартет. Недурно. Ты, Лиза, будь проказница-мартышка, а Люся - козел, а Мурка уже настоящий косолапый мишка; ну, а я, так и быть, буду осел,—закончила она великодушно. Квартет через несколько времени отлично спелся, и даже, учителя узнали, что во втором классе на последней парте завелись крыловские музыканты.
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
I. День и ночь.
Ваше имя?— бойко спросила тоненькая девочка, налетев со своей подругой на Мурочку. - Тропинина. - Гм... значит, будем сидеть рядом в дневнике. Мурочка ничего не понимала. Что значить: сидеть рядом в дневнике? Девочка рассмеялась ей в лицо. читать дальшеКруто повернув, подруги умчались из класса. От шума и гама у Мурочки болела и кружилась голова. Ей казалось, что она сама стала другая, чужая. Растерянная до крайности, она уже не могла понять самой простой вещи. Она не думала, не соображала; она как будто потеряла все свои старые, привычные чувства. Старое все ухнуло, ушло куда-то в туман. Теперь была уже не прежняя Мурочка, живая, вспыльчивая, со своими простыми, давно известными симпатиями и желаниями, а какая-то дикая, поглупевшая, ничего не соображавшая, робкая и тупая девочка. Она ни о чем не думала, когда стояла или ходила среди задорной, шумной толпы, где так звонко целовались, так звонко смеялись, где шалостям не было конца и не было конца болтовне. Не глупо ли,— ей казалось, что все девочки на одно лицо, и она не различала даже ближайших своих соседок! Правда, все были одеты одинаково, в коричневые платья с черными шерстяными передниками, и все были гладко причесаны, и все смеялись и шумели. Второй класс уже решил: новенькая совершенная деревяжка, пень какой-то! Кто-то даже крикнул: — Тупицына! ваше дежурство нынче. Все обернулись в её сторону, а Мурочка покраснела как рак.
Даже в голову ей не пришло сказать, что она не Тупицына. Она покорно пошла вытирать доску, потом металась по коридору и искала сторожа, чтобы спросить у него мелу, и уже шел урок, когда она явилась в класс. Учительница географии, Евгения Савишна, которую девочки звали „бабушкой", несмотря на то, что она была совсем молодая, сделала замечание Мурочке, что мел должен быть приготовлен заранее. Она села на скамейку, вся красная от стыда, и не была в состоянии слушать. Куда девался задор Мурочки, с каким она боролась за свои права дома в прежние времена? Здесь она обратилась в совершенную трусиху. Она боялась и девочек-насмешниц, которые потихоньку дергали ее за косу и ставили непонятные вопросы, боялась учителей и начальницы, которая так громко говорила, и восьмиклассницы в сером платье (она была в их классе надзирательницей), и даже сторожа Лаврентия, старого солдата с щетинистыми, грозными усами. Она вся точно онемела, окаменела внутри, и машинально делала то, что ей приказывали; сидела и слушала уроки, бродила одна по коридору, ходила в общежитие и там обедала и готовила уроки; и даже говорила что-то, если с нею разговаривали и спрашивали, кто она такая и откуда. А между тем экзамен сошел как нельзя лучше, и ее приняли во второй класс. Мурочка сидит в болыпом, выбеленном известкою классе, на третьей скамейке у окна; и усердно слушает уроки. Нелепый страх преследует ее; а что, если она не поймет?.. Душа замирает. Но, слава-Богу, учителя и учительницы объясняют так просто и подробно, и не вызы-вают её, и она понемногу успокаивается. Неприятно только то, что её соседка Егорова, девочка курносая и противная, немилосердно толкает ее во время писания, и у Мурочки в гетрадях повсюду сидят чернильные пятна, а от буквы иногда перо вдруг размахнется вверх или вниз, непонятно для чего. Мурочка боялась сказать Егоровой, чтобы она не толкала, и сама жалась от неё в сторону, так что под конец сидела на самом кончике скамьи. И тут случилось несчастье, которое еще больше опозорило ее в глазах класса. Она среди урока чистописания, когда была такая тишина, что слышался только скрип перьев, вдруг полетела с места и растянулась на полу. Дружный смех раздался в классе, сам учитель старичок рассмеялся, и Мурочка, до слез смущенная, с разбитым коленом, не смея поднять глаз, опять уселась на кончик парты. Самое страшное был урок русского языка, которого Мурочка никогда в жизни не забудет. Ее только что привели в гимназию, и отец, в пустом коридоре, при стороже Лаврентии, крепко обнял ее, много раз целовал ее в дрожащие губы, перекрестил и простился, наконец, до будущего года, до лета... Она села, вся потрясенная разлукою, на указанное место, и тотчас вошел учитель, размашисто подошел к кафедре, поклонился, сел и стал раздавать диктовки. И сердился же он, Боже мой, до чего сердился! Покраснел даже, и только слышно было: „Егорова—двойка, Величко Анна—двойка, Красовская—двойка"... Девочки с двойками плакали, а класс присмирел, точно цыплята перед грозой. Жутко было Мурочке слушать, как учитель сердился, подзывал учениц к большой черной доске и приказывал писать ошибки. В большую перемену гимназистки обступили новенькую и пробовали знакомиться. Мурочка отвечала бестолково, невпопад, и ее бросили. Общежитие было в двухъэтажном флигеле, в глубине большого двора. Внизу находилась кухня и жили служители, наверху помещались гимназистки. Нужно было надеть пальто и калоши и пройти по тротуару через двор. Во дворе росли три огромных дерева: два у забора, а одно, самое большое и старое, как раз посередине. Теперь деревья были голы и на одном из них красовались растрепанные вороньи гнезда. После классов живущие только бежали в общежитие и тотчас принимались за игры, пока мадам Шарпантье не поведет гулять. Любимою игрой была игра в мяч. В первый раз в жизни Мурочка увидела болыпие казенные комнаты, выбеленные известкою, пустые, без всяких украшений. На подо-копниках не стояло ни единого растения. Все было пусто и голо. В общежитии было шесть спален для учениц и огромная столовая, где по вечерам все собирались готовить уроки. Тут же стоял старинный рояль. В спальнях стояли рядами железные кровати, все покрытые одинаковыми казенными одеялами, из серой байки с красною каймой. Мурочку поместили в углу, в большой комнате, где спало шесть человек. Кровати стояли по три в ряд. Ни коврика ни картин. Только у каждой кровати был шкапчик, а под окнами, у свободной стены, стоял простой крашеный стол и стулья. Мадам Шарпантье указала Мурочке её место и велела ей сейчас же убрать принесенные из дому вещи в шкапчик. - Я буду следить, аккуратно ли вы держите свой шкап,—сказала она ей по-французски. Когда Мурочка в первый раз легла спать на холодную жесткую постель и увидела, как другие девочки нырнули поскорее под одеяла (в комнате было свежо), и потом смотрела на эти чужие головы на подушках, ей показалось, что она никогда не заснет здесь. Но она тут же уснула, утомленная тем, что ей пришлось пережить в этот день. И сон унес ее на золотых, сияющих крылах в далекое прошлое и радужными видениями усыпил её тоску. Ей грезилось, что милая няня играет с нею в старой детской, няня пряталась за печкою, и Мурочка смеялась и бегала так шибко, так шибко, что сердце стучало; и постоянно ее догонял кто-то,— сначала Гриша, кажется, а потомъ нянин племянничек Федя въ красной рубашке и новой жилетке... Утром надо было вставать по звонку еще до свету, в темноте, при сонном свете ламп. Надо было бежать в коридор умываться, и тут девочки шалили, брызгали из кранов ледяной водою, ссорились из-за очереди и смеялись. Холодно и жутко было утром в коридоре. На конце его горела маленькая лампа, но эта лампа плохо освещала его. Хотелось спать, потому что было еще так рано: семь часов, и едва только рассветало...
А по вечерам, ложась спать, девочки в рубашках и юбках танцовали между кроватями танец диких или щекотали друг друга, и тут было много визгу и хохота, и аханья, и оханья, или бросались подушками и воевали трое против двоих, потому что новенькая не принимала участия в игре. Но чуть заслышат шаги мадам Шарпантье, все юркнут в постели и притворятся спящими. Мурочку оставляли в покое. Она лежала, отвернувшись к стене. Когда Степанида приходила тушить лампу, она все еще не спала. Она думала о своих, об отце, о прошаньи с ним, о его прежних редких ласках, думала о Нике, и сердце её переполнялось скорбью. И когда все заснут и перестанут шептаться, хихикать и рассказывать друг другу свои тайны, Мурочка сбрасывала с себя одеяло, становилась на колени на своей постели, и, уткнувшись лицом в подушки, плакала горючими слезами и молилась: „Господи, Господи!.." Наплачется, намолится и заснет от усталости тела и души.
II. Т е я. Было воскресенье, пасмурный и холодный день. „Общежитие" ходило к обедне, потом завтракали. Мурочка сидела в большой столовой у окна и читала, скрепя сердце, книгу, которую ей дала восьмиклассница. Книга была о зверях и птицах, а Мурочка такими книгами никогда не интересовалась. Она любила читать про людей. — Где Тропинина?..— послышался вдруг в прихожей веселый и звонкий голос. Только что Степанида кого-то впустила, и девочки помчались туда с веселым криком. В столовую вошла высокая, молодая девушка в белой шапочке, румяная от свежего воздуха. Ее положительно облепили со всех сторон гимназистки. Мурочка вздрогнула. Голос показался ей знакомым. Она опустила книгу на колени и смотрела на идущую к ней молодую девушку. И та не узнавала маленькой резвой Мурочки в этой бледной и худой девочке, в коричневом платье и черном переднике, неловко сидевшей в углу. Она остановилась и смотрела на нее. Но глаза Мурочки были все те же, большие серые глаза с доверчивым и вместе робким взглядом, и молодая девушка узнала их. Она стряхнула с себя, смеясь, нависших отовсюду девочек, и быстро подошла к Мурочке и крепко обняла ее. А Мурочка все еще ничего не понимала. Она забыла ее. Это была та Доротея Васильевна, которую Дима называл для сокращения дурой, робкая, забитая Доротея Васильевна, которую Мурочка обижала и не хотела знать после ухода няни. Она придвинула стул, села возле Мурочки и стала ее расспрашивать. Она напомнила ей, как сурова была тетя Варя, как они прощались в детской и как перед разлукою Мурочка помирилась с нею. Мурочка просияла, вспомнив старину, и в первый раз с того вечера, когда она слушала разговор отца с Агнесой Петровной, сидя, завернувшись в одеяло, на постели в своей комнатке, в первый раз она улыбнулась и обрадовалась. Чем-то родным пахнуло на нее от слов Доротеи Васильевны. Вспомнилось старое житье, повеяло счастливым детством, пришли на память милая няня и её сказки вечерком, и грусть разлуки и строгости тети Вари... Господи, как много воды утекло с тех пор! Доротея Васильевна подозвала к себе старшую Величко. — А вы еще не подружились? Та отрицательно мотнула головой. — Целую неделю, даже больше, она здесь, и никто с нею не познакомился?— сказала молодая девушка.— Да что вы, господа! Старые наши ученицы, и не оказали радушного приема?.. Возможно ли это? Она укоризненно качала головой и смеялась, и все смеялись, и даже Мурочка улыбалась. А еще славянки! Где же ваше знаменитое в истории гостеприимство?.. На этот раз, погодите, немка перещеголяет славянок. Пойдем ко мне, Мурочка. Ты будешь моей гостьей, а этих девиц мы ни за что не позовем! Доротея Васильевна! — послышались шутливоотчаянные восклицания. — Пригласите нас! Пригласите! Воскресные чаепития у Доротеи Васильевны были любимым препровождением времени тех, кто оставался в общежитии по праздникам и воскресеньям. Но Доротея Васильевна не сдалась на умильные просьбы и увлекла с собой Мурочку. Комната её была за спальней старших. Перед диваном стоял стол, где лежали книги и альбомы. Мягкие кресла и большой ковер делали комнату необыкновенно уютной. Окно было заставлено растениями. Уголок этот совершенно не был похож на казенную обстановку общежития с его голыми выбеленными стенами. Здесь было так хорошо и уютно. Доротея Васильевна усадила Мурочку в кресло, дала ей время оглядеться, а сама выпорхнула за дверь, позвала Степаниду и попросила поставить самоварчик. Потом, вернувшись, она долго хлопотала, Вынимая из шкапа чашки, чай, сахар, печенье и яблоки. Уставив ими весь стол, она присела к Мурочке и внимательно всмотрелась в её побледневшее лицо, в её грустные глаза. Теперь расскажи, как ты жила,— проговорила она. - Совсем большая стала: узнать нельзя. Мурочка стала рассказывать. …………………………………………………………….
Уже стемнело, а она все еще сидела у Доротеи Васильевны, успокоенная, с облегченным сердцем. Она рассматривала альбомы с видами итальянских городов. Доротея Васильевна в углу разбирала вещи в чемодане. Она только утром, когда все были у обедни, вернулась из отпуска и не успела еще вынуть своих вещей. После обеда она послала Мурочку за старшей Величко и потом сказала им: — Да знакомьтесь же поскорей! Валентина, Мурочка, я хочу, чтоб вы были друзьями. Они провели втроем весь вечер. Девочки сидели на диване рядом, грызли кедровые орехи и рассматривали домодельные фотографии, которые Доротея Васильевна привезла с собою. Она гостила в имении у своей бывшей ученицы. Фотографии изображали скромную усадьбу, вид деревни и реки. При этом Доротея Васильевна рассказывала разные смешные случаи, бывшие в деревне. — Милая Тея,—сказала Валентина,—вам-то было хорошо, а нам каково без вас! Насилу дождались. Ну, теперь опять заживем по-старому. День прошел незаметно. Мурочка, ложась спать, уже не горевала, не плакала втихомолку, а взбила повыше подушку, улеглась, свернулась колачиком и крепко заснула.
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
- ТССС! — шепчут густые темные чинары в большом, тенистом, заглохшем саду,—тссс! Не шумите, ветры, не плещи, река, под горою, не стоните, гулкие обвалы, в далеких горах... Тссс! затихни, природа, и внимай сладкому голосу ночного певца. Поет буль-буль (Буль-буль—по-грузински соловей) сладкоголосый, поет чудесную песню на черном от мрака розовом кусте. Тише, ветры, тише, Кура темноводная, читать дальшетише, далекие горы,— слушайте все песню буль-буля, короля задумчивой восточной ночи, слушайте внимательно! И замолкают чинары, а, вместо шепота их, звенит голосистая песнь. Не то быль, не то сказку поет задумчивый крылатый певец ночи. И весь Гори (Гори—небольшой город Тифлисской губ.), весь сонный Гори, с его ароматными садами и зелеными виноградниками, с его грязным базаром и узкими улочками, слушает его. Слушает сонный, затихший Гори... Поет сладко крылатый певец в заглохшем саду забытой усадьбы. Его дед, такой же, как и он, певец восточной ночи, передал сыну эту песнь... Сын научил ее петь своего сына... И поет ее молодой задумчивый соловей... — Здесь, в этом забытом гнезде над Курой, в предместье Гори, — звенит его песнь, — жил когда-то знатный грузинский батоно (Батоно — господин по-грузински). Князь Георгий Джаваха-оглы-Джамата звался батоно. Он был смелый, храбрый офицер. Пускался в далекие Дагестанские горы, усмирял восставшие аулы (Аул—селение горцев на Кавказе) и дружил с покоренными лезгинами, как свой брат-кунак (Кунак—друг, приятель). И сердце свое отдал черноокой лезгинке-магометанке из аула Бестуди, сделал ее своей женой и увез в свою усадьбу. Старый отец девушки, Хаджи-Магомет, долго не примирялся с дочерью, изменившей вере отцов и принявшей христианство... И только рождение выучки, княжны Нины, вернуло гордому старику угасшую было любовь к дочери. Как цветок весенний, как роза Алазанской долины, росла девочка Нина, христианское дитя, с душой свободной, как горы Дагестана, и смелой, как у кавказского орла... Малюткой еще была княжна, когда умерла её мать, тосковавшая по родному аулу, по суровому отцу и далекой родной сакле,— и осталась осиротевшей птичкой в доме отца красоточка Нина... А годы неслись непрерывной чередой... Поднималась, росла юная княжна, удивляя окружающих людей своей смелостью, ловкостью и неслыханною удалью. Она скакала по горам на своем коне, джигитовала (Джигитовка — искусное наездничество, распространенное между кавказскими горцами) на диво, карабкалась, как дикий джайран (Джайран—вид антилоп, которые водятся в Закавказье), по утесам. А какие песни она пела со своей молоденькой теткой, сестрой матери, Бэлой, приезжавшей к ней в гости, в Джаваховский дом, из родного аула Бестуди! По вечерам слушала она рассказы старой Барбалэ, верной, доброй служанки, выняньчившей черноокую Нину. Мастерица была старуха рассказывать. И, словно птичка по осени, затихала юная княжна, внимая словам старушки... Любовно, восторженно слушала она ее. Слушала и у дымящегося бухара (бухар - камин) и на кровле Джаваховского дома при лунном свете, и под тенью утеса в горах, и в саду, под навесом густого каштана... Но не долго продолжались рассказы Барбалэ: увезли княжну учить в далекий северный город... Заточили вольную пташку в серые стены института. Не ужилась в них Нина, зачахла черная роза Грузии, тоскуя по родному краю, как зачахла когда-то её мать, тоскуя по родному аулу... Небо Петербурга, холодные люди, врожденный недуг и отсутствие пестрой сказки цветущей родины сделали свое дело. Умерла Нина. Умерла далеко... А через несколько лет умер и отец её (См. повести того же автора: «Княжна Джаваха», «Записки институтки» и «Люда Влассовская»). Скончалась скоро и старая Барбалэ, но сказки верной, преданной служанки, перемешанные с былью, её рассказы, лившиеся из ссохшихся уст, её сказания из далекого прошлого Кавказа не умерли, нет: пережили они и старую Барбалэ, и юную, безвременно погибшую, княжну... Нет старушки Барбалэ давным-давно на свете, а сказки её реют в воздухе, как птицы, нашедшие гнезда в одичавшем тенистом саду Джаваховского дома. Их шепчет Кура многоводная, их сказывают густые чинары, их повторяют одичавшие розы, их поет горийский буль-буль с серыми крылышками в тихие, нежные, благовонные летние ночи...
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Л.Чарская Вечера княжны Джавахи. Сказания старой Барбалэ
Княжна Джаваха появилась еще в одной книге Чарской в 1912 году. Это был сборник восточных поэтических сказаний, но со сквозным сюжетом из жизни маленькой десятилетней Нины. Девочка слушала сказки своей старой няни Барбалэ. Вот 12 иллюстраций Гурьева к этой книжке (пока 4 из них).
А кто видел ПССовское современное издание этой книжки? (у меня нет, поэтому спрашиваю) Как там с изменениями? «Сказания молодого Зоберна» или нормально? По крайней мере, количество глав там не поменяешь – 9 сказаний и всё.
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
XVI. Беда.
Мурочка уже вторую неделю жила в мезонине у Дольниковых. Внизу были больные. Сначала заболело горло у Ника, на другое утро захворал и Дима. Приехал врач, читать дальшеосмотрел их, покачал головой. спросил: „Есть ли еще дети?" Сказали: „Одна девочка». — „ Перевести ее куда-нибудь». Мурочка была уже в постели. Ее одели, не дали проститься с братьями, увели наверх. Кстати забрали все её вещи и скрипку. Наверху тоже все всполошились при виде таких поздних гостей. Но Мурочке хотелось спать, и она тут же уснула на диване у тети Лизы. Утром она с удивлением увидела, что находится на новом месте. Кутик спал у неё в ногах, свернувшись клубочком. У мальчиков был дифтерит. Всякие сношения с нижней квартирой были запрещены. Особенно сильно болел Дима. Доктор, хмурый и озабоченный, сказал отцу: - Младший-то ваш останется жив, ну, а за этого я не ручаюсь. Какими-то путями дошли эти слова до мезонина. Мурочка всплеснула руками, зарыдала и бросилась на диван лицом вниз. - Успокойся, Мурочка,—говорила Аня. Она бросила шить на машинке и села к девочке на диван. - Еще, Бог даст, выздоровеет. - Аня, Аня!— говорила Мурочка.—А мы то... А я-то… как ссорилась с ним и как терпеть его не могла! Да, очень часто терпеть не могла! Вот! А теперь, если он умрет, даже прощенья нельзя попросить. И еще на той неделе мы подрались и я его при-би-и-ла... — Да,— сказала Марья Васильевна.—У Димы крутой нрав, надо правду сказать, но и ты, Мурочка, бедовая! Вас не разберешь, кто зачинщик, а ссоры-то каждый день, каждый день! Вот мои росли, право, ничего такого не было. А у вас война постоянно. „Он меня обижает", подумала про себя Мурочка, но даже думать об этом было теперь грешно. Она поскорее оттолкнула воспоминание о прежних обидах и стала только жалеть, жалеть Диму. Когда Гриша вечером пришел с урока, он в темной комнате подсел к Мурочке. Она ни за что не хотела идти туда, где у стола сидели все и работали при свете лампы. Гриша подсел к ней и стал тихонько говорить: — Знаете, Мурочка, у южных славян есть обычай: можно побрататься с чужим человеком. Например, был приятель, и вот мы с ним поменялись крестами и стали братьями и говорим друг другу „ты". Хотите, будемте тоже так? Вот у вас и будет лишний брат. Хотите? Как мечтала Мурочка раньше о том, чтобы иметь такого брата! Но теперь она поняла, что это вместо Димы он хочет быть её братом. Значит, и он и все другие уверены, что Дима должен умереть! Она помотала головой и снова уткнулась лицом в мокрый платок. Но Гриша снял с шеи маленький крестик на черном старом шнурке и положил его в руку Мурочки. - Ну, где твой крест, давай, сестричка,— сказал он. Мурочка машинально вытащила из-за ворота тоненькую серебряную цепочку и подала ее Грише. Ай-ай! — сказал Гриша.—Какой я стал теперь богатый! Да ты, пожалуй, моего крестика и надеть не захочешь. Твой красивый, с эмалью, а мой-то совсем простой, на шнурочке. Но Мурочка живо надела на себя Гришин крест и улыбнулась, почувствовав, как холодный крестик скользнул по её груди. - Что же, значит,—брат и сестра? Поце- луемся. Сначала было неловко говорить Грише „ты", Особенно при всех, но никто не обращал внимания на нее, и она была ужасно рада, и каждый раз краснела от удовольствия, называя своего нового брата „ты". Медленно шло время. Все ждали, что - то будет. Мурочка играла на скрипке, когда услышала за собою в передней голос Аннушки. Марья Васильевна быстро вскочила, выпроводила Аннушку в сени и стала с нею говорить через щелку в двери. И Мурочка подбежала. — Что, что, Аннушка? - Ах ты, светик наш, Машенька, - ска- зала Аннушка всхлипывая.—Смиловалась Царица небесная. На поправку дело пошло. На поправку? — вскричала Мурочка и радостно засмеялась. Слава Богу! — проговорила Марья Васильевна. Что же, Аннушка, они встали? Куды! их и ноги почитай не держат. Лежат—и все тут. Да худые такие, желтые, как упокойнички. Уходи, уходи, Аннушка!—сказала Марья Васильевна.—Еще заразу занесешь. Аннушка обиделась ужасно. — И вы туды же! Кака така зараза? Божья воля—и все тут. Што я, поганая, прости Господи? Но Марья Васильевна уже притворила дверь и защелкнула задвижку.
XVII. Вся прежняя жизнь рушится.
„Пришла беда—отворяй ворота". Эта народная примета оправдалась в доме Тропининых. После выздоровления мальчиков, когда врач позволил Мурочке вернуться домой, жизнь все как-то не налаживалась по-старому. Дима стал ходить в гимназию, младшие учились, как прежде, а в доме было тоскливо, как будто над всеми лежало тяжелое предчувствие нового несчастия. Дождливая холодная осень глядела в окно, и все были пасмурны, как серое ненастное небо. Мурочка с сожалением вспоминала свою жизнь у Дольниковых. Дома на нее обращали мало внимания. Все были озабочены здоровьем мальчиков и в особенности Ника, который после болезни очень вырос, но стал слаб и хрупок, как осенний цветочек. От слабости с ним и случались обмороки. Отец тоже ходил мрачный. Он был, очевидно, занять неприятными мыслями и редко разговаривал с детьми.
Мурочка после болезни братьев старалась установить добрые отношения к ним; но Ник стал ужасно похож на Диму и обижал ее без зазрения совести. Никто не ценил того, что она старалась быть уступчивой и кроткой, а, напротив, кричали на нее и командовали ею. Ник играл по целым дням в карты, и Мурочка должна была без конца сидеть и играть в „свои козыри". Она просила хоть переменить игру, предлагая „дурачки" и „носы"; Ник злился и колотил ее колодою карт, и они опять играли в „свои козыри". С Димой дела шли не лучше. На все уступки Мурочки он не обращал никакого внимания. Он грубо кричал на нее, а иногда давал ей подзатыльник. Обыкновенно он играл с Ником в карты или же столярничал у себя и раздражался, когда ему мешали. Заметно было, что он вышел из-под влияния Гриши и возвращался к старым привычкам. Никогда еще Мурочка не чувствовала себя такой одинокой, как в эту злополучную осень. Только и было светлого, что у Дольниковых. Но, к её удивлению, отец запретил ей бывать там часто. — Что за беготня! Чтобы этого не было!— приказал он. Отец часто теперь раздражался и сердился на Дольниковых, и прежних хороших отношений уже не было между хозяевами и жильцами. Дольниковы бывали все реже и, наконец, совсем перестали ходить. Мурочка встречалась с Гришей случайно. Гриша!—умоляюще говорила она своему названному брату.—Скажи сестрам, чтобы они пришли... отчего они не хотят? Но Гриша тоже был мрачен и молчал. - Что же, Гриша, ты не скажешь им? - Нет, не беспокойся,—скажу непременно. Только знаешь, Мурочка, они ведь очень заняты, не могут часто. - А раньше могли, — уныло говорила Мурочка. - Нет, я вижу, и ты и все твои ужасно переменились. Только я не понимаю, отчего?.. - Что ты, сестренка! Не печалься. Мы все тебя любим по-прежнему. А между тем Мурочка угадывала верно. Дольниковы барышни, несмотря на обещания, не являлись; не являлся и Гриша. Скука и уныние царили в доме.
Потом она услышала от Гриши, что мать ищет другую квартиру. Сердце у неё дрогнуло. Они собираются уезжать! Вот только этого нехватало! И Марья Васильевна сказала ей, что они собираются уехать. Мурочка растерянно смотрела то на одного, тo на другого. У всех были такие сумрачные лица. Даже тетя Лиза оставила свои обычные шутки и была грустна. Мурочка боялась уже спросить, почему они приняли вдруг такое решение, когда еще недавно говорили, что так любят свой уголок?.. Она тоже сидела печальная и смущенная, точно сама была виновата перед ними. И Михаил Иванович не являлся на уроки. Он схватил сильную простуду и сидел в своей каморке. Леля, видя, как приуныла Мурочка, предложила ей пойти вместе навестить Михаила Ивановича. Но он даже не принял барышен. Он только чуть-чуть приотворил дверь, проворчал что-то про непрошенных гостей и сейчас же защелкнул изнутри задвижку. Так прошло несколько времени. Николай Степанович редко бывал дома, все ездил куда-то и возвращался озабоченный и сердитый. Между бровями у него залегла глубокая складка. На детей он не обращал никакого внимания и даже покрикивал на Ника. А Ник, как известно, был его любимец. Раз он приехал домой поздно вечером. Дети уже спали. Только одна Мурочка проснулась от звонка и, заслышав шаги отца в столовой, вскочила и осталась сидеть на кровати. Она слышала, как Аннушка подала самовар, как Агнеса Петровна заварила чай. Все было, как обыкновенно; но Мурочка, притаив дыханиe, слушала, что будет дальше. Ей холодно стало сидеть; она завернулась в одеяло и прислонилась к стене. И так сидела она и слушала, что говорил отец Агнесе Петровне. Он говорил негромко, и Мурочка едва могла уловить отдельные слова, Она была уверена, что речь идет о Дольниковых. Ведь они каждый день ждали, что Николай Степанович попросит их съехать. И Мурочка жадно ловила слова: „через две недели уезжать" и „решено окончательно", и все что-то упоминалось о переезде, о вещах. Мурочка слышала, как Агнеса Петровна взволнованным голосом отвечала отцу и, кажется, плакала. Долго потом вспоминала Мурочка этот вечер. Утром Мурочка убедилась, по заплаканным глазам Агнесы Петровны, что произошло нечто необычайное. День проходил в суете. Ученья не было; никто не спрашивал, чем заняты дети. Агнеса Петровна разбирала вещи в шкапах, записывала их и откладывала. Она была расстроена и сердита. Мурочка не вытерпела и робко спросила ее, о чем говорил вчера отец. Она нахмурилась, помолчала и ответила кратко, что отец сам расскажет ей, когда приедет. — Только одно скажите: Дольниковы останутся? Как захотят,—загадочно ответила Агнеса Петровна. В каком томленьи прошел этот день! Ник капризничал; Мурочка, скрепя сердце, играла с ним в свои козыри и все оставалась в проигрыше, потому что была очень рассеянна. Отец вернулся домой уже к вечеру. Хмурый и озабоченный, он сел за стол, пообедал. Потом пошел к себе в кабинет и долго сидел там один, разбирая деловые бумаги. Мурочка бродила бесцельно по комнатам и тоскливо смотрела, как суетилась Агнеса Петровна. Голос отца заставил ее встрепенуться. Отец звал ее и Диму. Дима, ничего не подозревая, столярничал у себя в комнате и явился к отцу с черными руками и весь в стружках. Мурочка тихонько вошла за ним. Отец сидел на диване и пристально взглянул на детей. Он помолчал, потом заговорил: - Я должен сообщить вам о большой перемене в нашей жизни. Дима удивленно посмотрел на отца, а Мурочка вздрогнула и побледнела. Вот в чем дело - продолжал отец.— Меня перевели по делам службы далеко отсюда - в Сибирь. Через три недели я должен быть уже на новом месте. Мы больше не станем жить в этом доме. Я хочу его продать. Я уеду с Ником и Агнесой Петровной. Ник еще очень слаб, ему нельзя учиться. Вы оба останетесь здесь. Ты, Дима, будешь жить у твоего инспектора. Я был у него сегодня, все уже решено и улажено. Инспектор будет следить за твоим ученьем. Надеюсь, что ты не заставишь его прибегать к строгости. - У инспектора! — воскликнул Дима. — Инспектор был самый строгий из преподавателей, и жить у него было не особенно сладко, как говорили его пансионеры. - Да. Решение это окончательное,— сказал твердо отец. -Ты переедешь к нему накануне того дня, когда мы отправимся в путь. А тебе, Мурочка, уже одиннадцать лет. Тебе пора серьезно учиться. Там, где мы будем жить, нет хорошей гимназии для девочек. Так что ты поступишь в гимназию здесь.
Мурочка слушала молча, бледная и растерянная.
Отец взглянул на нее, нахмурился и промолвил: Так ты поняла? Послезавтра Агнеса Петровна поведет тебя экзаменоваться. Надеюсь, что ты достаточно подготовлена. Ты будешь жить там в общежитии. Весною Агнеса Петровна приедет за вами, и мы проживем вместе все лето. Как приятно будет встретиться после такой разлуки! Он обнял Мурочку и крепко поцеловал ее. — Ведь до лета недолго. Одна только зима. И не увидим, как время пролетит. Хорошо будешь учиться?.. Ну, то-то же. В эту минуту вошла Агнеса Петровна и стала говорить о том, куда уложить серебро. Мурочка вышла из кабинета, пробралась в свою комнату, где было совсем темно, и села на кровать. Никогда еще в жизни ей не было так страшно.
Крошечный кудрявый Алик, восьмилетний сынок переписчицы на пишущей машинке Марьи Петровны Зиминой, остался один в квартире. Мама поехала с вечера отвозить работу писателю Полянову, несмотря на Великий Праздник, и вернется только после заутрени, так как с Васильевского Острова, где живет Полянов, проедет прямо в церковь, а оттуда уже домой разговляться со своим милым Аликом. Служанка Зиминых Фекла отпросилась у мамы еще с вечера к заутрени и, захватив с собой святить кулич, пасху и пяток крашеных яиц и наказав Алику не снимать ни под каким видом цепочки с дверей, ушла, шумя туго накрахмаленным ситцевым платьем. И восьмилетний Алик остался один-одинешенек в небольшой, состоящей из двух комнат, квартирке. читать дальше Прежде всего Алик решил сделать сюрприз маме и Фекле. Он отыскал чистую скатерть и тщательно постлал ее на стол. Потом вынул из буфета ветчину, нарезанную аппетитными ломтиками, и поставил ее рядом с крошечным полуокороком телятины, купленной по случаю Великого Праздника. По обе стороны телятины расставил «запасные» кулич и пасху, («главные» Фекла понесла святить), а в середине стола поместил тарелку с крашеными яйцами. Эти яйца, красненькие, синенькие, серебряные и золотые — гордость Алика. Он сам красил их вчера целый день, о чем свидетельствовали еще и сейчас маленькие пальчики Алика, такие же красные, синие, серебряные и золотые, как и выкрашенные яички. Пока мама стучала на своей машинке, переписывая рукопись писателя Полянова, Алик тщательно красил одно яичко за другим, а вместе с тем и пальчики к своему огромному удовольствию и к полному неудовольствию Феклы. — Больше напачкаешь, чем накрасишь, — ворчала неугомонная Фекла, — возни-то скольки будет опосля с тобой! Но возни никакой и не оказалось; были чудесны мастерски выкрашенные пасхальные яички, которыми так справедливо гордился Алик. Теперь оставалось только поставить на стол чудесный белый цветок гиацинт, который Алик купил нынче на собственные скромные грошики, даренные ему в дни его ангела и рожденья мамой. Купил его Алик тайком от мамы: пока она стучала на своей машинке, он попросился присоединиться к Фекле, когда та ходила утром за провизией, и под величайшим секретом от мамы протащил горшок с цветком на кухню, куда мама, занятая работой, заглядывала редко. И только теперь, по её уходу, Алик мог поставить свой цветок на стол. Этот цветок он дарил сюрпризом мамочке. — Кажется, все?.. Все, кроме самовара... Но его надо поставить позднее, а то потухнет как раз к возвращению мамы, — решил Алик, разгоревшимися глазенками оглядывая стол. И, найдя все в порядке, вполне удовлетворенный нарядным видом стола, отправился на свое любимое место — на подоконник, откуда была прекрасно видна улица, и где он всегда поджидал возвращения мамы.
II
Сегодня улица казалась Алику такой нарядной и шикарной, что у него даже глазенки широко раскрылись при виде огоньков иллюминации и свечей. Разноцветные гирлянды иллюминационных фонарей тянулись на протянутой проволоке вдоль обоих тротуаров, а на панели были расставлены тарелки с куличами и пасхами, окруженными крашеными яйцами. При каждой такой группе пасхального розговенья имелась восковая церковная свечка. Все тротуары были заполнены публикой, принесшей все это святить к находящейся поблизости церкви. Алик из окошка любовался невиданным им еще зрелищем. Только год всего как поселились они, мама и Алик, в маленькой квартирке на окраине Петрограда. Только год всего, как Аликина мама работает день и ночь на своей пишущей машинке. А раньше, когда был жив Аликин папа, все шло по-другому. Жили хотя и скромно, но с достатком. Папа служил, мама вела хозяйство, а не стучала дни и ночи на этой ужасной машинке, и Алик блаженствовал. Жила с ними еще старенькая, старенькая няня, вынянчившая самого папу. Няня знала дивные сказки, которые и рассказывала своему Алику — про фей, про злых колдунов, про добрых волшебников. Она очень любила и жалела Алика. Мальчик был от рожденья хромой: одна нога у него была короче другой. Няня говорила, что такие дети особенно дороги Богу и что больных деток Боженька особенно хранит, бережет и лелеет. Много про Боженьку рассказывала няня. Она была очень религиозна, чтила праздники, особенно праздник Пасхи. Она уверяла Алика, что в святую пасхальную ночь Воскресший Спаситель особенно близок к детям и что в эту светлую ночь Он посылает к ним ангелов или апостолов, которые узнают про хороших и добрых детей, рассказывают потом про них Боженьке, и Боженька награждает таких детей по заслугам. Няня умерла еще до папиной смерти, но Алик хорошо запомнил все её слова. А особенно рассказ про ангелов и апостолов, которые сходят на землю в светлую ночь Воскресения Христова и помогают добрым, хорошим детям. Алик не чувствовал никаких особенных грехов за собой, и ему казалось, что если правда то, что Божии гонцы спускаются на землю, наверное, они не забудут, не обойдут и его — Алика. И Боженька наградит его. Спросит ангел у Алика: — Что тебе надо, Алик? А он, Алик, ответит: — Мне ничего не надо, а вот моей мамочке надо. Ей необходимы: теплое пальто и высокие калоши, а то она всю зиму ходила в мелких и кашляет. И еще попросите Боженьку, чтобы Он так сделал, чтобы мамочке не нужно было работать так много день и ночь, а то у неё болит спина и грудь, потому что нельзя сидеть так долго на одном месте и все время писать на машинке... Так решил говорить Алик, на случай прихода ангела.
III
— Бум! — ударил на колокольне ближайшей церкви тяжелый колокол, а затем еще: Бум! Бум! Бум! Алик вздрогнул при первом ударе и перекрестился. Как ни ждал он колокольного звона, а все-таки испугался. Теперь уже колокола звонили без передышки на всех Петроградских церквах: — Бум! Бум! Тили-бом! Тили-бом! Вдруг в передней протрещал электрический звонок, и звук его гулко пронесся по всей квартире. Алик насторожился и подумал: «Неужели уже мамочка? Или Фекла? Ведь еще рано... Заутреня еще не начиналась». Смутная догадка промелькнула в кудрявой головке мальчика. «Неужели это ангел от Боженьки, о котором говорила няня?..» При одной этой мысли Алик весь даже похолодел от волнения и с трудом стал слезать с окна. Слез и, сильно припадая на хромую ножонку, заковылял в переднюю. Слабые ручонки с трудом подняли крюк у входной двери и, оставляя дверь на цепочке, Алик заглянул в образовавшуюся щель. Заглянул и замер на месте с вытаращенными глазенками, с широко раскрытым ртом. Перед ним стоял тот, о ком не раз говорила ему няня. Тот, кого, со смутной тревогой и радостной надеждой ждало маленькое сердечко Алика... Тот, кого посылает в Святую ночь Господь к добрым детям: Его посол, Его гонец, Его апостол. Странно было только то, что он вовсе не был похож ни на ангела, ни на апостола: на нем была самая обыкновенная одежда: пальто, какое носят все обыкновенные люди, и широкополая мягкая фетровая шляпа, какую носил и папа Алика. Но из под шляпы выбиваются седые длинные до плеч кудри, а на грудь ложится длинная серебряная борода, совсем как у апостолов на образах и картинах. Алик, как завороженный, открывает дверь и, блаженно улыбаясь, впускает незнакомца. Тот не спускает внимательных глаз с оживленного личика хромого мальчика. Гость раздевается не спеша. Потом не спеша же поворачивается к Алику и передает ему большой сверток, принесенный им с собой. — Христос Воскресе, маленький мальчик! — говорит седой посетитель. — Я знаю, что твоя мама в церкви и Фекла тоже. Знаю, что ты один, и вот пришел, чтобы передать тебе мои подарки. И он помогает Алику развязать сверток. Алик не удивлен нисколько ни тому, что «апостол» знает, где сейчас мама и Фекла, ни тому, что он принес ему, Алику, подарки. Но что это за дивные подарки! Ничего подобного Алик не ожидал получить. Во-первых, альбом для раскрашивания и самые краски, о которых он, Алик, смел только мечтать в своих грезах. Потом маленький, но совсем настоящий автомобиль, который заводится и бегает по столу совсем как «всамделишный». Потом огромная коробка конфет и книжка с описанием похождений Робинзона. Рассмотрев подарки, Алик подошел к незнакомцу и потянулся поцеловать его. — Спасибо, добрый Боженькин апостол, что не забыл меня, маленького, — проговорил он очень серьезно. — Передайте Боженьке, что Он прислал мне большую радость и мамочке тоже. Мамочка так плакала, из-за того, что не имела денег купить мне подарок к празднику, а вот теперь она будет так рада, так рада! — Милый мальчик, как ты называешь меня? За кого принимаешь? — очень удивился незнакомец с седой бородой и взял к себе на колени Алика. Тогда Алик рассказал ему все. Всю свою маленькую жизнь, всю теперешнюю их нужду, которую они переживают с мамой. И о том, как хорошо им всем было при жизни папы и как худо стало теперь, и как трудно бывает работать бедной мамулечке. Гость выслушал все очень внимательно и серьезно. Улыбнулся он только тогда, когда Алик говорил ему, за кого его принимает и почему называл «милым Боженькиным апостолом». Наконец, гость стал прощаться... Он крепко поцеловал Алика в его худенькие, бледные щечки, потом вынул из бокового кармана бумажник и, отсчитав несколько цветных бумажек, вложил их в конверт и передал их Алику: — Милый мальчик, отдай это твоей маме. Скажи ей, что это посылает ей Добрый Справедливый Боженька. С этими деньгами она может спокойно прожить около года и хорошенько отдохнуть от своей работы. И передай ей еще, что Боженька ей послал в награду и утешение такого милого, такого славного сынишку. И, еще раз поцеловав мальчика, он скрылся. Когда Марья Петровна Зимина вернулась домой от заутрени и узнала от Алика обо всем случившемся, радости бедной вдовы не было конца. Конечно, она не поверила в слова Алика, что к ним явился добрый Боженькин апостол, но поверила в то, что есть на свете добрые люди, которые приходят на помощь беднякам. А в это самое время у себя на квартире писатель Полянов, одинокий старик, только что вернувшийся домой, встречал Светлый Праздник. Это была одна из лучших пасхальных ночей его жизни. Ему удалось сейчас помочь семье бедной труженице, ей и её маленькому сыну, и он с легким радостным сердцем встречал праздник Воскресения Христа...
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
XIV. Михаил Иванович. После свадьбы тетя Варя уехала с мужем. В доме стало тихо; танцы прекратились. Дети учились с особенным усердием. Вместо тети Вари с ними занимался музыкой Михаил Иванович. Вот как это случилось. У Дольниковых Мурочка часто видела сутуловатого, худого старичка. Увидев его в первый раз, она чуть не рассмеялась ему в лицо. читать дальшеИ, право, редко можно встретить таких смешных с виду людей! Представьте себе печеное яблоко, только что вынутое из печки: такое сморщенное, измятое, коричневое, с красным оттенком было и лицо у Михаила Ивановича. При этом он сморкался оглушительно в большой красный носовой платок, а седые его волосы торчали на темени странным вихром, или чубом. И сам он был чудаковат: то молча сидел в углу, смотрел исподлобья,, то бывал ужасно весел и рассказывал без - умолку забавные истории. Но случалось, что он и пригорюнится и всплакнет; это бывало тогда, когда Гриша читал вслух. Раз Гриша принес из гимназии огромную книгу с картинками. - Ну, Михаил Иваныч, наверно, останется доволен,—сказала, смеясь, тетя Лиза: - „Несчастные", роман Гюго. Она не ошиблась. Как только Гриша начал читать, а он читал мастерски, Михаил Иванович уже полез за красным платком и употреблял его много раз в тот вечер. В следующее воскресенье чтение романа продолжалось, но тут уже случилось нечто необычайное. Гриша читал про девочку Козетту и про её страдания у чужих людей. Михаил Иванович нахмурился, опустил голову и не шевелился. Вдруг он вскочил, опрокинул стул, бросился его поднимать и потом смущенно пролепетал: — Пора... Извините... Пора домой. И не успели ему ответить, как он схватил свое старое пальто с вешалки и исчез. Все сидели пораженные. - Не следовало тебе приносить эту книгу,— проговорила Марья Васильевна.—Ты же знаешь, что Михаил Иваныч не может забыть своей девочки. Что же делать? — сказал Гриша, вскочив. — Я сбегаю за ним. Читать сегодня не станем больше. Конечно, сходи. Что ему там сидеть одному в своей холодной каморке? Мурочка видела, с каким уважением относятся у Дольниковых к смешному старичку, и раз она спросила Марью Васильевну, отчего он такой странный: то молчит, то дурачится и смешит. Они сидели вдвоем на диване у тети Лизы. Смеркалось; в комнате темнело; хотелось говорить и слушать. - Милая Мурочка, про жизнь Михаила Иваныча можно написать целую книгу,—сказала Марья Васильевна.—Вы знаете, он был в своей молодости очень красив. - Красив?! Да, да, не смейтесь. Давно только это было. Михаил Иваныч приезжал к моему отцу, а я была еще девочкой. Много горя пришлось ему испытать с тех пор. Он был очень богатый человек, ему принадлежали большой дом здесь, в городе, и огромные имения в Самарской губернии. У него всегда собиралось множество народу. Он любил музыкантов и художников, и все у него бывали запросто, как у равного. Редко можно встретить такого гостеприимного хозяина. И сам он часто играл на скрипке и на рояле с разными знаменитостями. — Разве он играет? — У нас ему где же играть? А дома у него рояль и скрипка.
Вот что!..—промолвила Мурочка.—И что же, он хорошо играет, как тетя Варя? Теперь он уже стар, и руки стали у него слабы, а раньше он играл гораздо лучше тети Вари. Он—настоящий артист, Мурочка. Что же было дальше, милая Марья Васильевна? Что с ним случилось потом? А вот слушайте. Был у него брат младший, Петр Иваныч. Тот уже совсем другого складу человек. Всегда смеялся и говорил: „Мой братец—сущий мармелад: уже не в меру сладкий он и мягкий". А Михаил Иваныч ему: „Не все ли равно тебе, Петя, куда я деньгу трачу? Ведь у тебя столько же, на твой век хватит". Была у Михаила Иваныча в то время невеста-красавица. Уже свадьба была назначена. Приехал Петр Иваныч, отбил невесту у брата, сам на ней женился. Тогда-то Михаил Иваныч и поседел от горя. Сам молодой человек, а волосы седые. В это самое время случилось большое несчастие в Самарском Крае: хлеб не родился, люди помирали с голоду. Управляющий написал Михаилу Иванычу донесение: сцрашивал, что делать ему в такое страшное время. Тогда Михаил Иванович точно очнулся от своего горя. „Негодный я человек,—сказал он,—я тут о себе плачу, а там люди гибнут". Взял и поехал туда. Приехал, увидел впалые щеки и трясущиеся ноги у людей, увидел, какой зеленый горький хлеб из лебеды и отрубей ели мужики, как они болели и умирали от такой еды, да и остался там. Неизвестно никому, что он там делал, куда ездил, как помогал. Только вернулся он уже на другой год, загорелый и постаревший. И рассказывал друзьям, смеясь: „Мне и дома моего довольно; какой я, в самом деле, помещик! Теперь пусть они хлопочут: их труды, их и земля»… Когда узнал об этом Петр Иваныч, даже позеленел весь. „Да ты с ума сошел! —- кричал он на старшего брата.—Где это видано: ни с того ни с сего, тысячи десятин даром раздавать!"—„Да я у тебя ничего не прошу, Петя, —сказал Михаил Иваныч,—и вперед, даю слово, просить не буду".—„Совсем блаженный!—кричал Петр Иваныч.—Да ты подумал бы о моих детях: им бы хоть оставил после смерти, родным своим, а не пьяным мужикам!" Михаил Иваныч ничего не сказал брату. Он вскоре продал свой дом и стал жить в маленькой квартире, и по-прежнему собирались у него музыканты и художники. Марья Васильевна помолчала. Молчала и Мурочка, пораженная этим рассказом. В первый раз в жизни ей довелось услышать, как человек пожертвовал всем почти состоянием для бедных, голодных людей. И этот человек был такой скромный и смиренный, и думать нельзя было, что он совершил такое великое дело! Мурочка покачала головой. — Так вот какой Михаил Иваныч!— проговорила она.—А я-то, а мы-то... . Яркая краска стыда залила её щеки. Она вспомнила, как Дима окрестил Михаила Иваныча прозвищами: „Акакий" и „жилец с тромбоном", и как она сама покатывалась со смеху. Ей стало нестерпимо стыдно за себя. А Марья Васильевна продолжала: - Слушайте дальше. Через несколько лет случилась еще беда: брат его проиграл все свое состояние в карты и остался со своею семьей совершенно нищим. Тогда пришла к Михаилу Иванычу .его прежняя невеста—жена брата - и со слезами умоляла спасти её детей. Михаил Иваныч не мог видеть ее в таком унижении и отдал ей последние свои деньги... Он переехал в маленькую комнату и стал давать уроки, чтоб заработать себе на хлеб. - Ну, милая Марья Васильевна, — сказала взолнованная Мурочка, — а девочка, дочка-то его?
Через много лет он женился на бедной швее, которая жила рядом. Но и тут Бог не дал ему счастья. Жена скоро умерла, осталась девочка-крошка. Куда было ее девать?.. Посоветовали ему, отдать ее в приют, а там, знаете, небрежно очень за детьми ходили. Девочка-то простудилась и умерла. И остался Михаил Иваныч опять один. Я всегда говорю Грише, - продолжала Марья Васильевна, которую тоже взволновало воспоминание о жизни её старого приятеля, - я всегда говорю Грише, что Михаил Иваныч — самый прекрасный, самый высокий пример для него. Только бы у Гриши было такое золотое сердце! Только нет: я замечаю, что Гриша иногда суров в своей справедливости. У него нет этой мягкости... И заметьте, Мурочка; никогда Михаил Иваныч не говорит про себя. Вы можете быть с ним знакомы хоть десять лет,—вы не услышите от него ни слова про то, что было... Что же те... брат с женой?— спросила, помолчав, Мурочка. Уехали тогда за границу и жили там очень хорошо, говорят. Теперь оба они уже умерли. Остались франты-племянники, которые, конечно, и знать не хотят бедняка-дядю. Долго сидела Мурочка призадумавшись. Пришла тетя Лиза, вернулся с урока Гриша, потом Аннушка прибежала за нею и увела ее домой, а она все думала о Михаиле Ивановиче. Так раскрылась перед нею еще одна жизнь как будто чья-то рука открыла новое окошко в тот незнакомый мир, который волновался за стенами Мурочкина дома. С этих пор Мурочка стала так почтительна и робка с Михаилом Ивановйчем, что смешно было смотреть на нее. У рояля теперь проходили самые лучшие её часы. Когда же Михаил Иванович делал ей замечание, она до того терялась, что ему оставалось только успокаивать ее, приговаривая: Только тот, того... не ошибается, кто ничего не делает. Не беда, не беда. Михаил Иванович оказался очень строгим учителем. Он так любил музыку, что не мог видеть, если к ней относились спустя рукава. Михаил Иваныч,— робко, с почтением в голосе сказала Мурочка, кончив сонату и положив руки на колени, — а что, девочки играют на скрипке? - Как же. - А мне нельзя попробовать?
Михаил Иванович весь так и просиял. - Принесу, того... завтра свою скрипку. Если...кхе-кхе... дело пойдет, можно будет купить вам недорого, даже совсем недорого, пустая цена. Я того... поищу. И так Мурочка стала учиться играть на скрипке. Вначале ей казалось так странно водить смычком по струнам, а левою рукою нажимать их. Но дело скоро пошло на лад: Михаил Иванович был отличный учитель. - Мурочка у нас музыкантша, — говорили Дольниковы, а Михаил Иванович громко сморкался в свой красный платок и прибавлял взволнованно: - Есть, есть. Того... огонек есть! И Мурочку дразнили и называли „огонек Михаилы Иваныча".
xv. Летнее затишье.
В доме Тропининых прибавился новый жилец. Однажды Михаил Иванович пришел на урок, неся что-то живое в платке, и сказал Мурочке: — Принес вам... кхе-кхе... посмотрите. Из красного платка безпомощно упал на пол крошечный черный щенок. Мурочка даже покраснела от радости. Прелесть! — сказала она, нагибаясь к собачке. Как же звать его?—спросила Агнеса Петровна. Да у нас, того... дети звали Кутиком… Бросить его собирались, кормить-то нечем. Я и подумал: снесу вам. Как можно бросать!— негодуя, вскричала Мурочка.— Живое существо да еще такой славный песик. Да я его беречь буду! Что за собачка был этот Кутик! Шерсть у него вилась и была совершенно как шелк; а мал он был еще до того, что походил на черный клубок. Дима, хвастая неизвестно откуда приобретенными познаниями по части собак, с пренебрежением толкал его ногой и говорил: - Прилобистая! Мурочка накидывалась на него. — Не смей трогать! Моя собака. - Дворняжка простая, — говорил, морща нос, Дима.- Разве у породистых такие лбы? Двор ей стеречь, больше ничего. Ну, и прекрасно, ну, и пусть дворняжка, а я ее все-таки люблю больше, чем тебя. Убирайся! Кутик и не подозревал, что у него есть недоброжелатели, и совершенно так же ласкался к Диме, как к другим. Ему хорошо жилось в саду и на дворе: он валялся на травке, грелся на солнышке, шалил и лаял молодым пронзительным лаем. Весна, так долго жданная, задержанная холодами и снегом в мае месяце, вдруг расцвела, и сад хорошел с каждым днем. Опять зазеленел двор, тополи и березы оделись листьями, и их смолистый, сладкий дух врывался в комнаты, в открытые, наконец, окна. Николай Степанович и Мурочка опять работали в саду. Случилось на этот раз несчастие, глубоко огорчившее Мурочку. Николай Степанович поторопился высадить в цветник маленькие саженцы душистого горошка, а ночью стало так холодно, что ртуть в градуснике спустилась ниже нуля. Рано утром весь сад был в инее, точно в белой паутине, и когда Мурочка выбежала туда после чаю, она увидела что высаженные накануне растеньица пожелтели и упали бессильно на холодную землю. Погиб душистый горошек! Так и осталась Мурочка на этот год без своих любимых цветов. Но потом весна как будто захотела вознаградить всех за холода и стояла очень теплая. Хорошо было в долгие вечера бегать в горелки, играть в мяч и в городки. На дворе было всегда шумно и весело. Даже Николай Степанович принимал участие в играх. Гриша и Дима были героями дня. Оба перешли без экзамена: один—в шестой класс, а другой—в третий. Вслед за Димой влюбился в Гришу Дольникова и Ник. Он надоел ему ужасно, бегал за ним, как собачонка, и считал счастьем подать своему кумиру мяч или палку. — Ох, просто мочи нет с тобой, Николашка!—вздыхал Гриша. Ник взял привычку приставать к нему с вопросами. Не было такой вещи на свете, которою он не интересовался бы. И Гриша должен был давать на все ответы. - Сколько всего людей на свете? - Забыл. - Ско-о-о-лько?—приставал Ник. - В нашем государстве сто тридцать миллионов. - Сто и тридцать миллионов! Хи-хи-хи!— радовался Ник.—А еще англичане, и немцы, и дикари, и людоеды!.. А сколько всего обезьян? - Не знаю. - Десять миллионов или миллион миллионов? - Да ты рассуди: как их пересчитать? Они убегут. - А их поймать. - Не переловить. - А как же дикарей считали? Они тоже убегут в лес. - Дикаря можно позвать, а обезьяну как же? - Хи-хи-хи!—заливался Ник.—А обезьяна-то и не поймет! Такие разговоры доставляли Нику неописуемое наслаждение. Как и прежде, у детей не было никаких знакомых, кроме Дольниковых. Приходили товарищи Димы по гимназии, но он встретил так холодно, что они во второй раз не показались. Диме было довольно и своих. Наступило лето. Стояли жаркие дни, тихие ночи. Надвинутся тучи, прогремит гром, прольется шумный веселый дождь, и опять ясно. Можно было даже забыть, что живешь в городе. Там далеко, по душным улицам стучат конки, пролетки; каменные дома накаляются как печи; воздух тяжел, он насыщен запахом пыли, известки, грязи. Здесь же на улице—тишина, пыли нет. У каждого дома зеленеет сад, и по вечерам пахнет свежею листвою. Мурочка глядит на голубей и думает: „Счастливые голуби! Они взлетят и чувидят все сады и все, что там делается. Может-быть, и в других садах играют дети". Как хотелось ей поскорее узнать, увидеть, как живут другие люди на свете! Как скучно бывало ей! Так бы и умчалась она куда-нибудь далеко-далеко, как птица, окинула бы взором Божий мир, посмотрела бы на других людей, на других детей!
Продолжая тему Великой Европейской Первой мировой войны. Рассказ о наших богатырях-солдатиках для детей младшего возраста.
Л.Чарская «Тудай-сюдай»
— Мамочка, не правда ли, какой он смешной? — А руки у него длинные, совсем обезьяньи. — И говорит так потешно! — Сегодня только поступил, а Матреша уже жалуется: полоскательницу разбил и твою любимую вазочку, знаешь ту, с пчелками, что дедушка подарил. — А пока ты газеты читала, приходила Анна Семеновна. Катя и говорит Климову: «Мамочка не велела Анну Семеновну принимать, потому что от её разговоров голова разбаливается». А он, Климов-то, наш умник, знаешь, что Анне Семеновне сказал? — Не знаю, Манюра...Что такое? — Да так и сказал: «У барыни от вашей трескотни голова обмерши... Не велено потому вас сюдай и пущать». — Ах, ты, Господи! Ужас какой... Ну, теперь Анна Семеновна совсем на нас обидится. Надо завтра же ехать извиняться. читать дальше В семье Горлиных большое волнение. Волнуются по двум причинам. Во-первых, папа детей Горлиных — Кати, Манюры, Чижика-Пыжика (иначе Вовы) и Коли уезжает наднях на войну в действующую армию. Во-вторых, им дали нового денщика, вместо прежнего молодца Васильева, который при первых же слухах о войне стал проситься в полк, чтобы наравне с другими сражаться за Царя и Отечество. И вместо Васильева капитану Горлину дали в денщики Климова. Это был маленький солдат с огромной головой и длинными, не по росту, руками. Ходил он смешно с перевальцем, по-утиному, и вместо «туда и сюда» говорил «тудай и сюдай», что очень забавляло детей Горлиных. Так они и прозвали Климова «Тудай-Сюдай» — и Катя, и Манюра, и Чижик-Пыжик, и Коленька.
***
Папу провожали всей семьей на вокзал, и все плакали. Один Чижик-Пыжик по молодости лет не отдавал себе отчета в важном событии — отъезде папы, и, сидя на руках у Климова, лепетал по-детски. — Тудай-Сюдай, миленький. Ты тоже на войну? — Тоже, Вовочка. — Из ружья стрелять? — Из ружья, Вовочка. — И я хочу! — Тебе нельзя... Ежели тудай поедешь, маменька скучать будет. Уж лучше мы с папенькой твоим сюдай приедем. Вот увидаем австрийцев — побьем и приедем. — Скоро? — А как Бог приведет! Прозвучал второй звонок... Дети стали целовать отца... Мама крестила папу и все приговаривала: — Ну, с Богом! Храни тебя Господь! Пиши, когда будет можно и сколько можно. Поезд свистнул и ушел, а семья Горлиных вернулась домой думать об уехавшем и ждать его писем. Сначала письма долго не приходили. Получались лишь коротенькие открытки с извещениями: «Жив. Здоров. Участвовал в битвах». Но вот пришло длинное, предлинное письмо. И все оно было посвящено описанию подвига папина денщика, Климова. Папа отличился в одном сражении и получил награду, а Климов самым неожиданным образом оказался тоже героем. И, как и папа, был награжден Георгиевским крестом. Дети ахнули от удивления. « Климов герой! Их Тудай-Сюдай — герой. Бестолковый и неповоротливый Тудай-Сюдай и вдруг — герой: один встретился с двадцатью австрийцами и всех их забрал в плен! Было чему изумляться детям!
***
Вот как об этом писал с войны папа: «Была темная холодная ночь. Я находился в окопах со своей ротой. Накрапывал дождь, было сыро и голодно. А пальто и съестное осталось в ближайшей деревне, куда путь лежал через лес. Климов вызвался пойти в деревню, и, пользуясь, темнотой, прошмыгнул в лес мимо неприятельских позиций. Взял ружье и пошел. Не помню точно, сколько времени он отсутствовал. Но каково же было наше удивленье, когда вернулся он не один, а во главе маленького неприятельского уже обезоруженного отряда, численностью в двадцать человек. И прямо ко мне: — Извольте принять пленных, ваше высокоблагородие. Да прикажите в лес послать завинтовками, потому как ихние винтовки там под дубом складены. — Да кто же их взял в плен, спрашиваю? — Сам я их взял, ваше высокоблагородие. — Один? — Так точно-с! — Да как же ты это их забрал, братец ты мой? — Да оченно просто, ваше высокоблагородие. Шел это я, значит, тудай, в деревню, за пальтом вашего высокоблагородия. Темно, значит, ни зги не видать. Вдруг это слышу — говорят в лесу не по-нашему... И топ слыхать. Я это почуял, что немного их. Да как крикну «ура», да как пострелял малость, — им сдуру покажись, что не один я, а много нас. А я еще кричу: «Сдавайтесь! Не то велю полуроте огонь открыть». Там средь них были такие, которые по-нашему понимают. Переговорили с другими и живым манером это ружья побросали... Я их все в сторонке и сложил. Извольте послать тудай кого, по счету принять, ваше высокоблагородие...» Письмо заканчивалось похвалой геройству Климова. И дети Горлины стали совсем иначе думать о маленьком невзрачном Тудай-Сюдае, который оказался на деле настоящим героем, чудо-богатырем.
Прежней дорогой, все тем же бешеным аллюром домчался Игорь Корелин до русских позиций еще задолго до утреннего рассвета. Солдатики спали богатырским сном под прикрытием своих окопов. Только наряды часовых маячили вдоль линии русских позиций. Не доезжая нескольких шагов до землянки, в которой находились офицеры его роты, Игорь осадил взмыленного венгерца и соскочил на землю. — Кто тут? — послышался голос Павла Павловича Любавина, и через минуту небольшая, плотная фигура офицера выросла перед юношей в темноте. читать дальшеИгорь подробно и обстоятельно доложил о результате ночной разведки. — Прекрасно! Прекрасно! Весьма ценные сведения... Молодчинище! — дружески потрепав его по плечу, произнес капитан. — A теперь еще одна услуга, мой мальчик. Вы поскачете к генералу и попросите доставить тотчас же самым ускоренным образом орудия на тот, открытый вашей разведкой, холм. Ну, с Богом. Ведь ваш конь еще не утомился, я полагаю? — Никак нет, господин капитан. — И вы твердо помните положение холма? — Так точно. — Так поезжайте же скорее и возвращайтесь сюда снова. Мне необходимо знать что мне ответит наш генерал. Подождите, я вам дам записку. Любавин исчез на минуту в глубине землянки, где скоро засветился огонек… Вскоре он появился снова перед Игорем и протянул тому какую-то бумажку. Игорь тщательно спрятал ее y себя на груди. — Я посылаю снова вас, потому что не могу послать никого из солдат: каждый штык на счету, каждая рука дорога при данном положении дела... — произнес он не без некоторого волнения в голосе. — На рассвете должен произойти штыковой бой... Возвращайтесь же скорее. Я должен вас видеть здесь до наступления утра. И не вздумайте провожать к горе артиллерию. Я им точно описал путь к ней со слов вашего донесения; они сами найдут дорогу; вы будете нужнее здесь. Ну, Господь с вами. Живо возвращайтесь ко мне, мой мальчик. Игорю оставалось только повиноваться в то время, как сердце его сжалось в комочек, лишь только он услышал отданный ему новый приказ, новое поручение, благодаря которому отлагалась на неопределенное время его поездка за раненой Милицей. Сначала он страшно обрадовался, что его командируют к генералу. Юноша помнил прекрасно, что сарай, в котором он оставил раненую девушку, находился всего в какой-нибудь полуверсте от горы. Стало быть он, служа проводником командируемой туда батарее и доведя артиллеристов до холма, найдет возможность завернуть по дороге за дорогой раненой. И вот новое разочарование! Капитан Любавин требовал его обратно сюда. И впервые недоброе чувство шевельнулось на миг в сердце Игоря. — Почему Любавин даже не спросил про Милицу? Почему не поинтересовался судьбой второго своего юного разведчика? Господи, до чего ожесточает людей война! До чего она делает людей бесчувственными к чужому горю! — пронеслось было в мозгу Игоря, но он тотчас же отогнал от себя эту мысль. Он понял, что голова Павла Павловича кипела теперь заботами о предстоящем бое, работала над всевозможными комбинациями, как лучше и при том жалея людей выбить неприятеля из его позиций. И, разумеется, ему было не до других. Разумеется, он мог в эти минуты забыть даже о существовании второго своего разведчика, успокаивал себя Игорь. Теперь он снова стрелой несся по пути к деревне, находившейся в нескольких верстах отсюда и занятой штабом отряда. Ночь уже начинала понемногу таять, выводя первый рассвет раннего утра. — Милица... Мила... Что-то сейчас с тобой? Как-то ты себя чувствуешь, как переносишь свою рану? — проносилось так же быстро, под стать бегу лошади, в голове юноши. — Скорее бы уж, скорее бы сдать поручение, привезти ответ и мчаться, мчаться за ней, — болезненно горело тревожной мыслью y него в мозгу. Все остальное промелькнуло так быстро, что Игорь не успел и опомниться. Казаки встретили юношу на полпути к селению, занятом штабом корпуса, и проводили его к генералу. Потом спешно поднялась орудийная прислуга и, поставив на моторы и автобусы пушки и пулеметы, быстрым ходом выкатили из деревни. Впрочем, конца сборов Игорь уже не видал. Он спешил обратно к окопам. Как во сне пронеслось перед ним умное, энергичное лицо встретившего его генерала, героя, отличившегося уже во многих боях, его добродушно-простая, ясная улыбка, которой он подарил юношу, окинув взглядом вошедшего в избу Игоря. — Доброволец разведчик? Такой юный? Сколько же лет? Всего семнадцать? Хвалю. Молодец. И уже кавалером почетного ордена? Горжусь юным героем, служащим y меня под начальством. Спасибо, голубчик! И он отечески потрепал по плечу Игоря. Потом наклонился к нему и поцеловал его. В другое время юноша пришел бы в неописуемый восторг от этой похвалы и ласки заслуженного боевого генерала. Теперь он лишь смущенно улыбался в ответ, и лишь только ему вручили записку, вскочил на лошадь и помчался в обратный путь, то и дело пришпоривая измученного «венгерца». Уже заметно рассветало, когда усталый конь домчал его снова до его роты к русским передовым окопам. Еще не доезжая до них с полверсты расстояния, Игорь услышал первый выстрел неприятельской батареи. Там, на стороне австрийцев, снова замелькали огни. Следом за первым ударом пушки прогремел второй и третий... Потом еще и еще... Без числа и счета... Теперь уже безостановочно гремела канонада, раздавались те самые удары, что слышала в лесу Милица. Что-то тяжело, с оглушительным гулом плюхнуло на землю позади Игоря и страшный треск разорвавшегося снаряда, рассыпавшегося сотнями осколков, раздался всего в нескольких аршинах позади него. Лошадь рванулась в сторону, встала на дыбы и вдруг неудержимой стрелой, как дикая, понеслась по пути к окопам.
***
Следом за пушечными выстрелами, за гулом и треском разрывающихся снарядов, засвистела, завыла шрапнель, затрещали пулеметы, зажужжали пули. В прояснившейся дали, в первых проблесках рассвета то и дело теперь вспыхивали огни... Бело-розовые облачка австрийской шрапнели поминутно взлетали к небу над русскими окопами. Смелее, ярче наметилось утро. А вместе с ним сильнее загремела канонада неприятельских батарей. Снова задрожала земля от непрерывных громыханий пушек. Чаще, нежели накануне, тяжело шлепались снаряды впереди и сзади русских окопов, засыпая их градом осколков. Иные попадали по назначению, всюду сея гибель и смерть, десятками и сотнями выводя людей из строя. Серые, скромные герои умирали геройски под адский гул рвущихся гранат, под треск пулеметов и рев шрапнели. Все чаще и чаще появлялись теперь санитары с носилками и выносили из окопов раненых и убитых. Стоны страдальцев непрерывно заглушались адским гулом пальбы и ружейного треска. Игорь, бледный, нахмуренный и сурово сосредоточенный, с крепко стиснутыми зубами, перебегал от одной группы солдат к другой, всюду поспевая, всюду оказывая помощь. — Испить бы малость... — просит вспотевший в непрерывной работе стрелок, утирая левой рукой пот, обильно струившийся с лица, a правой пристраивая винтовку на валу окопа. Едва дослушав последнее слово, Игорь захватил находившийся тут же чайник и помчался к канаве, наполненной дождевой водой; почерпнув ее, он вернулся в окоп и подал воду солдатику. — Спаси тя Христос, паренек. Истинно ублаготворил душеньку, — духом осушая чайник, поблагодарил тот. — Заряди-ка запасную, дите, — просит другой, протягивая ему винтовку.
С тем же сосредоточенным лицом юноша под тучей жужжащих над его головой пуль заряжает ружья. И среди всей этой непрерывной горячки, работы в пекле самого ада, в соседстве смерти, он не перестает думать о Милице ни на один миг. Разнося питье и патроны, заряжая ружья, помогая перевязывать раны, юноша томился непрерывной мукой страха за участь раненого друга. ехать к ней сейчас нечего было и думать: пули тучами носились над полем; тяжелые снаряды неприятельских гаубиц то и дело ложились здесь и там, вырывая воронками землю, осыпая дождем осколков все пространство, отделяющее два неприятельских отряда один от другого. Да к тому же не на чем было и ехать теперь. Венгерец, разнесенный на части шальной шрапнелью, давно уже исчез с лица земли. Пробираться же медленно ползком под этим свинцовым градом взяло бы немало времени. Теперь же каждая минута была дорога. A между тем раненая и беспомощная Милица могла уже давно умереть. — «Я виноват, я виноват. И буду виноват один в ее гибели. Потому что, сам толкнул ее, слабую девушку, на этот тяжелый боевой путь. И нет мне прощения», терзался ежеминутно бедный юноша. Да и не одного Игоря тревожила участь его друга. Солдаты то и дело, несмотря на горячку боя, осведомлялись о втором «дите». Онуфриев, тот несколько раз заставлял повторит Игоря рассказ обо всем происшедшем с «младшеньким» разведчиком», как он называл иногда Милицу или Митю Агарина, и этими расспросами еще более бередил душу Игоря. Чтобы забыться хот немного, юноша хватал винтовку, проворно заряжал ее и посылал пулю за пулей туда, вдаль, где намечались при свете молодого утра синие мундиры и металлические каски немцев, соединившихся с их верными союзниками.
***
A бой все разгорался с каждой минутой... — Эй, братцы, тяжко... — срывается где-то близко, совсем близко по соседству с Игорем, и молоденький, безусый солдатик валится, как подкошенный, выронив из рук ружье. Игорь бросает винтовку и стремительно кидается к раненому. Быстрыми, ловкими руками открывает он походную сумку стрелка, достает из нее пакет с перевязочными средствами и живо делает перевязку, предварительно взрезав рукав рубахи, прикрывающей окровавленные лохмотья того, что за минуту до этого носило название человеческой руки. Потом бежит разыскивать санитаров, сдает им раненого и снова возвращается на свое место. И снова хватается за ружье... О, сколько времени пройдет, пока не окончится эта неравная борьба наших чудо-богатырей с вдвое сильнейшим врагом и он получит возможность отправиться туда, где его ждет раненая Милица... Бедная детка! Вероятно она думает, что он, Игорь, или сам погиб, или вовсе забыл и думать про нее в пылу, в горячке сражения. Ведь непрерывный гул пальбы наверное разбудил ее. Ах, если бы она могла знать и ведать, в каком аду кромешном он находится сейчас! И как бы в подтверждение его мыслей где-то рядом, совсем близко, за окопом с оглушительным треском разрывается снова тяжелый снаряд, и тысяча осколков взлетает на воздух. Густой черный дым на время застилает все кругом. Когда он рассеивается, Игорь видит: глубоко в землю уходит воронко образное отверстие, вырытое снарядом; ближайшие деревья выворочены с корнями... Камни, находившиеся на краю окопа, с силой отброшены дальше. Кто-то глухо стонет подле, и четыре изуродованные человеческие тела слабо барахтаются на земле... На плечо потрясенного Игоря опускается загрубелая, мозолистая рука Онуфриева. — Ступай, дите, ступай... Не равен час, и тебя пристукнет, — сурово говорит он, нахмурив брови. К месту катастрофы спешит Любавин. — Санитаров! Носилки! — слышится знакомый охрипший среди этого ада голос офицера, и он первый наклоняется к ближайшему раненому солдату.
Глава VII
— Ишь, шельмы, как есть на прицел в нашу сторону берут, — весело бросает Петруша Кудрявцев, без устали работая винтовкой. — И то, дяденьки, на прицел, Ишь баню задали, синие черти! — A ты что ж это кланяешься все, братец? Вишь ты, y нас он какой: перед кажинной пулей приседает, — насмешливо проронил Онуфриев по адресу молодого купеческого сынка Петровского, который, действительно, приникал к земле под пролетавшими над его головой пулями и снарядами. — Не больно-то лебези перед ней, братец. Кланяйся не кланяйся, a она все свое возьмет, — поддерживал Онуфриева и Кудрявцев. — Береженого Бог бере... — начал было третий солдатик и не договорив, распластал руки и тяжело грохнулся навзничь. — Царствие небесное, готов... На месте.Эх, жаль, хороший человек был: вот тоже кланялся парень, a она свое взяла, — сокрушались товарищи. — A и впрямь, братцы, в нашу сторону заладили палить проклятые. Выбить бы их скореича, a то скольки они нам народу перепортят. Страсть! — Смотри братцы, опять «чемодан» летит. («Чемоданами» прозвали наши солдатики снаряды тяжелых орудий.) — И то «чемодан». Ну, с таким чемоданом далеко не уедешь. — Ло-жи-ись! — пронеслось по окопу, и едва только люди успели принять команду, как тяжелый снаряд неприятельской гаубицы снова пролетел над их головами и грохнулся позади окопа, роя воронкой землю и сыпля градом осколков, разлетающихся во все стороны. — Эх, в штыки бы! — послышался чей-то неуверенный голос. — Нельзя, покудова приказа нет... Вишь капитан сюда бежит. Небось сказано будет, когда придет время. И время пришло, Сосредоточенный; и суровый явился Любавин перед солдатиками-стрелками своей роты и бодро крикнул: — Ну, братцы, дождались... С Богом вперед, в штыки...
***
Игорю казалось, что он видит сон, кошмарный и жуткий. До сих пор юноше не приходилось еще участвовать в штыковом бою. Это было его первое штыковое крещение, первый рукопашный боевой опыт. Стремительно выскочив из окопов, стрелки спешно строились в ряды и, штыки наперевес, устремились с оглушительным «ура», по направлению неприятельских окопов. По-прежнему зловеще навстречу им гремела канонада, трещали пулеметы и выла шрапнель. Где-то впереди мелькали синие мундиры, кепи австрийцев и медные каски подоспевшего к ним на помощь немецкого отряда. Капитан Любавин первый, махая шашкой, с револьвером наготове, кинулся впереди своих солдат... Стрелки с грозным раскатистым «ура» ринулись следом за своим ротным. Как в тумане, промелькнуло перед Игорем загорелое лицо Онуфриева, с сурово сжатыми губами, выплыло на миг и скрылось в целом море огня и дыма. — Куда! Назад! Убьют! Зря пропадешь, дите... — донеслось до слуха юноши, и снова ахнули неприятельские батареи, вырывая целые ряды серых героев отважно спешивших навстречу смерти. И снова все утонуло в застлавшем поле пороховом дыму. Вдруг какая-то сила, казалось, подхватила и понесла юношу, сила, которой он не мог уже противиться никоим образом. Он бежал вместе с ротой, бежал со штыком наперевес захваченной им из окопа винтовки и кричал вместе с другими до хрипоты «ура», заглушаемое непрерывной пальбой с неприятельской батареи.
Вот рассеялись клубы дыма и навстречу бегущим по направлению австрийских траншей стрелкам ринулись синие мундиры австрийцев,.. Вот они ближе... ближе... Уже хорошо видны закаменевшие в выражении животного ужаса лица передовых рядов, сбившейся в тесную кучу неприятельской пехоты. Высокий, худой, на длинных, как жерди, ногах, австриец, размахивая саблей, первым подскочил к капитану Любавину. Грянул короткий револьверный выстрел, и в ту же секунду, выпустив из рук оружие, австриец грохнулся на землю, как-то нелепо подвернув под себя ноги. Потом все закружилось и завертелось в какой-то сплошной хаотической пляске, пляске смерти, боевого исступления и торжества… Вдруг, совершенно неожиданно, заголосили русские пушки со стороны холма, подоспевшие как раз вовремя, к самому разгару боя. Пороховым дымом окутались верхушки деревьев. Грянули снова ответные выстрелы неприятельских орудий, и когда снова рассеялся дым, Игорь, работавший штыком бок обок с Онуфриевым, увидел воочию, как первые ряды их полка сомкнулись грудь с грудью с неприятельскими батальонами. Оглушительное «ура» слилось с каким-то диким протяжным воем... Выкрикивались проклятия... Лязгало железо... Слышались стоны... И опять бешеное «ура» загремело с потрясающей силой... Сжатый наступающими на него со всех сторон неприятельскими солдатами, капитан Любавин отбивался от них револьвером и саблей. Прогремели один за другим еще несколько выстрелов. Еще один последний и... оружие было выбито из рук Павла Павловича налетевшим на него солдатом-немцем. — Братцы, не выдавай капитана! — завопил Онуфриев и поднял на штык угрожавшего капитану тевтона. Тут же мелькнул с обнаженной саблей подпоручик Гордин, отчаянно отбивавшийся от кучи наседавших на него врагов. Потом и Гордин исчез в общей свалке... Мелькнул снова Онуфриев и тоже исчез куда-то. Игорь Корелин продолжал взмахивать штыком без передышки. Его сильные руки работали без устали. Ловкий, проворный, он избегал направленных на него ударов и поспевал всюду, где шел самый ожесточенный бой. Вдруг, находившийся все время неподалеку от Любавина, он потерял последнего из вида. Ужас сковал сердце юноши. — Братцы, да где же наш капитан? — хотел он крикнуть ближайшим солдатам и в ту же минуту два дюжие австрийца наскочили на него. Уже блеснуло лезвие сабли над головой юноши, но чья-то быстрая рука изо всей силы ткнула штыком в одного из нападавших и тот, обливаясь кровью, упал в общую кучу раненых и убитых. — Ловко! Знай наших! Коси дальше! — прозвучал голос Петра Кудрявцева и он бросился в самую гущу отчаянно сопротивлявшихся врагов. Но вот снова с горы из-за леса, занятого теперь русскими батареями, грянули русские пушки. Они словно вдохнули новую бодрость в русских богатырей. Теперь могучее «ура» полилось уже далеко впереди, над самыми неприятельскими окопами. Австрийцы и немцы беспорядочно отступали, бросая орудия и снаряды, бросая винтовки, сабли и патронные ящики. На одних передках орудий улепетывала батарейная прислуга, спасаясь беспорядочным бегством. Продолжая вместе с другими кричать «ура» изо всей силы своих легких, Игорь вбежал на неприятельский редут в первых рядах молодцов-солдатиков, где уже к ужасу разбитого неприятеля победоносно и грозно поднялось русское знамя...
Глава VIII
Как-то сразу подоспели, сгустились на небе тучи и стал накрапывать мелкий осенний дождь. Этот холодный осенний дождь привел в чувство забывшуюся Милицу. Она с удивлением открыла глаза. — Где я? — с трудом соображала девушка. Спереди и сзади густели кусты и деревья. A над ними стоном стояла орудийная пальба. То и дело снаряды сносили верхушки деревьев, вырывали с корнем березы и липы... Слышались раскаты грозного «ура» в промежутках между пальбой. Потом все стихло постепенно, воцарилась относительная тишина, только победные крики время от времени вспыхивали в стороне неприятельских траншей. Милица попробовала приподняться, встать на ноги. Положительно она была в силах сделать это, хотя и с большим трудом. Сон или долгое забытье подкрепили девушку. Боли в плече почти не чувствовалось сейчас, но зато мучительно горела и ныла голова... И тело было, как в огне. Медленно, шаг за шагом двигалась она теперь вдоль по пролеску. По-прежнему моросивший холодный дождь приятно освежал горевшую голову. Небольшой болотистый лесок стал заметно редеть. Все менее слышным становился шум битвы. Удалялось громовое «ура», треск ружейных выстрелов и беспорядочный гул погони. — Сражение выиграно, но кем, кем? — мучительно допытывался усталый мозг девушки. И с трудом отвечали на это отяжелевшие мысли: — Конечно, нашими... Конечно, русскими... Иначе разве могло так победоносно звучать это радостное торжествующее «ура»?.. Вскоре и вовсе поредел пролесок. Огромное поле расстилалось теперь перед глазами девушки. Она окинула все его пространство и замерла при виде знакомой, но всегда одинаково тяжелой картины, к которой никогда не может привыкнуть ни один даже самый здоровый и крепкий нервами человек. Все огромное пространство этого поля было покрыто убитыми, Их еще не успели подобрать разгоряченные преследованием победители. Откуда-то уже издали гремели теперь ликующие крики и шум погони. Австрийские редуты были разрушены и пусты... Словно вихрь, пронеслась по ним геройская часть храбрецов, смыла их и помчалась дальше.
Милица медленно, шаг за шагом, стала обходить лежавшие тут и там распростертые тела убитых, вглядывалась в каждое, с затаенным страхом отыскивая знакомые черты. Помимо своей роты, она, как и Игорь, знала многих солдат их полка. Многим писала на родину письма, многим оказывала мелкие услуги. И сейчас с трепетом и страхом склонялась над каждым убитым, ждала и боялась узнать в них знакомые лица своих приятелей. Подходя все ближе и ближе к неприятельским траншеям, Милица наклонялась все чаще над распростертыми на земле фигурами. Пробитые штыками тела, оторванные руки и ноги, разорванные на части снарядами, — все это заставляло содрогаться на каждом шагу Милицу. A мысль в разгоряченной от лихорадочного жара голове твердила монотонно, выстукивая каким-то назойливым молотом все одно и то же: — Где Игорь? Что с ним? Жив ли? Убит ли? Ранен? Что с ним? Отчего не приехал за мной? Значит убит, убит, убит... Болезненное состояние, жар и полу притупленное благодаря ему сознание, как-то мешали ей глубоко и вдумчиво отнестись к своему несчастью. Прежнее тупое равнодушие и апатия постепенно овладевали ей... Болезнь делала свое дело... Горела голова... Озноб сотрясал все тело... И ни одной ясной последовательной мысли не оставалось, казалось, в мозгу. Вдруг Милица насторожилась. Странная картина представилась ее глазам. У самой траншеи, y первого окопа неприятеля она увидела нечто такое жуткое, что сразу привело ее в себя. Она увидела, как один из лежавших тут неприятельских солдат, которого она сочла мертвым в первую минуту, вдруг приподнялся и пополз по направлению лежащего неподалеку от него русского офицера. Держа в зубах саблю, медленно и осторожно полз немец. Вот он почти достиг русского.
Последний как раз слабо застонал в эту минуту и сделал чуть заметное движение. Что-то знакомое показалось Милице в бледноме тще этого офицера... Знакомое и дорогое... Да ведь это капитан Любавин! Это Павел Павлович ! — подсказал ей внутренний голос. Неужели он опасно ранен? Может быть смертельно? Но почему же он здесь лежит?.. Вот он движется... Вот опять ... Действительно, в эту минуту приподнялась окровавленная голова и снова тяжело опустилась на землю... A немец все приближался и приближался по направлению беспомощно распростертого Павла Павловича. Теперь он вынул саблю изо рта и опираясь на нее, стал тяжело приподниматься на ноги. Вот он поднялся с трудом и шагнул еще и еще раз к Любавину.Вот порылся в кобуре, достал оттуда револьвер и стал целить прямо в грудь русскому офицеру. — Спасите капитана! Спасите! Его хотят предательски убит! — крикнула вне себя Милица и, собрав все имевшиеся y нее силенки, рванулась вперед. Не ожидавший ничего подобного, немец дрогнул и выронил из рук револьвер. Этим воспользовался лежавший по соседству с офицером солдат. Он приподнялся на руках, и прежде, нежели убийца успел отпрянуть, грянул ружейный выстрел, и коварный тевтон растянулся на земле с простреленной головой. — Онуфриев! Дядя Онуфриев! — узнав солдата, закричала Милица, стремительно бросаясь к раненому. — Митенька! Дите милое! Да откуда же это тебя Господ принес? A мы уж думали промеж себя: сгинул, погиб, помер наш Митенька. Горя и то сам не свой был, — ронял дрожащим голосом Онуфриев. — Так значит жив и Горя? Жив и не ранен? — вся так и встрепенулась Милица. — Жив, жив наш дите, Горенька, милостью Божией жив. Сам видал, как соколом взлетел он одним из первых на неприятельские укрепления. Молодец, герой, что и говорить. A вот капитан-то, ж приведи Господь, никак Богу душу отдать собирается? И Онуфриев шопотом произнеся эти слова, с тревогой склонился над тяжело раненым Любавиным. — Что, ему плохо? — трепетно осведомилась Милица. — A вы-то сами, Онуфриев, как вы-то себя чувствуете? Ах, как хорошо, что вы успели убить этого злодея, не то... — лихорадочно говорила девушка. — Не я, a ты, дите, меня опередил, — отмахивался Онуфриев. — Кабы не ты, — капут, смерть была бы нашему начальнику, отцу родному. Потому, шибко он ранен в ногу и в голову. Ему бы с извергом этим и подавно не справиться. A ты подоспел, и несчастью помешал. Так крикнул, что, кажись, мертвого бы разбудил своим криком... — Ну, a вы? Вы сами-то опасно ранены, Онуфриев? — A кто ee знает, опасно либо нет. Видать, не опасно, коль смог зашибить злодея-немца. Да и то сказать про нашего брата: умрешь — не дорого возьмешь. Начальников вот куда жальчее, господ офицеров. Помочь бы надо нашему капитану, авось не поздно, отнести бы его на перевязочный пункт. — Боже мой! Да ведь это невозможно! Вы сами ранены, a y меня не хватит на это силы, — убитым тоном произнесла Милица. — A вот попробуем ... Ваше высокоблагородие, a ваше высокоблагородие, произнес, уже обращаясь непосредственно к офицеру, Онуфриев, — дозвольте вас потревожить ... На пункт, значит, отнести. Видимо еще не приспели санитары. А, пока что, мы и сами справимся. Обопритесь на меня, ваше высокоблагородие, обхватите за шею, я вас и приподниму, склоняясь над раненым, говорил Онуфриев. Но, капитан Любавин, казалось, и не слышал того, что говорил ему солдатик. Он только тихо, протяжно стонал в ответ на слова верного рядового. Тогда Онуфриев обратился к Милице: — Ты вот что, пособи мне, дите. Я присяду на корточки, благо рана-то y меня в боку, так ништо ей — дозволяет, a ты руки-то их высокоблагородия мне вокруг шеи накинь, да винтовку подай мне мою, на нее опираться стану. Вот и ладное дело, как-нибудь справимся вдвоем. Действительно, справились. И не как-нибудь, a очень успешно и быстро. При помощи Милицы, Онуфриев, сам раненый в бок осколком шрапнели, с трудом взвалил себе на плечи капитана и потащил его по полю. Милица, поддерживая сзади раненого офицера, не отставала от него ни на один шаг. Стиснув зубы, чтобы не застонать от боли, Онуфриев весь согнувшись в три погибели, едва не падая под тяжестью ноши, едва передвигал ноги. Капитан Любавин был в полном забытьи. Он стонал все слабее и глуше и, наконец, совершенно замолк. — Никак помер? — испуганно прошептал Онуфриев, и вдруг сам зашатался. Алой струей брызнула кровь из раны в боку и, не поддержи его вовремя под руку Милица, герой-солдат упал бы вместе со своей ношей на землю. — Постой, дай отдышаться и пойдем с Богом далее... — тяжело переводя дух, произнес он, зажимая кровоточащий бок выхваченным из кармана платком. Передохнули немного. Милица перевязала рану солдату и снова поплелись дальше... Уже на полдороге встретили их санитары с носилками. На одни положили капитана, на другие — солдата, который всячески отнекивался и открещивался от такого недостойного, по его мнению, способа передвижения. Милица, измученная лихорадкой и жаром, пошла было подле своего приятеля. Пройдя несколько шагов, она остановилась. Туман застлал ей зрение... Небо, как будто, низко-низко опустилось над ее головой, a красные круги плыли перед глазами… Словно что-то толкнуло ее в одну сторону, потом в другую... Сопровождавший носилки санитар подхватил ее вовремя, и она тяжело повисла у него на руках...
***
Опять странное оцепенение сковало девушку. Как будто, горячие, клокочущие пеной волны закачали, забаюкали ее, поднимая на своих пенящихся гребнях... Как будто где-то близко-близко запело и зарокотало море... Или это не шум прибоя, этот плеск? Нет, то стоны раненых... стоны, доносящиеся отовсюду. Полевой лазарет разбил свою палатку под гостеприимным кровом галицийской деревни. Наскоро вымыты сулемой стены… Всюду белые, как снег, столы... Свежие койки с чистым бельем... Заново наложенные повязки. Здесь перевязывают, оперируют и эвакуируют раненых дальше туда, где будут их лечить уже обстоятельно и упорно. Милица больна; ее рана загноилась... Опасность заражения крови... Она бредит и стонет. Игорь, навещающий своего товарища и друга, каждый раз в отчаянии уходит отсюда. Она не узнает его... Не узнает никого: ни капитана, находящегося тут же рядом, на соседней койке и потерявшего ногу, отнятую у него по колено, ни Онуфриева, своего верного дядьку, другого соседа по койке. Минутами, впадая в забытье, Милица бредит своей родиной, Дунаем и Савой, юным храбрецом Иоле отличающимся на родных полях. Или зовет Игоря протяжно, упорно, тоненьким слабым голосом, совсем беспомощным, как y маленького дитяти. Игорь почти не отходит от нее. Уходит и возвращается к ее койке снова. Он взял короткий отпуск y начальства, заступившего выбывшего из строя Любавина и, благодаря временному затишью на полях сражения, может побыть некоторое время y постели своего друга. На душе несчастного мальчика черно, как в могиле все эти дни. Нет минуты, чтобы раскаяние не щемило его сердце, — жестокое раскаяние в том, что он способствовал побегу Милицы на войну. Теперь вот она, — раненая, больная, жестоко расплачивается за этот побег. — О, Милица, Милица! — шепчет он в тоске, вглядываясь в изменившееся до неузнаваемости лицо девушки. — Я виноват, целиком один я виноват в твоей гибели, в твоей болезни... Ведь не послушай я тебя даже и тогда на разведке и привези, несмотря на все твои мольбы и стоны, в полевой лазарет, не пришлось бы тебе оставаться без помощи одной в пустом сарае целую долгую ночь, способствующую ухудшению раны... A долг службы! A необходимость исполнить данное начальством поручение? — поднимался тут же протестующий в душе Игоря голос совести, совершенно заглушая недавние укоры. И опять юная душа мечется в смертельной тоске и унынии и всевозможные тяжелые мысли преследуют Игоря, не давая ему ни на минуту покоя. Между тем, полк его выступает дальше, и обычная работа разведчика зовет его снова в строй. Положение же Милицы еще далеко не выяснено и внушает серьезные опасения. Ее отправляют со всевозможными предосторожностями в один из госпиталей взятого y австрийцев древнерусского города, одного из главных городов Галицийской земли. В последний раз, скрепя сердце, склонился над постелью больной Игорь... В последний раз перекрестил дрожащей рукой все еще не пришедшую в сознание больную... В последний раз поцеловал ее горячий, раскаленный лоб, шепнув чуть слышно: — Прощай, моя Мила... Прощай, дорогой товарищ... Бог знает, увидимся ли мы с тобой когда-нибудь?
Глава IX
Большой красивый город. Чистые улицы. Бегающие там и тут трамваи. Повсюду военные, повсюду солдаты. Любопытная толпа горожан, снующая по бульвару и по тротуарам, несмотря ни на какую погоду. То и дело проезжают автомобили, приспособленные для раненых. На каждом шагу встречаются здания со значками госпиталей и лазаретов Красного Креста. В одном из таких госпиталей, в белой, чистой, просторной горнице лежит Милица. Ее осунувшееся за долгие мучительные дни болезни личико кажется неживым. Синие тени легли под глазами... Кожа пожелтела и потрескалась от жара. Она по большей части находится в забытьи. Мимо ее койки медленно, чуть слышно проходят сестрицы. Иногда задерживаются, смотрят в лицо, ставят термометр, измеряющий температуру, перебинтовывают рану, впрыскивают больной под кожу морфий... Нынче девятый день болезни. Ждут поворота на улучшение и доктора и сестры. Одна из них, молодая, бледная, с серыми умными глазами и открытым лицом, с особенной заботой и нежностью ухаживает за ней. В кармане этой сестрицы имеется письмо, в котором близкий, родной человек в кратких словах описывает всю захватывающую повесть Милицы. Здесь уже знают, что она девушка, служившая в разведчиках, получившая знак отличия за удачно выполненную задачу. Но имя ее неизвестно никому, кроме одной только разве этой сероглазой сестрицы, что бережет и лелеет ее, как родную сестру... Но сероглазая сестрица в этом отношении нема, как рыба, и не поделится ни с кем тайной Милицы, которую свято хранит в тайниках души...
***
В одно студеное сентябрьское утро синие глаза молодой сербки широко раскрываются и смотрят впервые за все время болезни сознательным, ясным взглядом. Раскрываются еще шире, встретясь с другими глазами, полными готовности пожертвовать собой для других. И вдруг вспыхивают неожиданной радостью. — Игорь! — шепчет Милица. — Милый Игорь, как я счастлива увидеть тебя! — Не Игорь, a Ольга... Ольга Корелина, родная сестра Гори, — отвечает ласковый голос, и нежные мягкие руки сестры милосердия любовно и ласково гладят юную черненькую головку, резко выделяющуюся среди белых наволочек. — Милая девушка, я знаю все... Вам не имеет смысла скрывать от меня что-либо... — звучит так ласково и просто голос Ольги Корелиной. Она — вылитый портрет брата и не мудрено, что Милица приняла ее за него. Те же честные открытые глаза, смелые и живые, то же благородное умное лицо. Да, такой довериться можно. А слова исповеди, самой искренней, самой горячей рвутся из сердца Милицы. Сегодня она чувствует сама начало своего выздоровления... Ей лучше, заметно лучше, так пусть же ей дадут говорить... О, как она несчастна! Она слабенькая, ничтожная, хрупкая девочка и больше ничего. A между тем, y нее были такие смелые замыслы, такие идеи! И вот, какая-то ничтожная рана, рана навылет шальной пулей и она уже больна, уже расклеилась по всем швам, и должна лежать недели, когда другие проливают свою кровь за честь родины. Разве не горько это, разве не тяжело? И, говоря это, Милица плачет, как маленькое дитя, по-детски же кулаком утирая глаза. Ее нервы стали никуда негодными за последнее время... Эти ужасы войны совсем развинтили ее. Сестра Ольга смотрит на нее добрыми, умными глазами. — Милая детка, — говорит она, все еще любовно гладя короткие иссиня-черные волосы больной, — природа распорядилась человечеством как нельзя более мудро. Она щедро наделила мужчин силой, выносливостью и упорством среди военной бури особенно. Зато нам, женщинам, дала другое: мужество в иной работе, нежность и мягкосердечие. Милая Милица, зачем вам было насиловать свою женскую природу и выбирать себе подвиг, по которому безусловно не может и не должна идти женщина, на который y нее не хватит сил? Нельзя идти против природы, дорогое дитя. Я знаю, что вы ответите мне: что вы горите жаждой принести пользу человечеству, что были и исторические примеры, когда женщины сражались в боях... Кавалерист девица Надежда Дурова, например. Но ведь это было исключение, и Дурова с колыбели привыкла к звукам трубы и походной жизни. Вы же могли бы достигнуть желаемого и иным путем. Разве не принесли бы вы еще и большую пользу хотя бы здесь, ухаживая за ранеными, нежели там, на полях сражения, где нужны не женская выносливость и силы? Кончайте ваше образование, вступайте хотя бы на тот путь, на который вступила я. Тут вы будете полезнее и нужнее... A там предоставьте дело мужчинам, рожденным уже воинами, борцами, по большей части, согласно их природе. Каждому — свое. A теперь, постарайтесь уснуть и подкрепите ваши силы. Вам предстоит через несколько дней долгий путь в Петроград.
***
Вот он снова этот сад частью с пожелтевшей, частью с опавшей листвой. Вот они снова старые клены, разрумяненные багровой краской румянца красавицы-осени — янтарно-желтые березы. Старый милый сад, здравствуй! Здравствуйте и вы, последние дни бабьего лета с вашими студеными утренниками и полдневным солнцем! Милица уже с неделю, как снова в институтских стенах. Тетя Родайка ни словом не обмолвилась про тайну своей племянницы и никто не знает о том, где провела эти полтора месяца смелая девушка. Тетя Родайка, великодушнейшая из женщин всего мира, сообщила начальству о серьезной болезни племянницы, протекавшей с самого июля под ее кровлей. И никто не осмелился заподозрить в неискренности старую сербку, Этой невинной ложью добрая тетя Родайка спасла племянницу. Скрыла она поступок племянницы не только от начальства девушки, но и от ее семьи. По получении письма Милицы перед бегством ее на театр военных действий, старуха сразу поняла и оценила благородный порыв юной племянницы и в тайне своего сердца не осудила ее. Ведь в жилах Милицы Петрович текла кровь сербских храбрецов-юнаков, кровь ее отца-героя, ее братьев, отличающихся в битвах на полях родной страны. И тетя Родайка, сама выросшая среди этой героической семьи, может быт, будь она моложе, поступила бы так же. Она не искала Милицу, не посылала в погоню за ней. Она с растерзанным страданиями сердцем предпочла терпеливо ждать ее возвращения или чего-нибудь худшего, на что она не посмела бы и роптать. Но когда больная, слабая, чуть державшаяся на ногах; Милица предстала перед лицом тетки, та с рыданием обняла племянницу и взяла с нее слово, что та не повторит более своего безумного поступка.
И племянница дала это слово своей старой тетке. Милица поняла, убедилась теперь воочию, что не слабым женщинам нести все тяготы бранного дела. Другие идеалы манили ее теперь. Ей мерещились новые цели, новые достижения. Слова Ольги Корелиной глубоко запали в юную душу. Да, она кончит курс, выйдет из института и будет учиться новому захватывающему делу... Делу ухода за больными и ранеными так же, как Ольга, отдавшая себя этому служению, как много тысяч других славных, мужественных, русских женщин и девушек. И в долгие часы уединения, особенно здесь, в последней аллее институтского сада, на своем любимом месте, вдали от тех, от кого так ревниво прячет она свою тайну, как прячет и бесценный знак отличия y себя на груди, Милица, содрогаясь, припоминает все подробности пережитых ей ужасов на войне... Это случается особенно тогда, когда тетя Родайка приносит девушке письма из действующей армии, где ее друг Игорь с успехом продолжает подвизаться на поприще разведчика. Письма его полны самыми подробными описаниями новых боев. Вот тогда и воскресают снова и встают перед девушкой картины недавнего пережитого... Иногда это пережитое кажется сном... И только маленький орден-крестик, привешенный на шейную цепочку и спрятанный за сорочку, эта святая драгоценная реликвия, — служит наглядным доказательством тому, что не сном, a истинной действительностью было все пережитое Милицей... A война все кипит, все пылает своим кровавым полымем. Все идут и идут на защиту правого дела могучие русские дружины, смелая и непоколебимая мужественная армия и бесстрашно рвутся вперед на врагов отечества наши славные герои — чудо-богатыри! Помоги же им и правому делу, Великий Боже!..
Конец
И традиционно, в конце, обязательно нужно поблагодарить Olrossa за то, что она дала мне эту книжку отсканировать. Надо было благодарить в раньше, но лучше поздно, чем никогда. Оля! Спасибо! Спасибо! Спасибо!
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Л.Чарская ЗА ЛУЧИСТОЙ ЗВЕЗДОЙ
В ту ночь далекую, когда в степи безбрежной В душистой южной мгле, в тиши паслись стада, - читать дальшеРаздался в небесах звук гимна, тихий, нежный, И в облаках зажглась лучистая звезда. Хор светлых ангелов, спускаясь по эфиру, Тем гимном возвестил, что родился Христос, Что Он всему, всему страдающему миру С собой великое прощение принес… Звезда плыла в ту полночь роковую, И пастухи за ней в смятенье духа шли; И привела она к пещере, в глушь лесную, Где люди Господа рожденного нашли. С той ночи в небесах горючая, златая, Звезда является на небе каждый год И, сердце трепетом священным зажигая, К Христу-Спасителю рожденному зовет. Я не знаю, откуда у меня это стихотворение, наверно, из какого-то современного сборника. Оно печаталось в «Задушевном слове» в каком-нибудь году?
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
XI. Свадьба в доме
У Тропининых царило необыкновенное оживление: тетя Варя выходила замуж. Свадьба должна была состояться после Пасхи, на Красную Горку. Будущий муж Варвары Степановны, Алексей Алексеевич, был человек веселый, большой балагур и шутник, и очень полюбил детей. Мурочка скоро привязалась к нему читать дальшеи всегда бежала к нему навстречу, как только заслышит его голос. Он всегда что-нибудь привозил детям: игрушек, книг, лакомств. Ник любил его главным образом за лакомства, а Мурочка — за его веселый нрав и немножко тоже за книги. Она теперь страстно полюбила чтение. В доме было так шумно и весело, как никогда не бывало. Тетя Варя ходила сияющая от счастья, стала такая веселая и ласковая со всеми. Агнеса Петровна, которая за это время успела сердечно привязаться к семье Дольниковых, предложила тете Варе отдать шить все приданое в мезонин. Марья Васильевна очень обрадовалась такому хорошему заработку, и у них закипела работа. Часто Аня и Марья Васильевна сходили вниз и советовались с тетей Варей и Агнесой Петровной, какую сделать отделку, не переменить ли выкройку. По воскресеньям собирались гости, пели и танцовали. Тетя Варя много раз приглашала Дольниковых, но Марья Васильевна благодарила и отказывалась: у неё не было хорошего платья. Елизавета Васильевна из последних своих денег сшила платья Ане и Леле, и обе молодые девушки вместе с братом явились однажды, смущенный и застенчивые. Навстречу им выбежала Мурочка, довольная, веселая, звонко поцеловала их, товарищески пожала руку Грише и повела всех в гостиную. Но девицы так смутились в незнакомом обществе, что попросили тихонько Мурочку проводить их к Агнесе Петровне. Мурочка и Агиеса Петровна занимали хорошенькую комнату, оклеенную розовыми обоями. Как у вас хорошо!— сказала Леля, оглядывая белые кровати, стол у окна, где занималась Мурочка, и рабочий столик Агнесы Петровны с зеркальцем над ним. Ну, сядем, сядем на диван, — сказала Мурочка. И они уселись рядышком на большом диване; и Мурочка стала рассказывать. Она говорила, как любит Агнесу Петровну, как приятно у неё учиться, как хорошо сама она выучилась говорить по-немецки и теперь уже учится французскому языку.
- А тети Вари жалко,—сказала Мурочка.— Она строгая, я прежде ужасно боялась её. А теперь привыкла, и даже странно подумать, как мы будем жить без нее. Ведь она учила нас всех музыке. И поем мы с нею. - Что же вы поете? — Да хором все больше. Я ужасно люблю, например, „В темном лесе" или еще „Был у Христа Младенца сад"... Леля погладила Мурочку по головке. — Какая у вас славная коса. Мурочка засмеялась и взяла в руку свою косичку, аккуратно заплетенную и завязанную голубой ленточкой. Не длинная, - сказала она, — только до пояса.—И потом, обернувшись с живостью к Ане, она заговорила: — Ну, что Гриша? все еще сердится на Диму? Я боялась, что он не придет с вами. - Гриша сказал, что он идет к вам, а не к Диме. - Значит, еще сердится! Скажите, ему, милая Анечка, чтобы он простил ему. Знаете, он с нами совсем другой стал. И Агнеса Петровна тоже замечает. А Гриша такой справедливый, такой добрый сам, он должен смягчиться. Пришла Агнеса. Петровна. Аня и Леля стали ее целовать. — Ну, ну, вы все румяна на моих щеках сотрете!— пошутила она. — Покажитесь. Какие вы сегодня нарядные. Молодые девушки, смеясь, поворачивались в ту и другую сторону, чтоб показать свои новые серые платья, а Агнеса Петровна с Мурочкой разглядывали и хвалили.
- Ваша мама — мастерица, у неё золотые руки,—сказала Агнеса Петровна.—Вот, Мурочка, учись быть такой дельной и искусной, как „фрау Дольииков". - Что же это девицы забились в угол?— послышался веселый голос, и в комнату вошел Алексей Алексеевич, а за ним тетя Варя. - Танцовать! Танцовать! Леля и Аня застенчиво вышли в гостиную и остановились в дверях. Аню сейчас же пригласил студент, а Мурочка взяла за руку Лелю и сказала умоляющим голосом: - Душечка Леля! возьмите меня за даму, будьте кавалером. А то меня никто не возьмет. Агнеса Петровна села за рояль играть кадриль, и все стали танцовать, а Николай Степанович стоял в дверях со своим товарищем по службе и весело улыбался. - Что же вы не танцуете?—спросил он Гришу, сидевшего за роялем в уголке. - He умею,—сказал он вспыхнув. - Выучим, выучим!~воскликнула Агнеса Петровна, быстро играя наизусть кадриль.— Молодой человек должен танцовать. Ник тем временем вертелся в кухне у Аннушки и пробовал по ломтику от всякой: закуски, которую она резала к чаю; заслышав музыку, он побежал в гостиную. Не хватало только Димы. Но Дима стыдился показаться на глаза Грише и сидел у себя в темной комнате без дела и не знал, куда ему деваться. И он сидел в темноте и с тоскою прислушивался к веселым голосам и смеху; слышал, как прошли мимо его двери Гриша и его сестры, потом заиграли на рояле и стали танцовать. А он сидел и сидел один. Ник забежал к нему в комнату, но не разглядел его в темноте, сидящего неподвижно, и убежал к гостям. Но вот музыка замолкла. Чьи-то шаги направляются к его комнате. Мурочка, взяв Гришу за руку, с горячей мольбой смотрела ему в глаза и говорила: — Гриша! будьте добры, смягчитесь. Смягчитесь, Гриша! Он такой несчастный, я знаю. Все время он мучится. И я знаю,—сегодня он не выйдет к нам, если вы не простите его. Гриша смотрел на тоненькую девочку с большой косой, на её милое круглое личико, на эти просящие глаза, и смягчился. Ради вас прощаю, - сказал он шутливо.—Только ради вас, Мурочка. Ну, где же он? Ведите меня к нему. Мурочка, вся сияющая, повела Гришу в комнату братьев.
- Дима, ты здесь?—тихонько спросила она, озираясь в темноте. Но Дима, заслышав их, притаил дыхание и не откликался. - Он здесь, я знаю,—прошептала Мурочка и, возбужденно и тихо смеясь, толкнула Гришу. - Идите, идите... Дима! тебя кто-то видеть хочет,— крикнула она и убежала смеясь. Гриша задел за стул, но уже глаза его привыкли к темноте, и он хорошо различал неподвижно сидевшего на кровати Диму. Он осторожно, боясь опрокинуть что-нибудь, подошел к Диме и положил ему руку на плечо, как тогда. А Дима уже порывисто и страстно плакал. И Гриша сказал: - Сестра твоя сказала мне, что ты переменился. Я очень рад это слышать, Дмитрий. Дима бросился ему на шею. Я не стою... не стою, чтобы ты простил меня! Ведь я сам себя презирал все время, сам себя презирал! - Ну, теперь будет все по-новому, все будет по-новому,—говорил Гриша, обнимая его. А в гостиной дружно пели хором „Гоп, мои гречаники!.." и тетя Варя была запевалой, потому что голос у нее был такой красивый и звучный.
xII. Будни.
— Это дядя ваш приехал, — сказала тетя Варя, держа за руку высокого господина, который был замечательно похож на Варвару Степановну, только гораздо старше её. Когда он уехал, Мурочка тихонько пробралась в кабинет к отцу. Отец сидел перед письменным столом, но ничего не делал. Опустив голову на руку, он о чем-то думал. Заслышав шаги, он обернулся. Мурочка покраснела и в своем замешательстве не знала—уходить ей или оставаться. Но отец с непривычною лаской привлек ее к себе и поцеловал в лоб. — Папа, откуда этот дядя? — Он живет в деревне, далеко отсюда. А мы и не знали, что у нас есть дядя. Может-быть и еще есть? Отец засмеялся. - Нет. Как вас трое, так и нас было трое: двое мальчиков и девочка. Как странно думать, что отец и тетя Варя были тоже в свое время детьми! Мурочка спросила; - Отчего же он не приезжал к нам раньше? Николай Степанович нахмурился, - Видишь ли, - сказал он, помолчав, — Когда мы были детьми, мы жили отдельно. Меня воспитывала бабушка, и я редко видел брата и тетю Варю. И если хочешь знать правду: они не любили меня. - Не любили?! - Да. Я жил у богатой бабушки, а они—у родителей, а родители наши были бедные люди. Вот они и думали, что я счастливее, и завидовали мне. А когда я приходил к ним, то-есть мы с бабушкой приезжали в коляске, они обижали меня. И я тихонько плакал, потому что я рос ведь совсем один. Мне было скучно, я боялся бабушки. Мурочка обвила руками шею отца и крепко его поцеловала. Папочка!— сказала она.—А бабушка была похожа на тетю Варю? — Бабушка была строгая и суровая.. Не я один, все её боялись. У нас в доме все ходили на цыпочках. И я не смел шуметь и играл тихонько один. — Совсем один? — Да. Я скоро выучился читать и все сидел за книжкой. Еще любил рассматривать большие картины, которые висели в столовой и зале. Много их было у бабушки. Отец вздохнул, помолчал и продолжал: Большие, пустынные комнаты были у нас, и по вечерам становилось страшно ходить по ним в темноте, а огонь горел только в столовой и у бабушки в спальне. Бабушка скажет мне: „Принеси то и то" или: „Позови Василису горничную", я и побегу, а сам дрожу от страха. У меня тоже была большая комната, холодная и скучная, где я спал один. Только за стеною спал кучер. Мурочка покачала головой. - Ну, я не люблю твоей бабушки. Ни за что не стала бы жить в такой комнате. Отец рассмеялся и промолвил: - Иди к братьям и не ссорься с ними. Вечером, приготовив уроки, Мурочка ушла в темную гостиную, освещенную только лампою из столовой, и села в кресло к белой изразцовой теплой печке. Сидела и думала об отце, о новом дяде и тете Варе. Дома было тихо. Старших не было, мальчики занимались у себя. Мурочка сидела в кресле, свернувшись калачиком. Она живо представляла себе ряд богатых, мрачных комнат, с большими картинами в раззолоченных рамах, и там ходил на цыпочках мальчик, такой, как Ник, потому что тетя Варя говорила, что Ник вылитый отец. Какая несправедливость была со стороны брата и сестры к этому бедному мальчику! И теперь, верно, Григорий Степанович не любит брата, потому что приехал только ради свадьбы тети Вари и оставался недолго. Мурочка стала думать о себе. Она больше любит капризного, плаксивого Ника, чем Диму. Если сказать правду, с Димой она по-прежнему ссорится и дерется; Агнеса Петровна останавливает ее и говорит, что она вспыльчива. Но ведь сам Дима, как ни старается угодить Грише, часто бывает груб и безжалостен. Он перестал больно колотить, это верно, но добра от него мало видно. Если бы у неё был такой брат, как Гриша! Мурочка живо представляет себе, как они там, наверху, все сидят за работой. Стучит машинка, шуршит полотно. Все собрались в небольшой низкой комнате. И мать посматривает украдкой на часы. Гриша ушел на урок, скоро должен вернуться. И тетя Лиза скоро придет с телеграфа. У них там, наверху, так хорошо, несмотря на бедность. Это потому, что они все очень дружны. Сойдутся, все рады поговорить, посмеяться. Счастливые Аня и Леля!..
Теперь у Мурочки скоро будет перемена в доме. Тетя Варя уедет. Без неё не будет скучно, все пойдет как прежде... Только вместо няни—Агнеса Петровна. Няня иногда приходить к Аннушке, и Мурочка выбегает к ней в кухню и крепко целует ее и рассказывает про себя. - Выросла моя Мурочка! — говорить няня, гладя ее по головке. И правда, - Мурочка очень выросла в новом доме и стала тоненькая, только лицо осталось круглое. Вообще она во многом переменилась. Прежние вкусы заменились новыми, старые игры и занятия - другими. Но многое, что она любила раньше, и теперь – ее самая дорогая, самая заветная любовь. По-прежнему любит она отца, только боится ему надоедать, потому что он всегда так угрюм и молчалив; по-прежнему любит она нежно старую няню. Но теперь уже Мурочку не занимают приключения царя Салтана, ей скучно было бы слушать про серого волка и бабу-ягу. С тех пор, как она выучилась читать, не мало книг успела она проглотить, жадно читая истории людей, которые вправду живут на свете или, по крайней мере, раньше когда-то жили. Будни проходили однообразно и тихо. Утром бывали занятия с Агнесой Петровной, потом надо было играть на рояле с тетей Варей, а после целый час вязать крючком (от этого наказания Мурочка так и не избавилась). Потом шли гулять. До обеда оставался всего какой-нибудь час времени, но этот драгоценный час принадлежал Мурочке, и она дорожила каждой минуткой. Она брала книгу, усаживалась к рабочему столу Агнесы Петровны и при свете лампы читала страницу за страницей. Агнеса Петровна что-то ей говорить, но она как будто оглохла. Вдруг ее берут за руку. Что?.. - спрашивает она растерянно. Все её мысли и чувства—за тысячу верст, с теми людьми, о которых написано в книге. Я спрашиваю тебя, куда, ты девала ножницы? — Какие ножницы?.. Да, да,— сейчас! И стремглав бежит она за ножницами. — Тише, не беги! Можешь упасть и поранить себя. Но она уже опять за книгой и вся ушла, улетела в другой мир.
Вечером, скоренько приготовив уроки, Мурочка поднимала беготню и возню вместе с Ником. Начинались представления, переодеванье в разбойников; Мурочка бегала без юбок, в красных теплых штанах, с линейкой за поясом, врывалась в кухню к Аннушке и грозила ее зарезать своим острым кинжалом. Чтоб спастись от неминуемой смерти, Аннушка откупалась ломтем черного хлеба, круто посоленным крупной солью. Тети Вари часто не бывало дома, и можно было бегать сколько угодно. Агнеса Петровна иногда играла с ними, Иногда же сидела у себя и работала, предоставив детям полную свободу. И за то, что она давала им эту свободу, дети любили ее. Мурочка, с раскрасневшимся личиком, усталая от беготни, усаживается у рабочего стола, смотрит, как Агнеса Петровна вышивает тете Варе скатерть: по темному сукну чудные белые лилии и пускается в разговоры. Агнеса Петровна умеет рассказывать про далекие страны, жаркие и холодные, про путешествия и про разные подвиги людей. Она — человек рассудительный и не любит нелепых сказок про колдуний и ведьм. И среди новых героев у Мурочки явились свои любимцы, и они без труда заняли в её фантазии то место, которое занимали раньше сказочные цари. И по-прежнему жизнь Мурочки составляли два различных мира: мир действительный и мир воображаемый. К первому принадлежала её будничная, простая жизнь, и жизнь всех домашних, и еще Дольниковых, а рядом с этой действительностью её головке существовал мир чудных подвигов, благородных рыцарей, прекрасных и кротких королей,— мир такой же восхитительный и далекий, как и прежний мир сказок, совершенно не похожий на ежедневную, однообразную и простую жизнь в их семье, где все только учились, работали и отдыхали. И живая фантазия девочки сплетала этот мир грез с той прекрасной жизнью, которая ждет ее далеко-далеко в будущем, когда она вырастет и станет уже взрослой.
xIII. Все танцуют.
Мурочка сидит наверху у Дольниковых и, положив голову на сложенные на столе руки, смотрит исподлобья, как быстро мелькает вверх и вниз игла машинки. Аня обшивает кружевами голубую юбку, Леля ушла в кухню разогревать паровой утюг. Агнеса Петровна зашла со своей воспитанницей только на минутку,— позвать молодежь танцовать. Но оказывается, что Гриша еще не вернулся с урока. У них так хорошо, что не хочется уходить. Прибегает Аннушка. — Варвара Степановна зовут! Нечего делать. Собираются, одеваются, уходят. - Так вы придете?.. Сейчас? — спрашивает Мурочка. - Как только Грища вернется. И через полчаса все уже в сборе внизу, и начинаются суета и танцы. Ведь, собственно говоря, никто ничего не умеет. Аня немножко танцует, но самоучкой. Гриша стыдится, его длинный ноги не слушаются, он удирает сконфуженный из гостиной. Но от тети Вари не так-то легко отделаться. Его ловят, ведут в гостиную, и Варвара Степановна сама показывает ему, как надо танцовать. Ник и Мурочка смотрят во все глаза и стараются подражать тете Варе. Но выходите одна чепуха. Агнеса Петровна вскакивает из-за рояля, бежит к ним, показывает. Всем жарко и смешно и немножко совестно учиться танцовать. Гриша конфузится больше всех, потому что он такой долговязый, весною в шестой класс перейдет, знает алгебру и латынь и сам дает уроки, а тут тетя Варя ему поправляет ноги! Но в общей суматохе все, наконец, налаживается, и в гостиной все танцуют, — хорошо ли, худо ли, а танцуют. Кресла сдвинуты в кабинет отца, столы убраны, места много. Ани и Леля учатся новым танцам и оказываются гораздо понятливее Гриши. Аня такая стройная, просто загляденье, как она ловко танцует с тетей Варей. Аннушка выскочила из кухни и, подперев голову рукою, стоит в дверях и в восхищении смеется. — Что же ты, Мурочка? Мурочка, вся красная, сидит и обмахивается платочком. Гриша с важностью приглашает ее, и они идут танцовать под критическими взглядами Варвары Степановны, и путают и сбиваются от смущения, и она кричит им: - Не так! Не так! Левая нога не так. Наказанье с этой левой ногой!.. Но вот, наконец, пошло, и все кричат: - Вот теперь хорошо! Приходит Николай Степанович смотреть, тогда начинают стесняться барышни Дольниковы, и опять тетя Варя их разыскивает по темным комнатам и приводит беглянок назад и нарочно заставляет танцовать перед Николаем Степановичем. Так, среди шума и смеха, понемножку все подучились и сами стали уже вертеться и выступать как следует. После целого.дня работы для Гриши и для его сестер этот урок танцев был приятным развлечением. Уже тетя Варя охотно танцовала с Гришей, а Мурочка и Леля были неразлучной парочкой, Ник отплясывал один на общую потеху; но лучше всех и танцовала Аня. Потом все разойдутся. Грише надо уроки готовить, а как жалко уходить! Но детям пора спать, и вот уже все толпятся в прихожей, где наскоро накидывают на себя платки, пальто и бегут домой. Все они .готовятся к свадьбе Варвары Степановны, потому что будет бал. На вырученные за работу деньги в мезонине барышни шьют себе платья, белые платья. В них Аня и Леля пойдут причащаться на Страстной неделе, в них же будут на свадьбе. Уже Великий пост незаметно подошел. Побурел, размяк, раскис и съежился снег на тихой улице, а на дворе гора уже вся потекла, И сшит только остов её, даже жалко смотреть. По улицам ездят и на санях и в пролетках. Дни стали длиннее, чему особенно радуется Марья Васильевна, которая работает у себя наверху, не разгибая спины. Мурочка, накинув платок на зябкие плечи, стоит на дворе, у крыльца кухни, и смотрит на великолепный алый закат, на голубые небеса над невысокими деревянными домами и заборами, и слушает, как воробьи чирикают совсем по-весеннему, и смотрит, как черная галка осторожно и деликатно выступает своими тонкими черными ногами вдоль лужиц и что-то клюет в воде. И такая нежная, легкая свежесть в воздухе! Как хорошо, - ведь весна идет! Её нет еще, но она идет. Весна теплая, душистая и зеленая,—ведь придет же и её черед! Мурочка заглядывает через забор в сад; но в саду еще царствует неподвижная зима. Снег лежит высокий, рыхлый и белый, сверху образовался слой наста, и в нем отражается и сверкает яркое пламя зари. И ветки еще отягчены снегом, и только ледяные сосульки на крыше дома уже тают, худеют и обламываются, редеет их блистающая бахрома.
А на дворе дерутся и резво чирикают воробьи, как будто их первых известили о том, что весна идет. Мурочке весело смотреть и слушать, и если бы не мороз, она так и осталась бы стоять, все глядела бы на небо, на сад, на заборы, на черную галку и воробьев. Но у неё озябли ноги. Она с сожалением уходит в дом и греется у Аннушки в теплой кухне. - Аннушка, а скоро, ты думаешь, снег растает? - Таперича уж к тому идет,— отвечает Аннушка. - Ну, а к Пасхе сойдет? - Отчего не сойти? Сойдет. Мурочка идет к себе. Надо вышивать полотенца для тети Вари. Все в доме готовят ей подарки. Дима усердно выпиливает шкатулку, которую он затеял по совету Гриши и с его помощью. Только Ник блаженствует в ничего-неделаньи: с него взятки гладки, он ничего не умеет, только бы чужого не испортил! Дима Все покрикивает на него: - Не подходи к столу,— там моя работа!
И удивительно скоро летит время, занятое и тем, и другим, и третьим. Никогда еще так хорошо не работалось. Танцы выучены; теперь по воскресеньям повторяют все под ряд, и, к общему удовольствию, и правая и левая нога отлично знают свое дело. Но потом и для танцев уже не оставалось времени, и все только работали, учились и опять работали. Подошла Страстная неделя с унылым, протяжным перезвоном колоколов. Снег совсем уже исчез на улицах, только в саду и кое-где на дворе остались его хрупкие, серые груды. В воздухе веяло теплом. Подошла Страстная неделя и пролетела, и уже наступила суббота, уже Аннушка стоит в кухне в новом розовом платье и в новой косынке, и тетя Варя в последний раз помогает ей увязывать на подносе белые пасхи с розанами и румяные, пышные, пахучие куличи, и уговаривает Аннушку нести все осторожно и не поломать в тесноте и давке. Аннушка ушла святить куличи, а тетя Варя, Алексей Алексеевич и отец поехали в церковь, и Агнеса Петровна погнала детей спать. И так весело засыпать в комнате, где все блестит чистотою, где пахнет немножко из кухни горячим сдобным хлебом, где теплится лампадка перед сияющим образом,— хорошо заснуть и сквозь первый сон слышать густой, торжественный и неумолкающий звон где-то далеко - далеко, за окнами, над домом, в ночиом весеннем воздухе, в свежей, темной высоте...
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
С наступающим Новым Годом! Такой новогодний рассказ был напечатан в детском журнале, а точнее в журнале для семьи и школы «Незабудка» в №1, в 1916 году.
Ал.Платонова. К счастью (Новогодний рассказ). I. В маленькой квартирке земского начальника было светло и уютно. Стрелка часов подходила к одиннадцати. В столовой мама приготовляла новогодний ужин, а в гостиной детвора занималась гаданьем. Сережа и Миша, подростки лет 13, их сестра Вера и её подруга Катя, обе гимназистки IV-го класса,—это были старшие дети, Косте и Васе было 6 и 7 лет. Шутки и смех не прекращались ни на минуту, читать дальшев воздухе стоял легкий запах сгоревшей бумаги. Сначала на стене рассматривали причудливые тени, стараясь разглядеть что-нибудь интересное, например, свадебный поезд. хоть старая няня Ефимовна и качала укоризненно головой:—«Рано еще, матушка, свадебный поезд рассматривать!» Потом топили воск, потом, наконец, пускали по воде, в глубокой тарелке, скорлупку грецкого ореха, вставив в нее маленький огарок восковой свечи. На бумажках. разложенных по краям тарелки, написана была «судьба» гадающих. В уголке, за маленьким ломберным столиком, сидела сама няня и тоже гадала на картах. На нее никто не обращал внимания, и она тихонько вздыхала, охала и что-то про себя таинственно причитала. Взрыв крика раздавался всякий раз среди детей, когда скорлупка подплывала к какому-нибудь слову: «богатство», «золотая медаль», «поездка на тройке», «елка»... Чего, чего только не было написано на этих бумажках! Костя приходил в неистовый восторг, хлопал в ладоши. - Кате золотая медаль! - Вере богатство! Кричали они с Васей, при чем Вася, как вьюн, вертелся на одной ноге. — Не богатство вышло Верочке, а дорога,—сказала вдруг няня: — и вот счастье какое-то... —Дорога? Какая дорога? Куда?—бросились дети к старушке: — Покажи, няня, где? Кому?—И толкая друг друга, заглядывали через плечо Ефимовны. Верочка, высокая, худенькая девочка, на долю которой выпало столько предсказаний, меньше всех интересовалась своей судьбой. — И отчего это папы так долго нет?—с тревогой спрашивала она няню. Но та не слыхала её и продолжала гадать. — Вот на тройке поедем завтра кататься, вот тебе и дорога!—сказал Костя. При его словах и Вера оживилась; она очень любила кататься на санках, на тройке; а тут предстояла такая веселая поездка к двоюродным сестрам верст за пять, за семь... Вдруг все замолчали и повернулись к дверям. — Тетя Маша! В комнату вошла дама, уже пожилая, но свежая, бодрая, и произвела такой шум своим шелковым платьем, что дети невольно затихли. - Ну что, гадаете?—заговорила она низким грудным голосом, поочередно целуясь со всеми:—что вышло? - Богатство? дорога? счастье? ну что ж? Давай Бог!.. здравствуй, Костя... здравствуй, Вася... А мама где? в столовой?
- В столовой... ужин приготовляет... там и тетя Оля...—хором отвечали дети. - И тетя Оля? ну и отлично! и я туда же пойду. А папа? — Папа еще не вернулся. Он все там что-то, с голодающими. — Ох, уж этот голод! Второй год неурожай... ужас что такое! Вот базар или концерт в пользу бедняков надо устроить... Извольте-ка мне помогать в этом... сказала тетя Маша и весело посмотрела на детей. - И я... и мы!..—раздалось со всех сторон. - Ну, ну, подумаем... играйте пока... я пойду. И с прежним шумом тетя Маша пошла в столовую. Костя и Вася побежали за нею. В передней раздался резкий звонок. — Папа!—Вера побежала встречать отца. Через несколько минут в комнату вошел высокий, плотный мужчина, с умным, но хмурым и усталым лицом. Его любимица Вера приставала к нему с вопросами: - Ну что? как, папочка? получили помощь? ответили на бумагу? разрешили сбор на голодающих?—Он что-то тихо говорил ей, потом слегка отстранил от себя и приветливо поздоровался с Катей. - Ну что?—тоже в один голос спросили его Миша и Сережа. . — Да грустно,— отвечал отец;—помощь придет, конечно! Через месяц в наших руках будут большие суммы, но пока... —он пожал плечами:—ребята за 10 верст по морозу бегут буквально за куском хлеба. Завтра открываем бесплатную столовую еще на 30 человек, только вот дежурных мало. — Дежурных? Каких? которые должны смотреть за порядком, раздавать хлеб? Я. буду...—воскликнула Вера. — Как же ты завтра-то? Новый год!—напомнила ей Катя. — Ну так что же? — А на тройке-то? Ведь мы же на завтра решили, или отложить до Крещения? - Ну, это не выйдет: дядя Ваня 6-го января не может—заметил Миша, - Да для чего откладывать?—поспешила заявить Вера: — поезжайте без меня; я ведь даже и не особенно собиралась...—солгала она и стала просить отца:—Ты уж позволь, папочка, я останусь. - Хорошо, моя девочка, отчего же не позволить?— улыбнулся отец. - Дети! в столовую! Папа! скоро двенадцать пробьет! раздался из столовой голос матери.
В столовой тоже говорили о неурожае, о голодающих, которые бедствуют уже с осени. Но вот пробило двенадцать часов. Раздались поцелуи, приветствия, звон бокалов, смех взрослых, веселые возгласы детей и общие пожелания друг другу счастья: — С новым годом! с новым счастьем! А Вере было грустно. Ей представлялись исхудавшие бабы, угрюмые мужики, голодающие ребятишки, с бескровными лицами, острыми плечами, бегающие за 10 верст за куском хлеба, и больно сжималось её сердце, и так хотелось ей поделиться с голодными и этим ужином, тем, что она имеет... В 2 часа ночи в домике земского начальника было уже темно. Все спали. Не спала только Вера. Долго молилась она прежде, чем лечь спать, и теперь, лежа в постели, думала серьезную думу: «Дорога и счастье..»—вспомнилось ей гаданье. «Пусть это будет дорога к бедным, к несчастным, и пусть их счастье будет её счастьем!» Её молитва и желание исполнились. Прошло около 15-ти лет. Опять наступал Новый год. Вера встречала его теперь в сельской церкви, среди близкого и родного ей крестьянского люда. Вот уже целый год, как она «земский врач». С гордостью показывает она всем гостям, родным и знакомым, которые изредка ее навещают, свои «богатства»: вереницы баб и мужиков, которые идут к ней из деревень за 15—20 верст: школу грамоты, устроенную её трудами, свою квартирку, которая постоянно является приютом для ребят, выхваченных из семейств, где какая-нибудь заразная болезнь. Она счастлива, и другого счастья не хочет. И теперь, вместе со всем народом, горячо молится она, чтобы легче жилось этому народу в наступающем году, чтобы светлее и разумнее была его жизнь... Посреди церкви стоит на коленях священник, читает новогоднюю молитву, и повторяет за ним Вера её слова: «Благослови венец наступающего лета!»
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
VIII. Жизнь идет своим чередом.
Дело было весною. Во дворе стояли роспуски. По черной лестнице вверх и вниз бегали мужики, дворники, Аннушка. Выносили вещи, уложенные еще три дня тому назад. Мурочка стояла на площадке повыше, чтоб не мешать, и, перегнувшись через перила, смотрела, как выносили старые, хорошо знакомые вещи. Вот несут комод, диван из столовой, на котором спит Дима. Дворник несет большую кадку. Аннушка, вся раскрасневшаяся от беготни, тащит большой узел своих вещей. Внизу кто-то кричит:
— Легче! Не напирай!
— Где глаза-то у тебя? Комод сломаешь! Но, но, поворачивай. Боком, говорят тебе, поворачивай. Они переезжали.
И весело было и как-то грустно. Отец купил маленький домик на окраине читать дальшегорода. Дети уже побывали там, успели рассмотреть свое новое гнездо. Дом был деревянный, в один этаж, с мезонином. С одной стороны к нему примыкал маленький сад, с другой — обширный двор, весь в буграх и в ямах, заросший травой. И свету кругом было много и воздуху, и на той улице, где стоял дом, казалось так просторно и привольно. Деревянные невысокие дома с садами тянулись, прерываемые заборами. Народ в этих местах жил все простой, небогатый; магазинов не было, а все лавочки: с красным товаром, с калачами и баранками, с керосином, мылом и дегтем, а на углу продавали сено в большом красном каменном сарае. И не похоже было, что это тот же каменный мрачный город с звоном конок и шумом и громом колес по мостовой, с трескотней и суетой. И странным и неуклюжим казался большой каменный дом, стоявший один, как воевода, на всю улицу, точно вырос он тут совсем некстати, и ему самому было стыдно перед народом за свои голые красные бока. Мурочке и. Диме все это очень понравилось. Простор и зелень!—ведь этого они раньше не знали. А здесь им будет принадлежать зеленый сад, где теперь цвели тоненькая черемуха и куст лиловой сирени, где росли березки и тополи, смородина, малина и крыжовник, и, кроме того, для их игр есть большой зеленый двор, хотя весь в буграх и ямах, зато сплошь заросший густою молодою травой. Двор был еще заманчивее сада. С самого утра уже выносили вещи из старой квартиры, и дети бродили то по опустелым комнатам, то по двору. Дима ходил по детской и смотрел, не забыл ли он чего. Книги его и инструменты (он любил столярничать и недавно получил в подарок полный набор инструментов) давно были аккуратно уложены им в большой ящик. Вообще Дима стал неузнаваем. Тетя Варя любила его больше, чем других детей. Он приучился к порядку, стал беречь свои вещи, учился в гимназии хорошо, был вежлив с тетей Варей и с немкой Агнесой Петровной. Но весь этот лоск был только внешнего свойства. В душе у Димы было совсем не так чисто и благополучно, как в его гимназическом дневнике. Дима был один при взрослых и совсем другой с товарищами и вообще с детьми. Еще милая няня часто называла его озорником, потому что ведь при ней он не стеснялся показывать себя, каким он был. Теперь, при гувернантках, он выучился притворяться, а между тем исподтишка дразнил и обижал Мурочку, отнимал преспокойно вещи у Ника и грозил ему кулаком, так что Ник, готовый уже разреветься, замолкал с разинутым ртом. Это очень грешно, но Мурочка,.не любила Димы. Она часто с ним ссорилась, заступалась за Ника и за себя и изо всех сил колотила его своими кулаками, когда он ее обижал. Но Дима только смеялся и показывал ей язык, потому что Мурочкины кулаки были ничто в сравнении с теми кулачищами, которыми его тузили в гимназии. Вообще надо сказать, что Дима огрубел в гимназии и привык драться, потихоньку обижать, а бранился он теперь так, что „дурачье" было у него самое еще безобидное слово. Все те гувернантки, которых столько перебывало в доме после ухода няни, оставались недолго и не могли разобрать, где у Димы кончалось притворство и где начиналось у него откровенное его поведение, и так все шло шито-крыто, а Дима пользовался тем временем особенной любовью тети Вари. И сколько немок видели перед собою дети одну за другою! Была сначала робкая молоденькая немка Доротея Васильевна, которую Дима для сокращения называл просто Дура. Она оставалась недолго и по вечерам, ложась спать, все плакала. Она чувствовала себя такой несчастной в этом доме, где никто ей не сказал ласкового теплого слова, а мальчики так озорничали, дрались и ругались. Мурочка тоже была с нею холодна и враждебна,— не могла простить, что из-за неё ушла няня.
Она молчала и не хотела учиться говорить по-немецки, как ни уговаривала ее Доротея Васильевна. И кончилось дело тем, что тетя Варя ей отказала. Бедная девушка сидела в детской у окна и тихонько плакала. Она не знала, как быть, куда ей деваться. Сердце Мурочки дрогнуло; она подошла к пей, обняла, поцеловала и сказала: Душечка, Доротея Васильевна, не сердитесь на меня. Я не могла. Я не хотела, чтоб вы были вместо няни. А теперь я вас очень люблю. Очень люблю! Только уходите от нас, пожалуйста. Всё равно Дима вас обижать будет. Уж он такой. От ласковых слов Мурочки молодая девушка еще пуще расплакалась и рассказала ей всю свою жизнь: как были у неё отец и мать и оба умерли, а она одна выросла, и теперь некому о ней позаботиться, только Бог её защитник. На другое утро Доротея Васильевна ушла, и расстались они с Мурочкой, как друзья. Тогда они обе не думали, что им придется еще встретиться в жизни и жить под одной кровлей.
Вгорая немка была, точно нарочно, такая бедовая, что когда Варвара Степановна говорила одно СЛОВО, она ей отвечала десять слов. Она и детей наказывала, сколько хотела,— драла за уши Ника, ставила в угол Мурочку. И некому было пожаловаться на нее, потому что тетя Варя все молчала и старалась быть любезной с нею. Но потом из - за какого - то пропавшего чулка в детской поднялась целая буря, и немка кричала, что такой злой дамы еще в жизни своей не встречала и что она знает, кому это надо рассказать. Тетя Варя почему-то и на этот раз простила немке, и она прожила еще месяц, а потом вдруг сама ушла, сказав, что ей надоели дети. Потом поступила к ним совсем необразованная, неопрятная и глуповатая девушка. Она не умела обращаться с детьми, не умела учить их немецкому языку, сидела весь день и шила. А Дима хозяйничал в детской, как башибузук. В её время случилось, что Дима чуть не проколол перочинным ножом глаз Нику, его пришлось лечить, и долгое время боялись, что Ник ослепнет на раненый глаз. Но, к счастью, дело обошлось благополучно. Дети ходили неряшливые, унылые. Ник по болезни еще больше капризничал, и Мурочка чувствовала себя одинокой и несчастной. Раз как-то она случайно выбежала вечерком в кухню, и кого же увидела? Няню.
Она сидела у Аннушки, пила чай. В первый раз решилась она заглянуть к своим „деткам". — Драгоценная! Золотая!— шептала Мурочка, крепко, изо всех сил обнимая старушку. И плакала же Мурочка, и целовала ее в сморщенные щеки, и гладила ее по руке, и смотрела в глаза. Няня рассказывала, что живет теперь в доме, где один мальчик, и что хорошо ей, а все-таки скучно без Мурочки, и Ника, и Димы. Потом Мурочка тихонько позвала Ника, и Ник тоже шепотом говорил с няней и ласкал ее, как никогда раньше не ласкал, и потом оба они просили няню еще приходить поскорее и на цыпочках вернулись в детскую такие счастливые и тихие, и так любили они в эту минуту и няню и друг друга! Как ни старалась тетя Варя поладить с. немкой, а все-таки пришлось ей отказать. Потом стали приходить другие, и от всех тетя Варя слышала одно и то же замечание:
- Говорят, сударыня, что жить у вас невозможно. И с большим трудом, наконец, достали Агнесу Петровну, которая жила теперь уже полгода, держала себя . гордо и неприступно, отказалась спать за печкой и устроила себе уголок за ширмами, там, где раньше стояла кровать Димы. Она не допускала вмешательства Варвары Степановны в жизнь детей и просила, раз ей доверили их, позволить воспитывать их самостоятельно. И в третий раз детям пришлось узнать чужую волю над своею жизнью. С приходом Агнесы Петровны дети как-то подтянулись и приободрились. Она зорко следила за Димой и ловко выводила наружу все его проказы. Дима стал её бояться так, как вначале боялся тети Вари. Но он вместе с тем не мог не уважать её, потому что она была замечательно справедлива. И она стыдила его, пренебрежительно относилась к его успехам в ученье и говорила, что вызубрить наизусть еще не великая заслуга. Её любимец был Ник. Она живо отучила его капризничать. И случилось это так. Ник уже выздоровел и ходил без повязки на глазу, но все еще по старой памяти ныл и приставал ко всем. Агнеса Петровна сидела у своего рабочего столика и вышивала себе красивое полотенце. Она несколько раз уже говорила спокойно Нику: — Фуй, стыдись. Большой мальчик, а все ведешь себя, как маленький.
Ник приставал к Мурочке, чтоб она поиграла с ним, а Мурочка списывала немецкую сказку. - Ник, ты сейчас перестанешь,— сказала опять Агнеса Петровна. А я - все-таки буду. Хочу, чтоб она играла, хочу, хочу, хочу! Тогда Агнеса Петровна встала и сказала: Ты не слушаешься меня. И вчера не слушался и третьего дня. Я больше не могу тебя воспитывать. Я скажу тете Варе, чтоб она отдала тебя в приют. Ник присмирел и исподлобья смотрел на Агнесу Петровну. Он знал, что тетя Варя всегда исполняет её желания, и знал еще, что Агнеса Петровна всегда говорить правду, одну правду. - Есть такой приют, где исправляют и воспитывают детей, больных детей. Ведь ты болен, должно-быть. Здоровые дети всегда веселы и спокойны. Пойдем вместе к тете Варе, июговорим с нею. После таких слов Ник стал просто совсем другим человеком. Агнеса Петровна в тот же вечер рассказала детям подробно, где тот приют для несчастных больных детей и как их там лечат и воспитывают. Так шли дела в детской. И вот теперь они переезжали в новый дом. Мурочка постояла - постояла на лестнице, потом вошла в опустелую, просторную и странную квартиру, прошла через коридор в пустую детскую, где только лежало на подоконник их верхнее платье, и подошла к окошку. Там, напротив, попрежнему жили портнихи, шили весь день, с утра до вечера, согнувшись над работой. Оттуда ее заметили, и черноволосая девушка, которая шила на машинке, стала кланяться и улыбаться. Мурочка тоже поклонилась и долго смотрела на нее, мысленно прощаясь со всеми этими незнакомыми девушками, которые были свидетельницами её мирной детской жизни. Мурочка вскочила на подоконник, отворила форточку и звонко крикнула им: — Мы уезжаем! Прощайте! Окно напротив распахнулось, темноволосая девушка перегнулась из него и тоже сказала: — Прощайте, Мурочка! И за нею выглянули другие; все подбежали к окну и, выглядывая из-за плеч друг дружки, кланялись Мурочке, улыбались и говорили: „Прощайте! Прощайте! Прощайте!" Будьте счастливы!—сказала черноволосая девушка. И вы все будьте счастливы!—крикнула Мурочка звенящим голосом. — Ах, что ты там делаешь?—- послышал Ся позади голос Агнесы Петровны. Мурочка проворно поклонилась еще раз и рукой послала соседкам воздушный поцелуй и слезла с окна. Это милые девушки, мои знакомые,—сказала она.—Я хотела проститься с ними. Агнеса Петровна поглядела на открытое окно, где были видны русые и темные головы, и тоже поклонилась им дружелюбно. Вот уже возы тронулись; вышли отец и Ник, тетя Варя и Дима, Агнеса Петровна Мурочка, и все уселись в пролетки; Аннушка поставила на колени тети Вари клетку с канарейкой, и они отъехали навсегда от дома, где родилась Мурочка, где родился Ник, где прошли-пролетели печальные и веселые дни.
IX. Новые места и новые люди.
Николай Степанович страстно любил цветы. Как только они переехали, он принялся за украшение сада. Позвали садовника, прочистили старые дорожки, проложили новые. На лужайках между деревьями, разбили цветники. Каждый вечер, приезжая со службы, Николай Степанович работал в саду. Ему помогала Мурочка. Они рассаживали маленькие саженцы цветов: левкоя, резеды, душистого горошка, анютиных глазок. Потом надо было полоть грядки, поливать их, подвязывать молодые растеньица. Мурочка страшно полюбила это занятие. Раскрасневшаяся, хлопотливо бегала она со своей лейкой по саду, а то сидела на корточках над грядкою гвоздики или резеды и внимательно полола, вырывала сорную траву. Глаз её приучился различать растеньица, а в памяти хранился целый ряд звучных латинских слов, которые она выучила из каталога семенной торговли. И каково же было восхищение и Мурочки и Николая Степановича, когда в одно прекрасное летнее утро распустилась первая розовая гвоздичка, пышная, как роза! Потом все больше и больше расцветал и хорошел сад. По вечерам пахло душистой свежей резедою, и даже те люди, которые проходили по улице, слышали сладкий её аромат и думали про себя: „Должно-быть, за этим забором чудный сад". Чудный—не чудный, а все-таки для города это было прелестное местечко. В июле все пышно и ярко 'цвело, все сладко благоухало. Мурочка с любовью ухаживала за цветами. Вместе с отцом они придумывали на будущий год нововведения и, сидя рядышком на скамейке, под двумя большими тополями, перелистывали каталог и искали в нем описания новых прекрасных цветов. И в комнатах везде стояли в стаканах со свежею водою цветы, и даже Варвара Степановна иначе не называла Мурочку, как „наша садовница". Николай Степанович любил махровые пахучие левкои и особенно ухаживал за грядкою этих нежно окрашенных цветов; любил еще петунию за тонкий её 'запах и голубые венчики „красавицы дня". У, Мурочки были в саду свои любимцы. Прежде всего—душистый горошек, потому что он похож на яркую бабочку: того и гляди, улетит с веточки, а потом—анютины глазки. Посмотри, папа,—говорила она в восхищении:—ведь у них точно лицо—глаза и борода, и. точно у людей, все лица разные. Мурочка сидела вечером на любимой скамейке под тополями и смотрела на небо. Северное бледное небо, но какое нежное, какое глубокое! Так хорошо было, закинув голову, смотреть вверх, в бездонную, легкую, голубую глубину. Ласточки мелькали туда и сюда, резко щебетали, подлетали к дому, где над карнизами окон были у них гнезда. Пахло клейкими листочками тополей и душистыми цветами. Мурочка долго смотрела на небо. Ей казалось, точно душа её растет, раскрывается навстречу этой красоте. Бледная, нежная лазурь заалела румянцем. Это солнце зашло, вечерняя заря вспыхнула. Кругом было так тихо. Мальчики играли на дворе. Мурочке хорошо было сидеть одной. Она ни о чем не думала, ничего не вспоминала. Её душа откликалась на красоту Божьего мира, на красоту и радость жизни. Не хотелось больше сказок и ребяческих игр, - хотелось узнать, что такое это небо и что такое душа и наши мысли, и отчего вдруг бывает так легко и весело?.. Ничего этого Мурочка не сумела бы высказать, но такие неуловимые смутные мысли летали в её задумчивой головке. Мурочка, иди,— крикнул Ник, подбежав со двора к зеленой решетке сада,—в палочку» украдену играть! Мурочка с сожалением стряхнула с себя свои мечты и побежала к братьям. Через пять минут она уже убегала со звонким смехом от Гриши. Кто был Гриша? На новых местах появились и новые люди. Когда Николай Степанович купил дом, в мезонине жила семья, состоявшая из пяти человек. Квартиранты были люди бедные. У них было всего три небольших комнаты. Крыльцо их находилось рядом с крыльцом кухни. Аннушка, как водится, первая познакомилась с жильцами, узнала всю подноготную и разсказала Мурочке. И так узнали, что наверху живут Дольни-ковы. Дольникова была Марья Васильевна, у нее—две дочери и сын, а сестра её Елизавета Васильевна была Петрова, незамужняя, девица. Она служила на телеграфе, уходила рано утром и возвращалась домой под вечер. Кажется, весь день её не было, а любили ее все страшно. Придет тети Лиза домой,— ей все, все до мелочи расскажут, что было. Тетя Лиза, несмотря на свои труды, была всегда бодрая и ласковая и баловала племянниц постоянными подарками. То сладкого чего принесет, то купит ленточку или кушак. Марья Васильевна занималась хозяйством и брала шить белье. Ей помогала в работе старшая дочь Аня, которой шел девятнадцатый год. Младшая училась в семинарии, а когда приходила домой, тоже помогала шить. Потом был сын Гриша, гимназист пятого класса. Единственный мужчина в семье, он после смерти/ отца стал считать себя главою дома. Он тоже много работал, учился сам, давал уроки и возвращался домой вечером. Мать и сестры уже ждали его, уже посматривали на часы, уже накрывали на стол, заваривали чай. За чаем заставала их всех тетя Лиза, и ради этого веселого, мирного часа, ради этой дружеской, теплой беседы можно было весь день проработать и не прийти в отчаяние, не упасть духом. Гриша, сам усталый, замечал, какие бледные, утомленные лица у всех его домашних, и хмурились его темные брови, и глаза смотрели озабоченно. Он рассказывал про свой день в гимназии и на уроке, рассказывал, что говорили учителя в классе, а потом пускался мечтать вслух о том, как они все будут жить, когда он кончит гимназию и университет. Леля тоже начинала мечтать, как она достанет место учительницы, и тогда поднимались споры о том, кто же с кем будет жить. Ведь Леля, по всей вероятности, получит место в селе. Мамочка, ты будешь со мной,—говорит Леля.—Как же: мать, и вдруг бросить дочь одну на свете! - А как же я? — говорил Гриша. — Университет здесь, значит, здесь надо и оставаться. Тогда Марья Васильевна вступалась и разрешала спор. - Зачем нам делиться и жить на два дома? Дороже выйдет. Грише в городе надо и тете Лизе, значить, их двое. А тебе, Леля, как кончишь, уж лучше подождать с местом, пока не выйдет здесь. Они все любили свою тихую, простую улицу, большой двор, где жили с той самой поры, когда над ними грянула грозная беда—умер отец. Они потревожились, когда узнали, что хозяин продает дом какому-то Тропинину. Что будет, если новый хозяин попросит их выехать? Но все обошлось благополучно. Тропинины переехали; Николай Степаныч оставил все по-старому, был очень ласков с Марьей Васильевной и сказал, что сына своего Дмитрия переведет с осени в ту же ближайшую гимназию, где учится и её сын. Дима с первых же дней страшно обрадовался: у него будет товарищ да еще какой! Гриша Дольников был высокого роста, лицо у него было выразительное, глаза больщие и темные. Он совсем не был похож на Диминых товарищей в старой гимназии. Драться... „жать масло"...—он только презрительно пожимал плечами. Вот силу и ловкость, развивать— это другое дело. — Ну-ка, подбрось!—кричал он, ловко закидывая мяч лаптою да с такой силой, с такой удалью, что Диме оставалось только завидовать и восхищаться им наперекор своему желанию. И с этих пор зеленый двор стал их ареной, где они (и даже Ник), как древние спартанцы, упражняли свою силу, ловкость руки и меткость глаза. Игра была бодрая, разумная и живая. Мурочка оказалась в единственном числе, и Дима, в сознании своего превосходства, отстранил ее от игр.
—Тут девчонкам не место.
Гриша как-то узнал про это. - Как? Почему не место? И женщина должна развитать свои силы. Mens sana... ты разве не знаешь? - Еще бы, конечно, - - сказал, вспыхнув Дима. -Здоровый дух в здоровом теле. — И спартанки тоже упражнялись в беге и в метании диска,—сказал Гриша. - Эй, Мурка, хочешь, так иди!—крикнул Дима. Оказалось, что Леля и даже Аня раньше играли в городки, а теперь стесняются. Гриша поговорил с Димой, и оба они раз в воскресенье поднялись наверх и торжественно пригласили молодых девушек на большую игру в городки. На дворе было замечательно весело. Потом Дима у знал, что Гриша положил себе основою жизни чувство чести. - Ты говоришь, что потихоньку от немки колотишь Ника. Разве ты не понимаешь, что это б е с ч е с т н о? Дима вспыхнул, как рак. Удивляюсь, как не понимать!—продолжал Гриша. Ведь это значит, что ты не умен. Моя честь велит мне быть всегда одинаковым, и при людях и без людей. Что я делаю открыто, то я делаю и тогда, когда остаюсь один. Я краснел бы за себя... Дима густо покраснел. Я краснел бы за себя, если бы знал за собой такой поступок, про который не могу рассказать всем, кого я уважаю: матери, сестрам, тетке... А ты, ты не думал еще об этом? - спросил он, строго сдвинув брови. Дима что-то пробормотал. - Да сколько тебе лет? -Тринадцать.., то-есть скоро тринадцать, Я хочу быть честным, открытым, справедливым. Я хочу сам себя уважать и хочу, чтоб меня уважали хорошие люди. Я хочу быть хорошим, а не подлецом. Мне противна трусость, ложь, противно, если кто делает исподтишка, если кто груб и хвастлив. Мне это противно! Понимаешь? После такой страстной, горячей речи Гриша стал точно холоднее с Димой. Может-быть, это была случайность, но Дима вообразил, что Гриша узнал про него, и никогда не испытанный стыд за себя охватил его. Вечером, ложась спать, Дима терзался мыслью о том, как бы заслужить расположение Гриши, что бы такое сделать, какой подвиг совершить бы, чтобы показать всем, какой он стал открытый, честный человек. Но Гриша как-то нехотя поддавался на все ухаживания Димы и раз сказал ему: - Дмитрий (Дима даже покраснел от радости), брось все это! Когда ты станешь другой со своими и вообще, тогда мы поговорим. А к Мурочке Гриша относился с рыцарской вежливостью, никогда не смеялся над её промахами в игре.
X. Дима.
Белый, рыхлый снег запушил тихие улицы, дома, сады.
У Тропининых в новом доме жилось всем хорошо. Агнеса Петровна учила Мурочку и Ника, Тетя Варя занималась с ними музыкой. Дима в новой гимназии значительно переменился к лучшему, но все еще далеко ему было до Гриши Дольникова. Гриша, имея своих товарищей, взрослых юношей, мало обращал внимания на Диму, и только дома они водили дружбу. Теперь, зимою, главное место их игр было все то же. На дворе, занесенном снегом, Николай Степанович выстроил к общему восхищению ледяную гору. Как только кончалось ученье в гимназии, у горы собиралась шумная толпа. Приходили свои, приходили и мало знакомые Диме гимназисты. Салазки так и мелькали вниз по горе и с шумом летели к забору; а потом мальчики опять карабкались вверх по лестнице и ждали своей очереди, шумели, кричали и смеялись. Можно себе вообразить, как задирал нос Дима, представляя из себя счастливого владельца и ледяной горы. Когда в гимназии незнакомые мальчики просили позволения прийти покататься, он всегда давал согласие; но не из доброты, а просто потому, что ему приятно было похвастаться своей горой. Каталась и Мурочка, катались и девицы из мезонина, приходила иногда Агнеса Петровна, и ее с торжеством скатывали вниз на самых лучших салазках. И раз у этой горы разыгралась история, от которой Дима жестоко страдал всю зиму. Пришел гимназист Соколов, сын очень бедных родителей, пришел с разрешения Димы. Но у него не было своих салазок. Двор был еще пуст. У горы, у подножия лестницы, стояли перевернутые кверху полозьями салазки Димы — большие и маленькие. Соколов постоял - постоял, да и решился. Взял маленькие санки, втащил их на лестницу и покатился. Щеки у него раскраснелись, глаза блестели от удовольствия, от быстрого бега салазок, от свежего морозного воздуха. Потом пришел еще гимназист Трубачев, но уже со своими санками, и повалил народ. Вот, наконец, и Дима. У него как раз в этот день вышла в гимназии неприятность: он ответил урок по книжке, спрятанной за спиною товарища. Учитель заметил и оставил Диму отвечать урок после классов. Пришлось твердить урок в большую перемену, а после ученья, когда все шумно одевались и спешили домой, пробыть в гимназии еще около четверти часа: пока учитель пришел, пока он спросил выученное, - время и пролетело, а между тем Дима горел иетерпеливым желанием поскорее попасть домой. И вот, проходя через двор, он увидел, что на его горе уже давным-давно катаются счастливцы. Досада взяла его. Он побежал домой, поспешно бросил в кухне у Аннушки свои книги на табуретку и побежал к.горе. Мимо него с горы катил Соколов с веселым, беспечным видом. Дима вскипел беспричинным, злым раздражением. Он бросился за ним, задыхаясь. - Как ты смел!.. Как ты смел!.. без меня, без спросу!.. — кричал ему вслед Дима. Но уже другой катился с горы, и за ним третий, а четвертый катился стоя, на коньках. Соколов уже стоял внизу, у конца ледяной дорожки, и смущенно смотрел на Диму. И другие гимназисты стояли и удивленно поглядывали него. - Как ты смел! Разве я позволил тебе брать салазки? Я раньше всех... никого не было еще... Ну и подождал бы, не велика птица. Тогда Трубачев сказал своим басом: — Что это за новости? Всегда давал, а нынче вдруг нельзя! Дима с бешенством обернулся к нему. — Тебя кто спрашивает? Я здесь хозяин. Да послушай, Тропинин, ведь это несправедливо,— вмешался другой гимназист. Но Дима не слушал его. Он налетел на растерявшегося, смущенного до слез Соколова. - Не сметь брать без спросу! Слышишь? Выгоню! - Глупый! - крикнул Трубачев. — Что с твоими салазками сделается? Дырку он в них просидел, что ли? Кругом раздался дружный смех. — И тебя выгоню!— кричал Дима. Но в эту минуту чья-то сильная рука легла ему на плечо. Он обернулся. Перед ним стоял Дольников. — Что тут за ссора? Всегда все, пользовались салазками без спросу. Ведь правда, госиода? - Правда, правда!—закричали кругом. - Без спросу. И раз введено такое правило, то не может быть и речи о том, что Соколов виноват. — Правило! Какое там правило?! Я—хозяин, что хочу, то и делаю. Хочу—даю, хочу—нет, Да ты чего вмешиваешься? Тебя кто просил? Заступники! Все против одного! Я знаю, все из зависти. Есть нечего, так все завидуют, рады меня унизить. Но, сказав это, Дима сам испугался действия своих слов. Гриша отшатнулся, побледнел и опустил глаза. Кругом воцарилось молчание. Дима стоял уже не как воевода, а как цровинившийся школьник. Все ждали, что скажет Долыииков. Гриша поднял глаза, устремил их прямо в лицо Димы и с достоинством заговорил: - Извините, Тропинин. Я не могу отвечать вам тем же. Вы корите нас нашей бедностью. На это мы можем только сказать: прощайте, богатый человек. Товарищи! Всем ясно, что с этого дня катанье здесь прекращается. - Да что ты!—взмолился испуганный Дима.— Да разве я?.. Да послушайте меня! Мы не позволим оскорблять себя,—сказал другой гимназист. - Пойдем-ка, брат, ко мне,—сказал Дольников бедному смущенному Соколову. И все, молча, разошлись. Только Трубачев плюнул сторону и насмешливо проговорил басом. „Счастливо оставаться!.." И, уходя, захохотал с товарищем. С этого памятного дня у ледяной горы царила зловещая тишина. Дима мог кататься хоть на двух салазках сразу, никто не отнимал их у него. И в гимназии он был точно отверженный среди бывших приятелей и чувствовал себя прескверно, хотя и храбрился и старался не показывать и виду. Потом понемногу все сгладилось и забылось, и опять стали ходить кататься с горы гимназисты, но уже прежнего увлеченья и беззаветной радости не было в этом катанье. Так же блестел и искрился снег, так же свеж был воздух, так же разгоралась на открытом, ясном небе ярко-розовая морозная заря и так же быстро летели вниз с горы салазки, а чего-то не было, что-то меишло, что-то стояло тенью у этой горы. Не жестокие ли слова?.. Соколов больше не приходил и Дольников тоже. Дима в своем отчаянии унизился до того, что ходил к Грише просить прощения, извинялся перед Соколовым в гимназии, но ничто не помогло. Гриша совершенно охладел к нему, говорил ему „вы" и „Тропинин" и, видимо, даже избегал встречаться с ним. Но чем больше сторонился Гриша и явно пренебрегал его знакомством, тем жарче разгоралась в сердце Димы тайная потребность этой дружбы, преклонение перед нравственной силой бывшего товарища и страстное желание подражать ему, возвыситься до него.
В этом рассказе Лидия Чарская пробует свои силы в написании фантастики. Как и любое подобное предсказание,оно конечно наивное.Но забавное. Это елка и ужин будущих времен.Такие чудесные елки увидят, может быть, твои внуки, тогда, когда люди изобретут такие приборы и машины, о которых теперь и мечтать нельзя...
Елка через сто лет. Рождественский рассказ Лидии Чарской.
I
Папа и мама плотно прикрыли двери столовой, предупредив Марсика, что в гостиной угар, и запретив мальчику входить туда. Но восьмилетний Марсик отлично знает, что никакого угара там нет. Вообще маленький Марсик знает, что с того самого года, как он начинает помнить себя, всегда каждое 24-ое декабря, то есть в самый вечер рождественского сочельника, в гостиной постоянно неблагополучно: то там случается угар, как и в нынешнем году, то открыта форточка, то папа ложится после обеда отдыхать не у себя в кабинете, как это во все остальные дни года, а непременно там; то к маме приходит портниха, и она примеряет там же очень обстоятельно и долго новое платье перед большим трюмо. В первые годы Марсик очень легко поддавался на эту удочку: он верил и угару, и форточке, и папину отдыху, и портнихе. Но за последние два сочельника мальчик настолько вырос, что понял, зачем его дорогие мама и папа прибегали к этой невинной хитрости. Ларчик открывался просто: в гостиной украшали елку. Ну да, очаровательную зеленую елочку, которую каждый год устраивали сюрпризом для Марсика. читать дальше
II
Сидеть и ждать в столовой становилось скучно. В большом камине догорали, вспыхивая алыми искорками, дрова. Ровно, светло и спокойно светила электрическая лампа. Таинственно белели запертые в гостиную двери. А из-за двери другой соседней со столовой комнаты доносился мерный голос «большого» Володи. Володю недаром все называли большим. Он был вдвое старше Марсика и в будущем году должен был кончить реальное училище. Сейчас в комнате Володи сидел Алеша Нетрудный, его закадычный товарищ, которому Володя и читал заданное им, реалистам, на праздники письменное сочинение. «Большой» Володя был очень прилежен и трудолюбив, как и подобает быть взрослому юноше; он успел уже до праздника написать сочинение и теперь читал его вслух Нетрудному. Вначале Марсик очень мало обращал внимания на Володино чтение. Все его мысли заняты были елкой. Радостно замирало сердечко предчувствием того светлого и приятного, что должно было случиться сегодня же, скоро и очень скоро: вот пройдет еще полчаса, может быть, час времени, и распахнутся двери в гостиную. Появится на пороге их сияющая мама и протянет руки к Марсику и, обхватив его за плечи, поведет в гостиную; а там «она» уже ждет его! «Она» — ветвистая, зеленая, яркая красавица, сулящая столько радости и утех Марсикину сердечку. Потом приедут бабушка с дедушкой и привезут с собой их приемную внучку-воспитанницу, с которой так любит играть Марсик. И еще привезут обещанный поезд, маленький игрушечный поезд, о котором он так мечтал. А под елкой будет его ждать игрушечная же подводная лодка от мамы и папы. Вот-то прелесть! Уж скорее бы проходило время. Скорее бы прекратились эти несносные минуты ожидания. Вскарабкаться что ли на подоконник и посмотреть на улицу, не едут ли бабушка и дедушка. И Марсик, пыхтя и кряхтя, лезет на высокий выступ окна, чтобы как-нибудь скоротать время.
III
А за стеной все еще слышится четкий и громкий голос «большого» Володи, который продолжает читать вслух. «Люди делают все новые и новые изобретения. Они научились уже летать по воздуху на особых машинах, называемых аэропланами и дирижаблями. И весьма возможно, что через сто лет люди будут летать по воздуху в особых поездах, точно так же, как ездят теперь по железным дорогам. Кроме того, люди изобретают все новые и новые машины, так что, вероятно, через сто лет все то, что теперь делается руками, будут делать машины, и даже прислугу в доме будут заменять особые машины»... Марсик долго прислушивался к чтению Володи, в его мыслях то и дело теперь носились обрывки прочитанного братом сочинения. А в окна сверху смотрели золотые звезды и холодное декабрьское небо. Внизу же на улице стояла веселая предпраздничная суматоха. Люди шныряли с покупками и елочками подмышкой. Марсику хорошо были видны фигуры прохожих, казавшиеся крохотными, благодаря расстоянию, отделяющему их от окна пятого этажа, у которого приютился скорчившийся в клубок мальчик.
IV
Вдруг темное пространство за окном озарилось светом. Марсик даже вздрогнул от неожиданности и зажмурил глаза, Когда он их раскрыл снова, то остолбенел от удивления. За окном прямо против него остановился небольшой воздушный корабль. На носу корабля сидели бабушка, дедушка и Таша. И у дедушки, и бабушки, и у Таши в руках были свертки и пакеты. — Здравствуй, здравствуй, Марсик! — весело кричали они ему. — Мы прилетели к тебе на елку. Надеемся, не опоздали, и елочку еще не зажгли? Марсик очень обрадовался гостям, доставленным сюда таким необычайным способом. Два электрические фонаря, горевшие на передней части воздушного корабля, ярко освещали их лица. Марсику очень хотелось обнять поскорее дорогих гостей, но он не знал, как это сделать. Между ними и им находилось плотно закрытое на зиму окно. Но тут поднялся дедушка и протянул к окошку свою палку, на конце которой был вделан крошечный, сверкающий шарик. Дедушка провел этим шариком по ребру рамы, и окошко распахнулось настежь, а с воздушного корабля перекинулся мостик к подоконнику, и по этому мостику бабушка, дедушка и Таша, со свертками и пакетами в руках, вошли в комнату. Окно тут же само собой захлопнулось за ними. — Ну, веди нас к елке, где твоя елка? — целуя Марсика, говорили они. В тот же миг распахнулись двери гостиной, и Марсик вскрикнул от восторга и неожиданности. Посреди комнаты стояла чудесная елка. На ней были навешаны игрушки, сласти, а на каждой веточке ярко сверкал крошечный электрический фонарик, немногим больше горошин. Вся елка светилась как солнце южных стран. В это время заиграл большой ящик в углу. Но был не граммофон, но другой какой-нибудь музыкальный инструмент. Казалось, что чудесный хор ангельских голосов поет песнь Вифлеемской ночи, в которую родился Спаситель. «Слава в Вышних Богу и в человецах благоволение» — пели ангельски-прекрасные голоса, наполняя своими дивными звуками комнату. Скоро, однако, замолкли голоса, замолкла музыка. Папа подошел к елке и нажал какую-то скрытую в густой зелени пружину. И вмиг все игрушки, привешенные к ветвям дерева, зашевелились, как бы ожили: картонная собачка стала прыгать и лаять; шерстяной медведь урчать и сосать лапу. Хорошенькая куколка раскланивалась, поводила глазками и пискливым голоском желала всем добрых праздников. А рядом паяц Арлекин и Коломбина танцевали какой-то замысловатый танец, напевая себе сами вполголоса звучную песенку. Эскадрон алюминиевых гусар производил ученье на игрушечных лошадках, которые носились взад и вперед по зеленой ветке елки. А маленький негр плясал танец, прищелкивая языком и пальцами. Тут же, в небольшом бассейне нырнула вглубь подводная лодка, и крошки пушки стреляли в деревянную крепость, которую осаждала рота солдат.
V
У Марсика буквально разбежались глаза при виде всех этих прелестных, самодвижущихся игрушек. Но вот бабушка и дедушка развернули перед ним самый большой пакет, и перед Марсиком очутился воздушный поезд, с крошками-вагончиками, с настоящим локомотивом, с малюсенькой поездной прислугой. Поезд, благодаря каким-то удивительным приспособлениям, держался в воздухе, и, когда дедушка нажал какую-то пружинку, он стал быстро, быстро носиться над головами присутствующих, описывая в воздухе один круг за другим. Кукольный машинист управлял локомотивом, кукла-кондуктор подавала свистки, куклы-пассажиры высовывались из окон, спрашивали, скоро ли станция, ели малюсенькие бутерброды и яблоки, пили из крохотных бутылок сельтерскую воду и лимонад, и говорили тоненькими голосами о разных новостях. Потом появилась из другого пакета кукла, похожая как две капли воды на самого Марсика, и стала декламировать вслух басню Крылова «Ворона и Лисица». Из третьего пакета достали военную форму как раз на фигуру Марсика, причем каска сама стреляла, как пушка, винтовка сама вскидывалась на плечо и производила выстрел, а длинная сабля побрякивала, болтаясь со звоном то сзади, то спереди. Не успел Марсик достаточно наохаться и наахаться при виде всех этих подарков, как в гостиную вкатился без всякой посторонней помощи стол автомат. На столе стояли всевозможные кушанья. Были тут и любимая Марсикина кулебяка, и заливное, и рябчики, и мороженое, и сладкое в виде конфет и фруктов. — Ну, Марсик, чего тебе хотелось бы прежде скушать? — ласково спросила его бабушка, в то время, как невидимая музыка заиграла что-то очень мелодичное и красивое. — Рябчика! — быстро произнес Марсик. Тогда бабушка тронула пальцем какую-то пуговку внизу блюда, и в тот же миг жареный рябчик отделился от блюда и перелетел на тарелку Марсика. Нож и вилка опять по неуловимому движению кого-то из старших так же без посторонней помощи прыгнули на тарелку и стали резать на куски вкусное жаркое. То же самое произошло с кулебякой и с заливным. Утолив голод, Марсик пожелал винограда и апельсинов, красиво разложенных в вазе. Опять была тронута какая-то кнопка, и сам собой апельсин, автоматически очищенный от кожи, прыгнул на Марсикину тарелку. Тем же способом запрыгали и налитые золотистым соком ягоды винограда. Марсику оставалось только открывать пошире рот и ловить их налету. — Ну, что, — нравится тебе и такой ужин? А елка понравилась? — с улыбкой спрашивали Марсика его родные. — Папа! Бабушка! Мамочка! Дедушка! Что же это значит? — ответил им весело и радостно изумленный взволнованный Марсик. — А то значит, мой милый, что это елка и ужин будущих времен.Такие чудесные елки увидят, может быть, твои внуки, тогда, когда люди изобретут такие приборы и машины, о которых теперь и мечтать нельзя, — отвечала ему мама и крепко поцеловала своего мальчика. На самом деле не одна только мама поцеловала крепко, крепко заснувшего и свернувшегося в клубочек на подоконнике Марсика. Целый град поцелуев сыпался на него: — Проснись! Проснись, Марсик! С праздником Рождества тебя поздравляем! — слышались вокруг него добрые, ласковые голоса бабушки, дедушки, мамы, папы и Таши. И они протягивали мальчику привезенные с собой подарки. А в открытую дверь уже сияла из гостиной всеми своими многочисленными огнями елка. Марсик широко раскрыл заспанные глазенки. «Так то был сон?» — хотел он спросить, но сразу удержался при виде окружавших его сияющих по-праздничному родных ему лиц.
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
V. Отец.
Мурочка в воскресенье выглянула из детской в коридор. Пошла потихоньку в столовую, думала, что Дима там рисует, но его не нашла. Прошла на цыпочках через комнату тети Вари, где все было в таком образцовом порядке,— и тут пусто. За ширмами, на кровати, стоила картонка от шляпы. Значить, тетя Варя и Дима уже ушли. Мурочка постояла-постояла и пошла тихонько в гостиную. Там пела канарейка в клетке. Посмотрела на птичку, послушала, как чирикает, стала ее передразнивать, - канарейка так и заливается. Мурочка засмеялась, и отошла. „Не заглянуть ли в кабинет?" подумала она и на цыпочках подкралась к двери.
Отец, лежа на диване,читать дальше читал журнал. Она посмотрела на него, посмотрела, хотела повернуться и незаметно убежать, да споткнулась и упала. Отец встал и поднял ее. — Ты зачем пришла? - Скучно. Ник не хочет играть, а Дима ушел. - Если ничего не будешь трогать, можешь здесь побыть. Отец опять стал читать. Мурочка подошла к письменному столу и начала рассматривать вещи. Потрогала тихонько пальчиком, чернильницу, потом зашла сбоку и погладила черную собачку, лежащую на красном коврике. Собачка была сшита из барашковой шкурки, а красный её коврик служил для того, чтобы обтирать перья. Папа, из чего у неё глаза? — Что такое?— сказал Николай Степанович, отрываясь от книги. - Глаза у собачки из чего? - Ты же видишь, что из черных бус. - А я думала живые,— протянула Мурочка. Но все-таки еще раз погладила собачку.
Когда все вещи на столе были осмотрены и осторожно потроганы пальчиком, Мурочка подошла к шкапу. В шкапу стояли рядами книги. Еще стоял глобус, а так как она не понимала, что это за штука, он внушал ей страх. Она покосилась на таинственную вещь, поскорее отвела глаза и стала рассматривать корешки книг. Между ними была одна большая, которую ей иногда позволяли смотреть. В ней были удивительные картинки. Николай Степанович мельком взглянул на дочь. Её тоненькая фигурка была так жалка; беспомощно-грустно смотрели её глазенки. Он отложил книгу и встал с дивана. Достать тебе книгу? Мурочка просияла. И вот она сидит в большом кресле с огромною книгой на коленях и с жадным вниманием рассматривает картинки, чудные, непонятные, страшные картинки. Некому объяснить их Мурочке, да она и не поняла бы объяснений. Николай Степанович молча смотрит на свою девочку. Воспоминания и тяжелые мысли мешают ему читать. Он вспоминает, как сам был ребенком,— таким же беспомощным и тоненьким. Он жил не у родителей, а у бабушки.
Бабушка была богатая женщина. Она отличалась властолюбивым, тяжелым нравом, любила, чтобы все трепетали перед нею. Когда она видела, что её боятся, она радовалась и гордилась. Ей казалось, что самое лучшее в мире— это сознавать свою власть над людьми и видеть их перед собою покорными, трепещущими, в страхе ожидающими её гнева или милости. Если бы ей кто-нибудь сказал, что есть еще другая власть над людьми, которою еще лучше, еще надежнее можно покорить сердца, - она не пожелала бы и выслушать такие речи. И в церкви она стояла и молилась с тем же суровым и гордым выражением лица, которое наводило страх на людей. У неё был единственный сын, с которым она поссорилась. Она не хотела знать его семьи, хотя ей известно было, что живут они в бедности. Но раз она приехала к сыну и предложила взять к себе на воспитание второго внука, Николеньку. Отдали его родители, думая, что лучше ему будет у бабушки, в богатстве и довольстве. Бабушка потребовала, чтобы родители не вмешивались в его воспитание и совершенно отказались от своих прав на него. Итак, Николенька жил у бабушки. Он рос, как цветочек без солнца, не знал ни ласки, ни ребяческого баловства. Втихомолку терпел он все, что приходилось терпеть. Богатая старуха была скупа даже для внука. Курточки его были заштопаны и узки, он ходил в сапогах, из которых давно уже вырос, ноги у него ныли и болели. Но разве можно было сказать бабушке? Он плакал украдкою и терпел. Так он рос, молчаливый и грустный, и таким остался на всю жизнь. Бабушка хотела, чтоб он был инженером, а сам Николай Степанович желал быть учителем; ему пришлось покориться суровой воле старухи. Но когда она вздумала женить его, он возмутился и навсегда ушел от неё.
У него уже была невеста, милая, приветливая девушка; они обвенчались. Но жена его не надолго озарила счастьем его жизнь. Она умерла после рождения Ника. Николай Степанович стал еще более угрюм и замкнут и весь ушел в свою работу. Он любил своих детей, но совсем не умел приласкать их, ласкал нерешительно и как будто украдкою, и отпускал их тотчас от себя. Он точно стыдился быть нежным. Мурочка не могла себе представить, что с папой можно поиграть и побегать, и когда обе немочки, Розочка и Минна, рассказывали ей, как они шалят и смеются с отцом, она широко открывала глаза и качала головой. Мурочка редко и стыдливо ласкалась к отцу, которого так сильно любила своим горячим сердечком. Она всегда с некоторым страхом заглядывала в его кабинет. Да и то сказать, — отец целый день бывал на службе, вечером отдыхал и читал или же уезжал, а иногда приходили к нему товарищи и играли в карты, и Мурочка, прежде чем ложиться спать, тихонько выбегала в гостиную и смотрела, как за столом, при двух свечах, сидят такие же строгие, суровые люди, как папа, и молча играют в карты. И Мурочка, выглядывая из-за двери, смотрела на них и воображала многое-многое: и у них, может-быть, дома дети, и, может-быть, такие же девочки, как она, и как те дети живут и как играют, и есть ли у них добрая старушка - няня, — и много - много другого воображала она, смотря исподтишка на незнакомых людей, пока, наконец, няня не уводила ее поскорее спать.
VI. И праздник не в праздник.
Мурочка, горько рыдая, прятала свое лицо в складках няниного платья. — Успокойся, матушка,—говорила няня. — Праздник такой великий, Сам Христос Спаситель наш родился на радость и утешение мира, — нехорошо так! На небе ангелы поют, звезды Господни улыбаются, души христианские радуются. Но Мурочка еще горше заплакала. Утром, бегая с новой куклой по гостиной, она нечаянно задела за столик, где стояла лампа. Столик свернулся на бок, и не успела она крикнуть, как лампа уже лежала на полу в керосиновой луже, разбитая вдребезги. Вошла тетя Варя, помолчала и сказала: --Хорошо. Сколько раз уже тебе говорено? Сорванец, гадкая девчонка! Это все нянино баловство. Привыкли в детской озорничать. Потом, помолчав, проговорила: — Сегодня мы все пойдем на елку к Анне Петровне, а ты останешься дома. В другой раз будешь, осторожнее. Мурочка, не веря своим ушам, глядела на тетку. У них совсем не было знакомых детей, и эта семья была первая, с которой они познакомились. Они уже были раз у Анны Петровны и очень веселились. Тетя Варя ушла, приказав Мурочке сейчас же идти в детскую и не выходить оттуда весь день. Мурочка, глотая слезы, поплелась в детскую. И вот настал вечер, тихий, торжественный вечер. В окно с глубокого темного неба глядела ясная звезда. Через двойные рамы доносился протяжный благовест. В доме было тихо и пусто, все ушли, даже кухарку Аннушку отпустили в гости, и остались только вдвоем Мурочка и няня. Когда Дима уходил, он высунул на прощанье язык и сказал: „Что, попалась? Курица!"
Но Мурочка стояла молчаливая и бледная, и даже нельзя было подумать, что она весь день плакала. В душе её теплилась робкая, сладкая надежда, что кто-то ее пожалеет, кто-то простить и возьмет с собой,— не папа ли?—но отец, оказывается, еще раньше один уехал куда-то, и тетя Варя была полной владычицей в доме. Bcе так весело спешили одеваться; все кутались, потому что на дворе стоял сильный мороз, даже снег хрустел и скрипел под ногами; и вот, после суеты, и шума, и смеха, за ними затворилась дверь, и во всей квартира воцарилась мертвая тишина. — Сам Христос Спаситель наш родился,— говорила няня, нежно гладя по головке рыдающую Мурочку. — А в деревне - то что делается! Ребятки у нас тепло-тепло оденутся, выходят со звездой. А ту звезду целую неделю перед великим праздником мастерят. Бумагу промаслят, да вырежут звезду, да сделают точно фонарь. А в звезде свечку поставят. Наш понамарь горазд больно, ребятам помогает. И наденут ту звезду на шесть, зажгут свечку и идут век со звездою-то от двора ко двору Христа славить, поют молитвы Младенцу Христу... Улица-то деревенская темнешенька, хоть глаз коли, ничего не видать. И плывет это звезда, горит ярко так, хорошо. Всю деревню обойдут ребятки, в каждой избе им подадут, где копейку, где вотрушку, аль пирог, али яичек. Много всего наберут. Ребята-то больше все бедные,—потом делят, домой несут, бегут,—рады, что столько добра насби- рали. И бедные люди сыты в святой вечер бьвают. Нянечка, расскажи, как ты от волков спасалась, - просить Мурочка, все еще всхлипывая.
И няня начинает рассказывать про далекое старое время, когда она была молоденькой девушкой. Как она была тогда крепостная и как с утра до ночи вышивала в девичьей, строчила прошивки и кружева для своей госпожи. И звали ее в то время Верой, а не Надеждой, потому что сама барыня была Надежда и не желала, чтобы простая холопка носила её имя. И рассказывала няня, как она раз поклонилась барыне в ноги и отпросилась сходить к матери вместе с сестрой. Мать их жила в другой деревне, и дорога туда шла через дремучий лес. А дело было зимою. Холод, мороз. И идут две девушки через дремучий темный лес, дорога тянется без конца, а снегу-то, снегу сколько! Не пройти. И людей нет. А в лесу хрустит. Страшно так. Неведомо кто бродит в чаще лесной: медведь ли из берлоги поднялся, волки ли зубастые. Начинает смеркаться. Да вдруг как волки завоют!.. У девушек ноги подкашиваются от страху. Бегут вперед,—куда же деваться? Все равно дремучий лес на много верст кругом. Вдруг как блеснет огонек вдали между деревьями, другой, третий... Это волчьи глаза горят. Батюшки, светы мои! Что тут делать? Взлезли сестры на деревья и притаились. Дрожат, молитву читают. Вдруг как трахнет что-то в лесу! Господи, спаси и помилуй! И опять: трах!.. А это объездчик-сторож по волкам стрелял, едет по дороге. Девушки как закричать ему: „Дядюшка, милостивец наш, возьми нас с собой, помираем! Волки нас окружили, ради Христа спаси!" В эту минуту, действительно, раздается какой-то треск или шум. Мурочка вскакивает и испуганно смотрит на няню. Господи, да что же это?— говорить старушка.— Никак в двери к нам ломятся. Она берет Мурочку за руку, и обе отправляются в кухню. Там кто-то изо всех сил колотит в дверь. Да кто там, отзовись!—кричит няня, между тем, как Мурочка испуганно держит её руку. Да Федор, Федор!— слышится с лестницы. Няня отворяет дверь и впускает занесенного снегом полузамерзшего мальчика, лет двенадцати. - Ах, Федька, чтоб тебя!.. напугал нас,— ворчит няня. Да я стучал-стучал... уходить хотел,— говорить красный, как рак, Федя, обдавая всех свежим морозным воздухом. Он снимает шапку и полушубок, стряхивает снег в уголок к печке, и Мурочка видит Федю в праздничном наряде: он в красной кумачовой рубашке и черной жилетке, а сапоги высокие, а шаровары новые. Федя кланяется барышне и целует ее в щеку и поздравляет с праздничком; потом целует няню и вынимает для неё из кармана гостинец—два румяных яблочка.
— Ох, племянничек, спасибо, родной!—говорит няня.—Сами. потом скушаете, детки. И они отправляются в детскую. Мурочка повеселела. Она ужасно любит племянничка. Федя часто по праздникам приходит к ним. Сначала вместе играют, а потом он рассказывает. Федины рассказы были точно оконце, через которое дети заглядывали в широкий, иной мир. В. том неизвестном для них мире было столько интересного и страшного! Они жалели Федю и других мальчиков, которые жили у хозяина, потому что хозяин был человек крутого нрава и больно стегал их ремнем, так что матери приходили, кланялись ему в пояс и просили слезно: „Батюшка, Сидор Иванович, только по голове не бей, смилуйся!" Точно так же жалко было Федю, когда он рассказывал, что хозяин заставляет самовары ставить и воду носить, а как сапоги шить—не показывает. И хозяин говорить: „На четыре года отдадены, небось успеете, а теперь только даром хлеб едите, подлецы, марш за водой!" Федя рассказывал, что он пока выучился только заплатки ставить да подметки подбивать, и как ему хочется уйти к другому хозяину, чтобы поскорее выучиться целый сапог шить. И он с гордостью показывал Димe и Мурочке, какую славную заплатку поставил он себе на левом caпoге. Тетя Варя всегда хмурилась, когда являлся ведя. Она говорила брату: Удивляюсь, как ты не боишься, что он заразу занесет, болезнь какую - нибудь. Бог знает, в какой грязи они там живут. Но Федя пока ходил и даже брал книжки у Димы, потому что был страстный любитель чтения и читал гораздо быстрее и лучше, чем сам Дима. Федя удивился, застав дома одну Мурочку. Но из деликатности он и виду не показал, что удивляется, и играл с нею как - ни в чем не бывало. Только когда Мурочка уже легла спать, и няня угощала племянничка в кухне чаем с булками, он решился спросить, отчего барышня одна в такой святой, великий праздник.
VII. Невозможное совершается.
Уже больше года прошло с того памятного вечера, когда тетя Варя впервые появилась в тихом царстве Мурочки. Много воды утекло с тех пор, и все в доме успели уже привыкнуть к нраву и желаниям Варвары Степановны. Мурочка сидела в детской и писала в своей тетрадке упражнение на букву i. Дима только что вернулся из гимназии. Ник ходил с повязанным горлом и капризничал. Няня в своем уголке за печкою завязывала большие узлы и поминутно сморкалась. Нянечка, это ты все о матери плачешь?— спросила Мурочка, поднимая голову. У няни в деревне была древняя старушка-мать. Ей шел уже восемьдесят шестой год, и недавно брат писал няне, что старуха больно плоха стала, неровен час, как бы не умерла. Няня вытерла глаза платочком и тихо проговорила: - О матери все, Мурочка. Жалко старуху, всю жизнь красного денька не видала. Нужда да заботушка, и все тут.
— А долго ты останешься там?—опять спросила Мурочка. Няня медлила отвечать. Она усердно что-то складывала и разбирала. — Не знаю, матушка, не знаю,—сказала она наконец. Ник раскапризничался. Говорит, слишком туго у него горло повязано. Няня сняла фланельку, повернула ее на другую сторону, завязала по-другому и крепко поцеловала мальчика. — Иди, играй. Вошла тетя Варя. — Кончила упражнение? Сейчас кончаю,— сказала Мурочка. Когда напишешь, оденься, мы пойдем гулять. Ник, ты останешься дома. Дмитрий, покажи своп дневник. Через полчаса Дима, в новой гимназической шинели, и Мурочка уже чинно шагали с теткой по улице, заходили туда и сюда в магазины. Тетя Варя никогда не ходила с детьми в ограду, да и денек был морозный, серенький, и приятно было итти все вперёд да вперед. Уже было поздно, когда они вернулись. Мурочка сняла с себя башлык и шубку, поставила в уголок калоши и пошла убирать свои вещи в детскую. Ник играл у стола в солдатики. Мурочка с удивлением оглянулась. Что-то новое было в детской. Что такое? Вот чудеса! Нянин сундук исчез. Вот отчего так странно. Мурочка испугалась и потихоньку, на цыпочках, пробралась в кухню, где Аннушка, засучив рукава, протирала через решето вареный рис. — Аннушка, а где няня? Аннушка посмотрела на нее, вытерла нос об руку около локтя и сказала: - Уехала няня. - Уехала? Как же это? И не простилась! Мурочка стояла пораженная. Ей вдруг вспомнилось, как няня крепко - крепко ее поцеловала, когда они уходила гулять. Так, значить, Варвары Степановны воля, - сказала Аннушка. Уехала...—проговорила. Мурочка уныло. - И вещи увезла? Что же это? И два стула кто-то поставил как раз на то место, где сундук стоял. Аннушка усердно протирала ложкой рис. - Жисть наша, одно слово!—промолвила она в сердцах. - Нонича здесь, завтра там, как пылинка сухая. И что это за доля положена нам, грешным, Иисусе Христе. Живешь-живешь, себя не жалеешь, ан, глядь, не нужна стала, проваливай.
Мурочка со страхом глядела на Аннушку и как она раздраженно терла ложкой по решету. Она отлично поняла, что это про себя и про няню Аннушка говорила. Но нельзя было никак понять, какое отношение это имело к поездке няни в деревню. Ведь там была дряхлая старушка, почти без ног, с палочкой ходила, и няня так плакала, что вот случится несчастье, умрет старушка без неё. И жалко было расставаться с няней, а все-таки ведь и старушку надобно пожалеть. Мурочка постояла-постояла и заговорила: —Только бы знать, когда она вернется. Аннушка, ты как думаешь, скоро вернется? Аннушка нахмурилась и замолчала. —Аннушка!—сказала Мурочка и тревожно заглянула ей в глаза. Не велено говорить, и все тут. Уходи ты, Мурочка, к себе. Придет тетенька, осерчает. Но Мурочку уже нельзя было выпроводить из кухни. Сердце у неё заныло, точно она предчувствовала, какая гроза готова была разразиться над нею. —Аннушка, золотая, милая, скажи! Я не понимаю! Скажи мне. И Мурочка залилась слезами. Ах, матушки, беда мне с тобой!—проговорила Аннушка.—Ведь сказано, не говорить. Ведь няня-то, Надежда-то Архиповна, распростилась, значит. Уж больше не придет. Мурочка всплеснула руками. - Не придет?! Варвара Степановна, слышь, немку наняли, немка завтра придет, ну, а няня уж к чему. Да иди, иди, матушка, как бы греxa с тобой еще не нажить. Варвара Степановна заругает. — Ах, Аннушка! совсем ушла няня-то! — рыдая, бормотала Мурочка, присев на табуретку. И плакала-плакала бедная девочка! Пришла тетя Варя, бранила Аннушку, бранила Мурочку, по Мурочке теперь все равно было, она не слушала ничего, плакала, плакала навзрыд, и в детскую пришла, села на стул, где стоял нянин сундук, и плакала, плакала! И Ник разревелся, узнав, что няня ушла, и тетя Варя увела его к себе, махнув рукой на Мурочку, с которой, на этот раз она не могла справиться. И Мурочка сидела на том меcте, где столько лет стоял иянин сундук, и, прислонив головку к холодной каменной печкe, плакала, плакала так, что нос и глаза и все лицо у неё распухли. А Дима стоял злой у окна и молчал, и на все приглашения и приказания тети Вари даже не двинулся с места. Кончилось оно, золотое, мирное детство! Кончились ласки и задушевные беседы, тихие речи, добрые слова! Кончились радужные сказки и умилительные предания; прощайте вы все, — цари и царевичи, и Лебедь Белая, и Василиса Прекрасная, прощайте, подвижники древних лет, святой Филарет Милостивый! Прощай, няня, золотая, ненаглядная! Незаметно ты расточала свою нежность и ласку на детей, голубила, тешила их,— незаметно и ушла из их жизни... Прощай, дорогая! Прощай!
И он не ошибся в своем расчете. Не успел еще доскакать и до лесной опушки Игорь, как незаметно подкравшийся сон тяжело опустился на веки раненой девушки. Искусно забинтованное плечо почти не давало себя чувствовать сейчас. Было даже, как будто, хорошо и приятно лежать, так, молча, в тиши, без всякого движения, среди целого моря мягкого душистого сена, совершенно сухого внутри. Не долго боролась с обволакивающей ее со всех сторон дремой Милица и, устроившись поудобнее, завела глаза. читать дальше
***
Она не помнила, долго ли, коротко ли продолжался ее сон, бесспорно, живительный и крепкий. Девушка проснулась внезапно от говора нескольких грубых голосов, звучавших, как ей показалось, над самой ее головой. Обеспокоенная этим шумом, Милица чуть раздвинула сено перед собой и выглянула через образовавшееся в нем отверстие. И в ту же секунду отпрянула назад, подавив в себе крик испуга, готовый уже, было, сорваться с ее губ. Пятеро неприятельских солдат-австрийцев сидели и лежали посреди сарая вокруг небольшого ручного фонаря, поставленного перед ними на земле, На них были синие мундиры и высокие кепи на головах. Их исхудалые, обветренные и покрасневшие от холода лица казались озлобленными, сердитыми. Сурово смотрели усталые, запавшие глубоко в орбитах глаза. Трое старших, один рыжий, с коротко остриженной щетиной и съехавшей на бок кепи, другой, черный, с испорченным оспой лицом, солдат и третий, совсем тощий, как скелет, белокурый, покуривали зловонные грошовые сигары, лежа на сене. Двое других, сидевшие в стороне — курили короткие трубки. Эти двое были еще очень молоды, особенно один из них, худенький и тонкий, совсем мальчик, с открытым, тоже немало уставшим и осунувшимся лицом, казавшимся, впрочем, гораздо менее озлобленным и сердитым, нежели y всех остальных. Его серые глаза смотрели не то задумчиво, не то грустно, и взгляд этих глаз, машинально блуждавший по стенам сарая, говорил о невеселых думах, наполнявших, по-видимому, сейчас эту юную голову. Брошенные тут же винтовки и сумки с патронами да и самые позы австрийцев, комфортабельно расположившихся на отдых людей, говорили за то, что они пришли сюда не на минуту, a пробудут здесь, по всей вероятности, всю долгую ночь.
Эта мысль не оставляла Милицы, пока она разглядывала нежданных гостей, заставляя несказанно волноваться девушку. Ведь Игорь мог сюда вернуться каждую минуту и тогда бедному мальчику не миновать плена. И при одной только мысли о такой участи для своего верного товарища, сердце Милицы обливалось кровью. Было еще тяжелее оттого, что ей не представлялось никакой возможности предотвратить опасность. — Господи, хотя бы уснули они! — с тоской говорила самой себе девушка, — тогда я постараюсь проскользнуть мимо них сонных и сумею, выбравшись из сарая, предупредить Игоря, захватив его на дороге. Но хватит ли y меня на это сил? Она попробовала пошевелиться. Осторожно двинула рукой. Потрогала раненое плечо. Оно еще сильно болело, но уже далеко не так сильно, как прежде и двигаться ползком девушка могла, несмотря на эту рану. Значит, с этой стороны дело обстояло вполне благополучно. Оставалось только дождаться, пока не заснут непрошеные гости, и тогда уже со всевозможными предосторожностями попробовать выбраться из сарая. Но к несчастью, неприятельские солдаты, казалось, менее всего были склонны думать о сне... Рыжий притянул к себе сумку и, покопавшись в ней, вытащил оттуда небольшую бутылку. — Вот, — произнес он на хорошо понятном Милице немецком языке, которым говорят и швабы, — вот выловил нынче из погреба пана Разеловича, что расстреляли нынче за чрезмерную приверженность к русским. Пана-то расстреляли, a погреба его да и всю усадьбу отдали нам в добычу. Что касается меня, то я там немало поживился и тем и другим... A уж насчет этого коньяка не погневитесь, коллеги, остатки. .. И, сбив очень ловко концом своей сабли горлышко бутылки, он первый приложился к ней и стал тянуть из нее жадно, не отрывая губ. Выпив большую часть содержимого, он передал полуопорожненную бутылку ближайшему соседу. Тот тоже отпил немалую толику и сунул бутылку дальше соседу. Пятый солдат, которому осталось вина только на донышке, сердито брякнул пустой бутылкой об пол, предварительно поднеся ее к самому фонарю. — Ничего нет больше, — проворчал он, кидая на своих соратников недоброжелательные взгляды. — Да и какое вино полезет на пустой желудок? Вот уже скоро двое суток, как y меня не было во рту ни хлеба, ни галет, питался кое-как и кое-чем. A все эти дьяволы русские виноваты — куда ни взглянешь, всюду они так и лезут отовсюду. На плечах наших врываются в укрепления и окопы. — Это оттого, что сам сатана со всей своей гвардией помогает им! — захохотал грубым, резким хохотом рыжий солдат, на голодный желудок которого уже, очевидно, начинал действовать выпитый коньяк. — Не люблю я их казаков особенно, — растягиваясь поудобнее на сене, ввязался в разговор третий. — Как звери какие-то влетят, врежутся нарубят, наколят и умчатся, словно шальные. Ничего не боятся, проклятые. Жизнь свою в копейку ценят. — Это потому, что они очень храбры, — произнес юноша с задумчивыми глазами, сидевший в стороне и не принимавший участия в угощении рыжего. — Однако, вы, коллега, того, знаете, полегче, не очень-то хвалите наших врагов, — сердито проворчал рыжий. — Не больно-то это патриотично, с вашего позволенья. — Да я их и не хвалю вовсе. Я воздаю только должное их храбрости, про которую наслышана, я думаю, вся Европа. — Тысяча дьяволов! И целуйтесь с вашими казаками и с вашей Европой, — неожиданно завопил рябой австрияк, и с такой силой хватил концом сабли по остаткам бутылки, что стекло, разбившееся на крошечные кусочки, разлетелось фонтаном во все стороны. — Потише, коллега, потише, — остановил его рыжий. Тот вскинул на товарища злые, угрюмые глаза. — Вам хорошо говорить потише, — заворчал он, — вы основательно подкрепились в погребах расстрелянного пана, a каково-то мне, а? Во всяком случае, будь проклят тот, кто нарушил наш покой, бродя здесь с ручным прожектором. Бьюсь об заклад, что это был какой-нибудь шпион-галичанин, выслеживающий наши позиций, и попадись мне только этот молодчик, я вымещу на его шкуре и это бесцельное шатанье наше за ним и это ночное бодрствование в сырой скверной дыре! — уже совершенно оживившись, заключил рябой. — Ну, что касается до бодрствования, то на это я вовсе сейчас неспособен. Поступайте, как знаете, детки мои, a я слуга покорный, маяться больше не желаю. И, завернувшись в свою шинель с головой, рыжий австриец, находившийся, очевидно, в более благодушном настроении, нежели остальные его товарищи, благодаря выпитому коньяку, комфортабельно развалился на сене, посреди сарая. Его примеру последовал и другой, за ним и третий солдат. — Это единственная умная мысль за всю нашу беседу, должен сознаться, — пробурчал и рябой австрияк, и вскоре его могучий храп оповестил остальных товарищей о самом основательном сне их собрата по оружию. Очень скоро заснул и державшийся все время как-то в стороне от других и молодой австриец. Теперь все пятеро неприятельских солдат крепко спали, похрапывая, не только на весь сарай, но пожалуй что и на все поле. — Пора... — сказала себе самой лежавшая без малейшего движения до этой минуты Милица и стала медленно выползать из своей «норы». Она слышала от слова до слова весь разговор австрийцев. Из него ей стало ясно, как день, что никого другого, как ее и Игоря, искали неприятельские разведчики, потревоженные светом их фонаря-прожектора y подножия холма. И поймай они теперь ее или Горю, им бы несдобровать обоим. Солдаты голодны и озлоблены до последней степени, к тому же они сочтут их за шпионов и прости, прощай тогда их юная жизнь! Значит, необходимо во что бы то ни стало уйти отсюда, бежать и скрыться тотчас же... Бежать навстречу Игорю и сейчас же вместе с ним мчаться к своим, под надежную защиту своей роты, ставшей за короткое время такой близкой и родной.
И, не откладывая ни на один миг своего намерения, Милица осторожно выползла из своей засады и стараясь, почти не отрываться телом от земли, стала медленно, чуть заметно подвигаться к выходу из сарая, мимо спящих солдат. Крепко забинтованное плечо как будто онемело на время, и молодая девушка почти не чувствовала в нем никакой боли сейчас. A короткий, далеко не продолжительный сон, влил некоторый приток сил в ее ослабевшее тело и позволил ей двигаться вперед без прежней боли. Вот уже вся она показалась наружу. A приютивший ее так гостеприимно стог сена оказался уже на сравнительно порядочном расстоянии за ее спиной. Всего два-три аршина оставалось теперь между ней и дверью сарая. Еще несколько усилий, — и она на свободе. Но как раз между выходом и все так же медленно и бесшумно подвигающейся к нему Милицей, раскинувшись беспорядочной группой, спали неприятельские солдаты. Надо было во что бы то ни стало, бесшумнее и быстрее миновать освещенное место, или же, что было еще лучше, протянуть руку и потушит фонарь. Разумеется, в абсолютной темноте будет много удобнее проделать всю эту операцию, — промелькнуло новое решение в голове молодой девушки, и она не долго думая, порывисто протянула руку к фонарю. Протянула и отдернула ее тотчас же назад с глухим, страдальческим криком. Невероятная боль в раненом плече, вдруг прорезавшая, как ножом, пораженное место, заставила вырваться этот стон из горла Милицы.
Как ни тих был этот крик, тем не менее, он долетел до ушей одного из спящих австрийцев. — Wer da? ( Кто там?) — услышала злой спросонья окрик Милица и замерла без движения, обливаясь холодным потом, совсем плотно приникнув к земле. В ту же минуту кто-то тяжело поднялся на ноги за ее спиной, свет фонаря неожиданно запрыгал по сараю и сразу ударил ей прямо в лицо. И одновременно с этим громкий хохот грубо разразился над ее головой. — Ба! Вот-то не было печали! Мальчишка-галичанин! Ты откуда? — прозвучал над головой. Милицы уже знакомый ей голос рыжего австрияка, и прежде чем она могла опомниться и успеть вскочить на ноги, две руки подхватили ее, вскинули на воздухе и с грубой силой поставили на землю. — Эй, вы, сони! — повысил он голос, обращаясь по адресу остальных спящих товарищей, — продерите глаза, не видите, разве? Я поймал шпиона... Просыпайтесь живее, сонные кроты!
Глава V
Все четверо остальных вскочили на ноги, как по команде, заспанные, злые на то, что потревожили не в пору их сон. Они окружили Милицу и смотрели на нее, выпучив глаза. Рыжий австриец снова схватил ее за руку и стал допрашивать: — Ты откуда? Из какой деревни? За кем шпионил? Что удалось разведать? Ты, что ли, разгуливал здесь с фонарем? Отвечай же, если не хочешь быть повешенным тотчас же на первом суку без суда и расправы. И, так как бледная, без кровинки в лице Милица стояла молча, не произнося ни слова, к ней подскочил другой солдат и, в свою очередь толкнув ее в спину, произнес с насмешливой улыбкой, заглянув ей в лицо: — Слушай, мальчуган, ты, говоря по совести, отвечай-ка уж лучше. Не выгодно тебе, клянусь Мадонной, ссориться с нами. Поймали мы тебя на самом месте преступления, так уж все улики, значит, налицо и тебе не миновать петли, если не принесешь чистосердечного признания, и не. расскажешь нам зачем пожаловал сюда, и что тебе удалось узнать и разведать. — Да, что вы, Шварц, пристали к мальчугану, когда он вовсе вас, может быть, и не понимает даже, — неожиданно вмешался в разговор тот самый, державшийся особняком, юный солдат, который привлек на себя с первой же минуты внимание Милицы. — По-нашему не понимает? Гм! — отвечал рябой. — Ну, в таком случае, это несколько меняет дело... Вы сами галичанин, Грацановский, и сумеете допросить, конечно, этого маленького бездельника на вашем варварском языке. — Что вы хотите этим сказать, Шварц? — грозно нахмурился тот, кого звали Грацановским. — Не больше того, что уже сказал, милейший. Не придирайтесь же к словам, коллега, если не хотите, чтобы я расправился тотчас же с вашим соплеменником по-свойски. Ну же, приступайте, что ли, вам говорят, — грубо заключил свою речь рябой австриец. Полным презрения взглядом молодой Грацановский смерил обидчика, потом обратился к Милице на смешанном, странно звучавшем, наречии Галицкого края. — Послушай, мальчуган, от твоего ответа будет зависит жизнь или смерть. Но для того, чтобы надеяться на первую, ты должен отвечать на все наши вопросы самым чистосердечным образом. Понял меня? — Понял, — едва не вырвалось из груди Милицы, но она вовремя спохватилась и сжала губы. Как молния мелькнула в ее голове мысль что самое лучшее, что будет при ее теперешнем положении — это молчание. Ведь по-галицийски говорить она не умеет, и лишь понимает этот язык с грехом пополам. Если же она обнаружит знание немецкого языка, то этим попадет, конечно, еще в большую беду; уж тогда-то ее примут за шпиона наверняка, потому что, какой же крестьянский подросток из Галицийского края, не зная своего родного языка, будет знать немецкий? Разумеется, всего лучше будет молчать. По-прежнему бледная и потрясенная стояла она посреди окружавших ее солдат. Сердце шибко-шибко колотилось теперь в груди Милицы. Страх за Игоря, за возможность его появления здесь каждую минуту, почти лишал ее сознания, холодя кровь в жилах. Чутким ухом она неустанно прислушивалась к малейшему шороху, раздававшемуся за стеной сарая, стараясь уловит среди ночных звуков знакомый ей топот коня. A ночь уже таяла понемногу и смутно намечался на востоке слабый рассвет. Между тем, двое озлобленных на нее за это упорное молчание австрийцев после короткой паузы снова приступили к расспросам. Особенно усердствовал рябой солдат с исключительным, казалось, недоброжелательством относившийся к Милице. — Ну, что же, долго нам еще тебя умаливать? Развяжешь ли ты, наконец, свой скверный язык? — крикнул он и изо всей силы ударил прикладом ружья о землю. Милица вздрогнула от этого неожиданного грубого движения и подняла на него испуганные глаза. Но ни одним словом не отозвалась на эту выходку. Тогда рыжий, указывая на нее пальцем, проговорил, отчеканивая каждое слово: — И о чем тут разговаривать долго, я не понимаю. Мальчишку поймали с поличным. Ясно, как день, он шпионил за нами. Да и видно по всему, что он переодетый барчонок: ишь руки y него какие нежные, без единой мозоли, барчонок и есть, видать сразу. Много их развелось, таких барчат-шпионов, которые помогают на каждом шагу проклятым русским. Ну, a раз шпион — y нас суд короткий: расстрелять и баста. — Расстрелять! Расстрелять, понятно, и без промедления! — подхватили и остальные солдаты. Милица невольно похолодела от этих криков. Неужели же они убьют ее, приведут в исполнение их страшную угрозу? Она дышала теперь тяжело и неровно; ей не хватало воздуху в груди. Страдальческими глазами обвела девушка мучителей и неожиданно остановилась взглядом на лице молодого солдата-галичанина. Их глаза встретились и на минуту юноша опустил свои. В следующий же миг он поднял их снова и заговорил, обращаясь к остальным: — Как можем мы расстрелять мальчика, почти ребенка, да еще без всякого суда и разрешения начальства? Смотрите, не влетело бы нам! — Вот тебе раз! Что это вам пришла за ерунда в голову, мой милейший коллега, — загоготал своим грубым, резким смехом рябой австриец. — Да сами-то мы не начальники здесь разве, если желаете знать? В этом сарае, по крайней мере? — A все-таки неудобно как-то. И что касается меня, то я ради общего же блага посоветовал бы отложит это дело до утра. A утром отвести мальчика прямо к лейтенанту фон Шульцу. И, произнеся эти слова, Грацановский снова взглянул на Милицу беглым взглядом. Робкая надежда шевельнулась в сердце последней. Она инстинктивно почувствовала, что молодой солдат на ее стороне и слабая краска румянца окрасила ее щеки. Вдруг рябой австриец тяжело бросился в сено, сладко зевнул во весь рот и, потягиваясь, протянул внезапно размякшим голосом. — И то правда: расстрелять его мы всегда успеем, a сейчас, ей Богу же, чертовски хочется спать. Свяжите мальчишку и пусть ждет своей участи до рассвета. Но что хотите, a не к каким лейтенантам фон Шульцам, по-моему, не стоит его тащить, управимся и своими силами, право, нечего из-за такой мелюзги беспокоить господина лейтенанта. И прежде чем могла опомниться Милица, двое солдат схватили ее и крепко скрутили ей, Бог весть откуда взявшимися, веревками руки и ноги. Третий, так грубо и резко толкнул ее, что она не устояла на связанных ногах и, потеряв равновесие, тяжело упала на землю
***
Теперь крепко связанная по рукам и ногам Милица лежала в тесном кругу ее врагов. Веревки до страшной боли перетягивали ее суставы, врезаясь в тело. Все члены ее затекли и онемели. A в открытую дверь сарая понемногу уже врывался серый белесоватый рассвет, предвестник скорого утра. Все настойчивее, все яснее прорывала ночную мглу его резкая полоса на востоке. Без дум, без надежд, без желаний лежала девушка, машинально прислушиваясь к богатырскому храпу солдат. Ни страха, ни муки не испытывала она сейчас. Впереди было все так ясно и определенно... С наступлением утра ее расстреляют эти спящие, пока что, мирным сном звери. И это было именно то, в чем она уже не могла сомневаться ни под каким видом. О, она была готова хоть сейчас расстаться с жизнью. Ведь ее смерть спасет Игоря от несчастья. Он, конечно, услышит выстрелы с дороги, и вернется сюда уже не один, a со значительной частью русских солдат-храбрецов, которые и перехватают неприятеля, накрыв его здесь. О собственной жизни Милица как будто и не жалела вовсе. Ей было все как-то безразлично сейчас. Тупое, холодное равнодушие застилало сознание... Какой-то туман заволакивал мысли и снова, после долгого промежутка времени, ныло раненое плечо. Какие-то уродливые кошмарные образы всплывали поминутно в мозгу мешая сосредоточиться мыслям... Цепенело усталое и неподвижное тело... Сознание то уходило, то возвращалось к ней снова, выводя и прогоняя неясные, жуткие видения...
***
И вот в одно из таких мгновений она ясно почувствовала, что отделяется от земли. Чьи-то сильные руки поднимают ее с сена... Ее отяжелевшая голова опускается на чье-то плечо... Сквозь полусознание мелькают лица спящих австрийцев перед глазами... Бледный свет фонаря слабо мигает, борясь с серым рассветом раннего утра... Вдруг, свежая, холодная струя воздуха врывается ей в легкие, приятно холодит голову, будит сознание, бодрит тело, и Милица приподнимает с трудом веки, сделав невероятное усилие над собой. Нет никаких сомнений, она вне сарая. Ни спящих солдат, ни бледного фонаря нет уже перед ней. В серых сумерках осеннего утра слабо намечается поле... Там справа холм, гора, вернее, открытая ими, ей и Игорем, нынче ночью. Но она пуста, увы! На ней нет и признака русских батарей... Значит, не успел Игорь, значит ... A впереди лес, болотистый лес, который они проскакали в сумерки с тем же милым Игорем на лихом «венгерце». Но куда же и кто ее несет, несет прямо по направлению леса и русских позиций? С трудом она поворачивает голову. Перед ней мелькает знакомое, едва обозначающееся в первых проблесках утра молодое лицо, задумчивые глаза, угрюмо сдвинутые брови, ввалившиеся щеки... И что-то с силой ударяет в самое сердце Милицу... Неужели же она спасена? Усталый мозг делает усилие понять, припомнить... Конечно так: она знает его, своего спасителя. Это — молодой галичанин, бесспорно он... И как бы в подтверждение своих догадок, она слышит тихий, чуть слышный шепот: — Не бойтесь ничего. Я вас не выдам... Вы вне опасности. Донесу до леса и оставлю на опушке. Спешите до рассвета достичь ваших окопов. Да не смотрите на меня с таким испугом. Я — Грацановский, галичанин, поляк, принужденный стать в ряды ненавистных мне швабов против единокровных братьев-славян. Принужденный потому только, что имел несчастье родиться в стране, подначальной австрийскому императору. Но клянусь моей славянской кровью, я еще ни разу не разрядил винтовки с целью убийства одного из братьев-русских или поляков Российской Польши. И я жду только мгновенья, когда победят русские орлы... Жду с замиранием сердца. — О, вы великодушны! Вы спасли мне жизнь, — перебила Милица юношу, глядя признательными глазами ему в лицо. — Не благодарите меня. Каждый на моем месте сделал бы то же самое. В этом нет никакой заслуги. Вы сможете, однако, идти? Дайте я опущу вас на землю и обрежу эти ужасные веревки. Вот так. И говоря это, юный солдат выхватил саблю из ножен и одним осторожным движением ее освободил перетянутые тонкой, впивающейся в тело, бечевкой ноги Милицы, другим таким же быстрым и таким же осторожным движением он освободил ее руки.
Девушка с наслаждением расправила закоченевшие члены. Счастливое сознание того, что она снова свободна, что может идти к своим, захватило всю ее неудержимым потоком. И виновник этого счастья, этой свободы являлся великодушный неприятельский солдат, рисковавший, может быть, собственной жизнью, спасая ее. Ведь узнай кто-либо из оставшихся там, в сарае, его однополчан об его поступке, разумеется ему несдобровать: сочли бы за изменника и предали бы полевому суду, то есть расстреляли бы без сожаленья. A он не побоялся ничего и смело пришел к ней на помощь. Все это Милица поняла прекрасно и, желая еще раз от всего сердца поблагодарит благородного юношу, живо обернулась к нему с протянутой рукой. Каково же было ее удивление, когда она не нашла уже подле себя молодого галичанина. Только легкий шум удаляющихся шагов и треск сухих веток под ногами возвестили девушке о его спешном исчезновении. — Благословляю тебя! Благословляю всем моим сердцем, всем существом моим, чуткий, добрый, благородный юноша! — мысленно послала вслед ушедшему растроганная и потрясенная Милица. A кругом нее уже теснился лес, весь изрытый болотами, засеянный сплошь мелкими кустарниками, испещренный кочками и канавами на каждом шагу. Заметно намечались уже в приближающихся медленными шагами бледных утренних осенних сумерках деревья. Смутно помня дорогу к русским позициям, Милица, не теряя времени, поплелась по ней. Отекшие от бечевок ноги все еще не могли служить ей, как следует. Да и общая слабость мешала быстро и бодро подвигаться вперед. К тому же, раненое плечо ныло все нестерпимее, все больнее и по-прежнему каждый шаг, каждое движение девушки болезненно отзывались в ране, и по-прежнему туманились и неясно кружились мысли, и прежняя странная тяжесть наполняла голову. С трудом передвигая ноги, она подвигалась вперед.
Сырой утренний туман стлался на несколько вершков от земли, пронизывая девушку насквозь своей нездоровой влагой. Начиналась лихорадка. Дробно стучали зубы Милицы в то время, как все тело горело точно в огне. И сама радость избавления от смерти, заполнившая ее еще в первую минуту свободы, теперь исчезла, померкла. Она делала страшные усилия над собой, чтобы подвигаться вперед в то время, как чуткое, напряженное ухо то и дело прислушивалось к окружающей лесной тишине. Все казалось, что вот-вот раздастся поблизости лошадиный топот и она увидит скачущего к ней на «венгерце» Игоря. Но прежняя тишина царила кругом. A силы Милицы все падали и падали с каждым шагом. Голова кружилась сильнее, лихорадка усиливалась с каждой минутой. Острые, ледяные струйки холода пронизывали насквозь, Дрожа и стуча зубами, она, потеряв последние силы, прислонилась к стволу дерева, не будучи в состоянии идти далее. И почти в ту же самую минуту страшный удар неожиданно потряс Землю. За ним другой, третий... И скоро весь лес задрожал от пушечной канонады. В мозгу Милицы мелькнуло последней сознательной мыслью: — Это австрийские орудия бьют по нашим. Наши идут в атаку... Господи, помоги им! И она, обессиленная в конец, медленно опустилась на мокрую траву.
Глава VI
Прежней дорогой, все тем же бешеным аллюром домчался Игорь Корелин до русских позиций еще задолго до утреннего рассвета. Солдатики спали богатырским сном под прикрытием своих окопов. Только наряды часовых маячили вдоль линии русских позиций. Не доезжая нескольких шагов до землянки, в которой находились офицеры его роты, Игорь осадил взмыленного венгерца и соскочил на землю. — Кто тут? — послышался голос Павла Павловича Любавина, и через минуту небольшая, плотная фигура офицера выросла перед юношей в темноте. Игорь подробно и обстоятельно доложил о результате ночной разведки. — Прекрасно! Прекрасно! Весьма ценные сведения... Молодчинище! — дружески потрепав его по плечу, произнес капитан. — A теперь еще одна услуга, мой мальчик. Вы поскачете к генералу и попросите доставить тотчас же самым ускоренным образом орудия на тот, открытый вашей разведкой, холм. Ну, с Богом. Ведь ваш конь еще не утомился, я полагаю? — Никак нет, господин капитан. — И вы твердо помните положение холма? — Так точно. — Так поезжайте же скорее и возвращайтесь сюда снова. Мне необходимо знать что мне ответит наш генерал. Подождите, я вам дам записку. Любавин исчез на минуту в глубине землянки, где скоро засветился огонек… Вскоре он появился снова перед Игорем и протянул тому какую-то бумажку. Игорь тщательно спрятал ее y себя на груди. — Я посылаю снова вас, потому что не могу послать никого из солдат: каждый штык на счету, каждая рука дорога при данном положении дела... — произнес он не без некоторого волнения в голосе. — На рассвете должен произойти штыковой бой... Возвращайтесь же скорее. Я должен вас видеть здесь до наступления утра. И не вздумайте провожать к горе артиллерию. Я им точно описал путь к ней со слов вашего донесения; они сами найдут дорогу; вы будете нужнее здесь. Ну, Господь с вами. Живо возвращайтесь ко мне, мой мальчик. Игорю оставалось только повиноваться в то время, как сердце его сжалось в комочек, лишь только он услышал отданный ему новый приказ, новое поручение, благодаря которому отлагалась на неопределенное время его поездка за раненой Милицей. Сначала он страшно обрадовался, что его командируют к генералу. Юноша помнил прекрасно, что сарай, в котором он оставил раненую девушку, находился всего в какой-нибудь полуверсте от горы. Стало быть он, служа проводником командируемой туда батарее и доведя артиллеристов до холма, найдет возможность завернуть по дороге за дорогой раненой. И вот новое разочарование! Капитан Любавин требовал его обратно сюда. И впервые недоброе чувство шевельнулось на миг в сердце Игоря. — Почему Любавин даже не спросил про Милицу? Почему не поинтересовался судьбой второго своего юного разведчика? Господи, до чего ожесточает людей война! До чего она делает людей бесчувственными к чужому горю! — пронеслось было в мозгу Игоря, но он тотчас же отогнал от себя эту мысль. Он понял, что голова Павла Павловича кипела теперь заботами о предстоящем бое, работала над всевозможными комбинациями, как лучше и при том жалея людей выбить неприятеля из его позиций. И, разумеется, ему было не до других. Разумеется, он мог в эти минуты забыть даже о существовании второго своего разведчика, успокаивал себя Игорь. Теперь он снова стрелой несся по пути к деревне, находившейся в нескольких верстах отсюда и занятой штабом отряда. Ночь уже начинала понемногу таять, выводя первый рассвет раннего утра. — Милица... Мила... Что-то сейчас с тобой? Как-то ты себя чувствуешь, как переносишь свою рану? — проносилось так же быстро, под стать бегу лошади, в голове юноши. — Скорее бы уж, скорее бы сдать поручение, привезти ответ и мчаться, мчаться за ней, — болезненно горело тревожной мыслью y него в мозгу. Все остальное промелькнуло так быстро, что Игорь не успел и опомниться. Казаки встретили юношу на полпути к селению, занятом штабом корпуса, и проводили его к генералу. Потом спешно поднялась орудийная прислуга и, поставив на моторы и автобусы пушки и пулеметы, быстрым ходом выкатили из деревни. Впрочем, конца сборов Игорь уже не видал. Он спешил обратно к окопам. Как во сне пронеслось перед ним умное, энергичное лицо встретившего его генерала, героя, отличившегося уже во многих боях, его добродушно-простая, ясная улыбка, которой он подарил юношу, окинув взглядом вошедшего в избу Игоря. — Доброволец разведчик? Такой юный? Сколько же лет? Всего семнадцать? Хвалю. Молодец. И уже кавалером почетного ордена? Горжусь юным героем, служащим y меня под начальством. Спасибо, голубчик! И он отечески потрепал по плечу Игоря. Потом наклонился к нему и поцеловал его. В другое время юноша пришел бы в неописуемый восторг от этой похвалы и ласки заслуженного боевого генерала. Теперь он лишь смущенно улыбался в ответ, и лишь только ему вручили записку, вскочил на лошадь и помчался в обратный путь, то и дело пришпоривая измученного «венгерца». Уже заметно рассветало, когда усталый конь домчал его снова до его роты к русским передовым окопам. Еще не доезжая до них с полверсты расстояния, Игорь услышал первый выстрел неприятельской батареи. Там, на стороне австрийцев, снова замелькали огни. Следом за первым ударом пушки прогремел второй и третий... Потом еще и еще... Без числа и счета... Теперь уже безостановочно гремела канонада, раздавались те самые удары, что слышала в лесу Милица. Что-то тяжело, с оглушительным гулом плюхнуло на землю позади Игоря и страшный треск разорвавшегося снаряда, рассыпавшегося сотнями осколков, раздался всего в нескольких аршинах позади него. Лошадь рванулась в сторону, встала на дыбы и вдруг неудержимой стрелой, как дикая, понеслась по пути к окопам.
***
Следом за пушечными выстрелами, за гулом и треском разрывающихся снарядов, засвистела, завыла шрапнель, затрещали пулеметы, зажужжали пули. В прояснившейся дали, в первых проблесках рассвета то и дело теперь вспыхивали огни... Бело-розовые облачка австрийской шрапнели поминутно взлетали к небу над русскими окопами. Смелее, ярче наметилось утро. А вместе с ним сильнее загремела канонада неприятельских батарей. Снова задрожала земля от непрерывных громыханий пушек. Чаще, нежели накануне, тяжело шлепались снаряды впереди и сзади русских окопов, засыпая их градом осколков. Иные попадали по назначению, всюду сея гибель и смерть, десятками и сотнями выводя людей из строя. Серые, скромные герои умирали геройски под адский гул рвущихся гранат, под треск пулеметов и рев шрапнели. Все чаще и чаще появлялись теперь санитары с носилками и выносили из окопов раненых и убитых. Стоны страдальцев непрерывно заглушались адским гулом пальбы и ружейного треска. Игорь, бледный, нахмуренный и сурово сосредоточенный, с крепко стиснутыми зубами, перебегал от одной группы солдат к другой, всюду поспевая, всюду оказывая помощь. — Испить бы малость... — просит вспотевший в непрерывной работе стрелок, утирая левой рукой пот, обильно струившийся с лица, a правой пристраивая винтовку на валу окопа. Едва дослушав последнее слово, Игорь захватил находившийся тут же чайник и помчался к канаве, наполненной дождевой водой; почерпнув ее, он вернулся в окоп и подал воду солдатику. — Спаси тя Христос, паренек. Истинно ублаготворил душеньку, — духом осушая чайник, поблагодарил тот. — Заряди-ка запасную, дите, — просит другой, протягивая ему винтовку. С тем же сосредоточенным лицом юноша под тучей жужжащих над его головой пуль заряжает ружья. И среди всей этой непрерывной горячки, работы в пекле самого ада, в соседстве смерти, он не перестает думать о Милице ни на один миг.
Разнося питье и патроны, заряжая ружья, помогая перевязывать раны, юноша томился непрерывной мукой страха за участь раненого друга. ехать к ней сейчас нечего было и думать: пули тучами носились над полем; тяжелые снаряды неприятельских гаубиц то и дело ложились здесь и там, вырывая воронками землю, осыпая дождем осколков все пространство, отделяющее два неприятельских отряда один от другого. Да к тому же не на чем было и ехать теперь. Венгерец, разнесенный на части шальной шрапнелью, давно уже исчез с лица земли. Пробираться же медленно ползком под этим свинцовым градом взяло бы немало времени. Теперь же каждая минута была дорога. A между тем раненая и беспомощная Милица могла уже давно умереть. — «Я виноват, я виноват. И буду виноват один в ее гибели. Потому что, сам толкнул ее, слабую девушку, на этот тяжелый боевой путь. И нет мне прощения», терзался ежеминутно бедный юноша. Да и не одного Игоря тревожила участь его друга. Солдаты то и дело, несмотря на горячку боя, осведомлялись о втором «дите». Онуфриев, тот несколько раз заставлял повторит Игоря рассказ обо всем происшедшем с «младшеньким» разведчиком», как он называл иногда Милицу или Митю Агарина, и этими расспросами еще более бередил душу Игоря. Чтобы забыться хот немного, юноша хватал винтовку, проворно заряжал ее и посылал пулю за пулей туда, вдаль, где намечались при свете молодого утра синие мундиры и металлические каски немцев, соединившихся с их верными союзниками.
***
A бой все разгорался с каждой минутой... — Эй, братцы, тяжко... — срывается где-то близко, совсем близко по соседству с Игорем, и молоденький, безусый солдатик валится, как подкошенный, выронив из рук ружье. Игорь бросает винтовку и стремительно кидается к раненому. Быстрыми, ловкими руками открывает он походную сумку стрелка, достает из нее пакет с перевязочными средствами и живо делает перевязку, предварительно взрезав рукав рубахи, прикрывающей окровавленные лохмотья того, что за минуту до этого носило название человеческой руки. Потом бежит разыскивать санитаров, сдает им раненого и снова возвращается на свое место. И снова хватается за ружье... О, сколько времени пройдет, пока не окончится эта неравная борьба наших чудо-богатырей с вдвое сильнейшим врагом и он получит возможность отправиться туда, где его ждет раненая Милица... Бедная детка! Вероятно она думает, что он, Игорь, или сам погиб, или вовсе забыл и думать про нее в пылу, в горячке сражения. Ведь непрерывный гул пальбы наверное разбудил ее. Ах, если бы она могла знать и ведать, в каком аду кромешном он находится сейчас! И как бы в подтверждение его мыслей где-то рядом, совсем близко, за окопом с оглушительным треском разрывается снова тяжелый снаряд, и тысяча осколков взлетает на воздух. Густой черный дым на время застилает все кругом. Когда он рассеивается, Игорь видит: глубоко в землю уходит воронко образное отверстие, вырытое снарядом; ближайшие деревья выворочены с корнями... Камни, находившиеся на краю окопа, с силой отброшены дальше. Кто-то глухо стонет подле, и четыре изуродованные человеческие тела слабо барахтаются на земле... На плечо потрясенного Игоря опускается загрубелая, мозолистая рука Онуфриева. — Ступай, дите, ступай... Не равен час, и тебя пристукнет, — сурово говорит он, нахмурив брови. К месту катастрофы спешит Любавин. — Санитаров! Носилки! — слышится знакомый охрипший среди этого ада голос офицера, и он первый наклоняется к ближайшему раненому солдату.
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
История Мурочки. Повесть С.Орловского
Типография Т-ва М. Д. Сытина, 1907г.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I. Героиня.
История Мурочки еще невелика. Мурочке всего тринадцать лет. Если вы не поленитесь пройтись по дорожке и заглянуть за кусты лиловой сирени, которые так пышно цветут, вы увидите ее. Она сидит на скамейке с книжкой. Она сплела тоненький веночек из белой кашки и еще какнх-то белых цветов и надела себе на голову. И уже забыла про него: так поглощена чтением; Её двоюродный брат Роман подкрадывается сбоку и неожиданно захлопывает книгу. Мурочка сердится, вскакивает, бежит догонять его, чтоб отшлепать его книжкой. Но у Романа ноги гораздо длиннее, чем у ней, и он благополучно домчался до балкона и бросился на диван в то время, как Мурочка еще бежит по саду. В саду весна. Пышная лиловая сирень цветет. На лужайках ковер желтых одуванчиков, с которыми воюет дядя. Шиповник украдкой расцветает у забора. А главное—небо-то какое синее, глубокое! Сладко, дивно дышится в саду и в полe, Белые облака бегут по небу. Солнце то покажется, то опять скроется, играет в прятки. Дядя поглядывает на облачка и укоризненно качает головой: ну, какой от них толк? А дождь-то как нужен! Мурочка теперь уже привыкла к этим разговорам о дожде и погоде и тоже радуется, когда сизая, хмурая туча вылезет из-за леса и начнет ползти - ползти к ним. Чудовище!.. А еще лучше, когда утром проснешься—глядь! - небо серенькое и дождик прилежно сеется на мокрую травку. Дядя ходит довольный, насвистывает песню, надевает высокие сапоги и отправляется куда-то... На балконе Роман лежит на диване и смеется. Накрывают на стол. В столовой Женя занимается с двумя меньшими. Надежда Ивановна, которую и старшие называют мамой (хотя она приходится мачехой Женe и Роману), ходит из кухни на балкон с кувшином молока. Кончайте, господа, пора обедать,—говорит она. Ваня и в особенности Катя радешеньки. Женя закрывает тетрадку и отмечает в учебнике, сколько нужно выучить на завтра из таблицы умножения. Роман кричит с балкона: - Микробы, обедать! читать дальше Начинается возня на балконе. Роман борется с Ваней. Ваня вырывается и мчится в сад, где налетает на идущего отца. Отец проходит в свою комнату умыться. Мать усаживает малышей за стол, завязывает им салфетки. Женя сидит рядом с Мурочкой. Приходит Григорий Степанович и садится возле них. - Кто это тебя так увенчал?— смеется он, глядя на белый веночек в волосах племянницы, съехавший на бок. Мурочка, красная, снимает его и бросает в сад. - Цветы и стихи, стихи и цветы, - насмешливо бормочет Роман. - Вовсе не стихи,— говорит Мурочка, - а просто, я думаю, всем людям надо хоть один раз прочесть Лермонтова. Женя вступается. - Ты не читал? - Hет. - Что-то удивительно. Студент, и вдруг не знать. - А как же на экзаменe отвечал?—задорно спрашивает Мурочка. — Этих билетов не знал, гдe стихи. Девицы фыркают. - У нас в седьмом классe проходили,— говорить Женя авторитетно. Надежда Ивановна восклицает: — Что же каши никто не берет! Вчера говорили, что давно ячневой каши не было.
Григорий Степанович начинает рассказывать о вчерашнем деревенском сходe. Школу новую затеяли в Горбатовке, и Женя очень заинтересована ею. Жене остался всего год в гимназии, потом она мечтает сделаться горбатовской учительницей. Надежда Ивановна, которая тоже была учительницей до своего замужества, не менеe Жени интересуется новым делом. Уж сколько раз они вдвоем обсуждали его. И теперь какая радость, что горбатовская школа, вероятно, осуществится!.. После обеда Роман, который целое утро сидел у себя в мезанине и писал, объявляет, что нужно промяться и сходить всем в лес. — В лес! в лес!—пищит Катя. Она вертится волчком на балконе, юбки её разлетаются, как у танцовщицы. Она любит кружиться, когда чему-нибудь рада. Ваня бежит к себе наверх за перочинным ножиком: хочет вырезать в лесу хлыстик. Надежда Ивановна суетится с Мурочкой. Они укладывают в корзинку хлеба и крутых яиц. Женя достала детское верхнее платье и затягивает его в ремень вместе с пледом. В лесу так хорошо, наверное, останутся долго, как бы детям не простудиться. Григорий Степанович с ними не пойдет: он ушел к себе отдыхать. Пока все суетится, Роман сидит на балконе и тренькает на гитаре. Он мастер петь.
«Лодка моя легка, Весла большие...»
напевает он, пощипывая струны. Ну уж, Рома, оставь, а то когда же соберешься,—говорит Женя и отнимает у него гитару. Он молодецки надвигает фуражку, на самый затылок и берет стянутый в ремень тючок. Сверху бежит, сломя голову, Ваня, и все отправляются, наконец, в лес, куда просто рукой подать из сада: минут 15 ходьбы. А небо-то — синее, глубокое! А воздух-то какой! Трава как щелк, а как выйдешь из сада—простор, зеленые поля во все стороны - рожь и пшеница, и овес голубоватый и еще короткий, как щетка, а справа выгон, где пасется стадо. Но еще лучше в зеленом, свежем, прохладном лесу. Уж тут так хорошо, что и рассказать невозможно!
II.
История только еще начинается.
И не снилось Мурочке, что она попадет в Горбатовку. Деревню она увидела в первый раз в тот день, когда ей минуло тринадцать лет.
Мурочка родилась в высоком, мрачном каменном доме. В этом доме прошли первые годы её жизни, Конечно, она не помнит их, но отец говорил, что жили они тогда в городе зиму и лето, по обыкновению. Кормилица, а потом няня носили Мурочку на руках в ближайший садик при церкви, в „ограду", как они говорили. Садик был невелик, и дорожки его были замощены плитами, как тротуары. Но все-таки тут была зеленая травка и зеленые деревья, и можно было посидеть на зеленой скамеечке и поиграть песочком. Нянюшки и мамушки сидят себе на скамейках, разговаривают, перемывают косточки господам, сплетничают, жалуются. А дети заняты. Те, что поменьше, играют у кучи желтого песку под высокой белой колокольней, лепят пироги, печки, города и кре- поста с глубокими рвами. И богатые и бедные отлично веселятся вместе. Большие дети, которые умеют уже играть, держатся тоже вместе,— и нарядные и простые, и с перчатками и без перчаток. Раскраснеются, как маков цвет; щечки так и пылают. Играют в кошки-мышки, в горелки, в пятнашки, в прятки. Хорошо прятаться за колокольню, за пристройку у её стены, где сложены дрова, за скамейки и за нянюшкины широкие юбки. Визг, писк, смех, иногда ссоры и слезы. Но как тут обижаться и плакать, когда так чудно хорошо играть на открытом воздухе? Вот уже бойкая девочка иабирает компанию для новой игры. Все становятся в кружок, и девочка ходить вокруг и поет:
«Заря-заряница, Красная девица...»
А там три мальчика, из которых двое— братья Мурочки, играют в лошадки, и сердитый кучер без жалости хлещет своих лошадей. Мурочка опоздала и не захотела играть в зарю-заряницу. Пришли две девочки, дочери соседнего булочника, две прехорошенькие розовые немочки с светлыми косичками и голубыми глазами. Их зовут Розочка и Минна. Мурочка очень любит их. Они веселые, никогда не дерутся, не дуются, а бегают как шибко! И вот втроем они затевают свою игру — пятнашки, Нужно сосчитать, кому догонять. Мурочка начи-нает, как учила ее няня:
«Первенчики, другенчикп, Чикири, микири, По кусту, по насту, По лебедю—коренью, Свистень—корень, Татарский ворот, Шапка—татарка, Зеленчик—вон!»
Минна — пятнашка. Мурочка и Роза бегут от неё в разные стороны. Потом они втроем вступают в большую игру в кошки-мышки, и нельзя даже сказать, как они веселятся. Время идет, плывет, уходит... Вот уже протяжно и гулко ударили к вечерне: «дон!..» Загудел воздух. И солнца уже нет. Давно спряталось оно за высокие дома, только никто этого не заметил. «Дон!.. дон!..» гудит большой колокол. Мурочка закидывает голову назад и хочет увидеть того, кто звонить там, наверху. Но никого не видать; точно колокол сам собою гудит и звонить. Розочка и Минна прощаются. Мама пришла за ними. Мурочке скучно. Нянюшки и мамушки зашевелились, кое-кто уходить уж собирается. Няня зовет Диму и Ника, зовет Мурочку, и они выходят из ограды и лениво и нехотя идут домой но большой улице, где нет ни единого деревца, где стоять с двух сторон высокие, мрачные каменные дома, гдe каменные мостовые и каменные тротуары, и где хлопотливо бежит и звонить красная конка.
III. В царcтве Мурочки.
Мурочке семь лет. Дима старше её на два года и совсем уже большой мальчик, учится в школе. Ник еще мал, он меньше сестры, толстый бутуз, трехлетний буянь и задира. Дома у Мурочки и хорошо и худо. Хорошо в детской, где они втроем спят, и няня тоже на своем сундуке за печкой. Хорошо играть всем вместе, слушать нянины сказки вечерком, в полутьме, когда только лампадка теплится перед образами. Мурочка давно знает наизусть все нянины сказки: и про Василису Прекрасную, и про морского царя, и про лебединых дев, которые по утрам скидывают у реки свои белые перистые сорочки и становятся царевнами... Чего-чего не знает она! А все-таки каждый раз жмется, к няне и трепещет, когда опять баба-яга догоняет девочку или Кощей-бессмертный губить царевича... Страшно! Дима, с тех пор как в школе, сталь важничать и уже не с прежним интересом слушает нянины сказки. ~ Ну уж, все старье! говорить он. У Димы теперь товарищи — мальчики и учителя—мужчины, и он свысока начинает смотреть на баб: на няню и Мурочку, и даже на тетю Варю. Он боится, как и прежде, тети Вари, но уже начинает храбриться и важничать с нею, впрочем, покамест только в своих мыслях. Зато с няней и Мурочкой нечего стесняться! Вот он и разгуливает по детской, задрав нос, и критикует, и все, что прежде ему нравилось, кажется теперь вздором и глупостями, не стоящими внимания. И — что всего хуже—он выучился в школе таким словам, как „наплевать", „дурачье" и даже „свинья..." — Димка! на Лизу наступил! — взмолилась Мурочка, бросаясь спасать свое сокровище—старую, полинявшую куклу.
— Бабье!—небрежно говорить Дима. — Что она, живая, что ли? Да что ты озорничаешь, батюшка,— говорить старая няня, которая сидит у окна и, надев очки, штопает детские чулки на деревянной ложке. —Погоди, тете скажу. - Очень боюсь!— бойко отвечает Дима, однако уходить подальше от сестриных игру-шек.и начинает что-то строгать. Мурочка вытирает слезы себе и кукле (надо же думать, что Лиза заплакала, когда очутилась под Диминым сапогом) и начинает ее укачивать, напевая нежным голоском:
«Спи, дитя мое, усни! Сладкий сон к себе мани!..»
Хи - хи! это днем-то! — смеется Дима у своего окна.—И днем и ночью спить. Тебя не спрашивают, - говорить обиженно Мурочка. — Даже игры придумать не умеют, —небрежно ворчит Дима. Ник усталь бегать в саду и теперь сидит тихо, не балуется. Он строить себе вавилонскую башню на полу, и когда она с треском разваливается, опять собирает кирпичи и снова воздвигает стены, — Ох-ох! Царица небесная, Миколай угодник...— вздыхает няня, штопая чулки.— Что-то косточки мои ноют. Видно, быть непогоде. Она смотрит в окно на небо, а неба видать только краешек, потому что окно выходить на двор; с четырех сторон стены, и в них окна. Даже можно видеть напротив у соседей, как шьют на машинке портнихи: там мастерская. Шьют и шьют весь день, с утра до ночи, и Мурочка часто подходить к окошку со своей Лизой на руках и долго задумчиво смотрит, как, нагнувшись, шьют большие девушки и девочки... Они знают уже Мурочку, потому что не раз кланялись друг дружке через окна, и раз— какая радость!—оттуда прибежала тоненькая стриженая девочка, в розовом платье и черном переднике, и принесла Мурочке целый ворох ярких лоскутиков: красных, зеленых, голубых, желтых и розовых. Мурочка даже оторопела, увидев такое сокровище. Ома звонко и крепко расцеловала девочку. Няня попросила себе лоскуточков, чтоб - сшить сумочку: „Некуда,— говорить,— наперсток спрятать, катушки и все", и Мурочка с такой радостью отдала ей, сколько надо было, и все-таки осталось еще на роскошные наряды для Лизы. И потом она еще чаще смотрела в окошко и кланялась и улыбалась им, и думала про себя: „Чем бы только мне отблагодарить их, чем бы показать, как я довольна?" Но у Мурочки, кроме старых игрушек, не было ничего. К тому же она и не знала, как живут они там, в мастерской. Сыты ли они, хорошо ли им так шить с утра до вечера, не хочется ли им побегать и посмеяться или, может-быть, поплакать, как Мурочка плакала иногда, уткнувшись лицом в нянины колени. Она не знала их жизни, и никто не рассказывал ей про них. Она знала пока только свою крошечную жизнь и жизнь братьев, и еще знала волшебную, страшную, удивительную жизнь разных царей и царевичей: Ивана-царевича, Салтана, Гвидона, Еруслана и Синагриппа, которые жили где-то в тридевятом царстве, в тридесятом государстве, — там, где летают страшные змеи и ковры-самолеты, и где живет, чудная огненная Жар-птица.
IV. Тетя Варя всем недовольна. Раз, поздно вечером, когда Мурочка уже убирала игрушки, а Ник, уже раздетый, в одной рубашонке, прыгал на своей постели, раздался звонок. Звонок как звонок, никто на него не обратил внимания. Кому-то отворили двери, кто-то вошел, чьи-то вещи вносили в комнаты, отец с кем-то разговаривал. Димы не было дома, он отпросился к товарищу и в первый раз один пошел в гости. За ним хотели послать кухарку Аннушку. Дима, конечно, выскочил бы посмотреть, кто приехал, по Мурочка не так была любопытна. Её мир ограничивался детской, и она не любила заглядывать, что делается в других местах. Но не успела она сложить все вещи в шкапчик, как случилось нечто необыкновенНое. Дверь растворилась, и вошел отец с незнакомой барыней. Незнакомка была высокая, стройная женщина в темном платье с белым воротничком и рукавчиками. Её волосы были пышно зачесаны наверх. Серые глаза смотрели строго и решительно. Мурочка застенчиво приподнялась и, молча, смотрела на вошедших. Ник так и присел на постели. Отец подозвал к себе дочь.
— Это Мария, или Мурочка, как ее зовут у нас, — сказал он. Барыня поцеловала ее в лоб.
А где же няня? Няня в кухню ушла,— прошептала Мурочка. — А этот разбойник — меньшой, Ник. Старшего нет: отпросился в гости. — Как, один?—удивилась барыня. — Тут недалеко,— сказал отец. Он погладил по головке дочь, которая прижалась к нему.— Друзей у себя в школе приобрел.— Он нагнулся к Мурочке и, взяв ее за подбородок, сказал добродушно:— Ведь это тетя Варя приехала. Вошла няня с вычищенными сапожками Ника. - Няня, вот Варвара Степановна приехала, будет жить с нами,—сказал отец. Мурочка удивленно посмотрела на тетю Варю. Низко поклонилась няня и сказала: Добро пожаловать, матушка. Варвара Степановна несколько времени разглядывала старушку, потом обвела глазами детскую. Как душно здесь. Отворяют ли форточки? Отворяем, матушка, по утрам. Варвара Степановна обратилась к брату и сказала: Надобно сейчас сходить за Дмитрием. Восемь часов—детям давно спать пора. Так началось царствование тети Вари. Оказалось, что она всем осталась недовольна. Недовольна была она и тем, что дети много шалили, недовольна и тем, как ходила за ними няня.
Няня была старый человек и воспитывала детей по простоте, как умела, не мудрствуя лукаво. И шлепнет, бывало, Ника, если он заупрямится или очень расшалится, и в кухне посидит с Аннушкой, чайку попьет, но зато уже строго-настрого прикажет детям не шалить. И дети слушались и вели себя смирно. С первых же дней тетя Варя нашла, что многое в жизни детей надо изменить. Прежде всего, каждое утро их стали обтирать холодной водой. И не няня, а сама Варвара Степановна приходила, брала большую губку и обтирала холодной водой сначала Ника, а потом Мурочку. Ник плакал и капризничал, но ни слезы, ни капризы не помогали. Мурочка, молча, подставляла спину и живот и только смертельно боялась, когда в первый .раз прикоснется к её телу холодная губка. - Что ты, Мари, корчишься;— строго говорила тетя Варя. Понемногу дети, однако, привыкли к холодной воде, и все пошло, как следует. Вторая новость, которую ввела тетя Варя, касалась Димы, или Дмитрия, как она его называла. Надо сказать, что эта новость чрезвычайно понравилась ему. Тетя Варя раз пришла в детскую и сказала:
- Няня, Дима уже большой мальчик, его надобно перевести из детской. Николай Степанович желает, чтоб он спал на диване в столовой. - Ну, что ж, матушка, воля ваша,— сказала няня. Позвали Аннушку, и в детской поднялась кутерьма. Убрали Димину кровать, перенесли его шкапчик в столовую, поставили его рядом с диваном, где должен был с этих пор спать Дима. В датской стало просторнее и даже пусто как-то с непривычки. Няня, пригорюнившись, сидела на своем сундуке и перебирала чистое датское белье и откладывала в сторону худое, что нужно было зашить и поштопать. Мурочка подошла к ней. Нянечка, ведь так лучше?— спросила она. - Дима все смеется надо мной. — Лучше, матушка, лучше, - проговорила няня.— Папаша захотел, значить, лучше. Тетя Варя заняла маленькую комнату, которая была рядом со столовой. Там она сидела и работала, туда являлись кухарка Аннушку и няня за приказаниями. Тетя Варя строго распределила свое время, и все в доме теперь делалось по часам. Она вставала рано, будила Диму, приказывала ему идти в детскую обтираться холодной водой, и через 10 минут уже являлась в столовую, отворяла форточку; Аннушка накрывала на стол, подавала самовар, и Николай Степанович пил чай вместе с Димой, и потом оба уходили,— один на службу, другой в школу. И не случалось теперь, чтобы Дима опоздал. Напротив, он являлся из первых. Отпустив племянника, тетя Варя входила в детскую. После чаю Ник и Мурочка оставались с Варварой Степановной в её комнате. Ник плел полоски и коврики из красных и зеленых бумажных ленточек и постоянно рвал эти ленточки. Мурочка училась читать: ау, рама, рука, рак и так далее, а потом тоже брала ручную работу: вязала крючком. Это вязанье было для неё истинным мученьем. Толстая бумага и крючок скрипели в потных ручонках, нитки становились грязны, черны, и то, что получалось, было так некрасиво, грязно и жалко. "Но разве можно было сказать тете Варе! Мурочка молча сидела и, скрепя сердце, ковыряла крючком бессмысленную работу и о чем-нибудь думала, чтобы стало повеселее на душе, но от такого думанья случалась беда: она спускала столбики в вязанье, и выходила уже совсем чепуха. Просидев у тети Вари часа два, дети уходили с няней гулять. И опять веселились они в „ограде", опять бегала Мурочка с Розой и Минной в пятнашки, а Ник играл в лошадки. Счастливые часы! Чудные, золотые минуты! Много нового ввела Варвара Степановна в жизнь детей. Дима боялся её, как огня. Она заставляла его каждый день играть на рояли и сидела с ним рядом и неумолимо поправляла каждый раз, когда он ошибался. Дима не понимал, что такое он делает, и не любил этой музыки, но все-таки играл и даже делал успехи, как говорила отцу тетя Варя. Она хотела было и Мурочку учить музыке, но отец сказал, что ей можно еще подождать, и так отложили музыку на будущий год. Когда Дима кончал свои упражнения, приходили Мурочка и Ник. Тетя Варя играла песенки, и сама пела, и дети должны были петь. Мурочка скоро полюбила это занятие и выучила много песен. Но всего больше было жаль прежних задушевных веселых вечеров, когда все играли и шумели в детской и переворачивали комнату вверх дном. Няня, бывало, принимала участие в игре, и чего-чего не выдумывали они вчетвером! А потом слушали сказки. Для сказок теперь просто не оставалось времени. Варвара Степановна, если была дома, весь вечер сидела в детской, работала и читала свои книги. Няня шила, Дима готовил уроки и отвечал их тете Варе, все до последнего словечка, а Мурочке оставалось только играть с Ником да не очень шуметь. Только когда Варвара Степановна уходила в гости, в детской опять поднималась шумная возня. Аннушка приходила из кухни, подперев локоток, стояла у дверей и смотрела, улыбаясь, на игру и проказы, и няня по-прежнему покорно обращалась и в слона, и в медведя, и в волка, к общему шумному восторгу.