Вот еще две "новых" фотографии Лидии Чарской. К сожалению, они были напечатаны в журналах - потому качество оставляет желать много лучшего, но все же... Мне особенно нравится первая - где Лидия Алексеевна улыбается. "Новый мир" 1902 №1
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Этот исторический рассказ печатался только в журнале «Задушевное слово для старшего возраста» в 1916 году и отдельно, книгой, не выходил.
«Задушевное слово для старшего возраста», № 44-52. 1916 г.
ЦАРЕВНА ЛИЗАНЬКА. Рассказ ЛИДИИ ЧАРСКОЙ.
ГЛАВА I. Незадачливый урок.
Ваше высочество, всемилостивейшая принцесса, не соблаговолите ли вы повторить еще раз спряжение глагола enseigner — учить. Вы этот глагол не вполне прочно усвоили и, ежели ваше высочество, пожелаете пройти еще раз весь урок сначала, я буду вам очень признательна. С этими словами, произнесенными на прекрасном французском языке, madame Латур-Лануа обратилась к маленькой белокурой красавице-девочке, сидевшей за учебным столом, пристроенным у окна. Уж это окно, выходящее в сад или Огород, как его называли, окружающий Летний дворец царя Петра Алексеевича! Уж это окно, невольно притягивающее к себе взоры синих искрометных глазок маленькой одиннадцатилетней царевны! читать дальшеСколько блаженных радостей находится по ту сторону его, в Летнем Огороде. Царевна Лизанька с завистью поглядывает на милый огород, расположенный там, за окном. Она знает, что новые прекрасные породы роз пришли нынче из-за границы и что под личным наблюдением её матери-царицы дворцовый садовник с тремя помощниками сажает их на грядах. Вот хорошо бы сбегать туда и хоть одним глазком взглянуть, как их сажают! Да и день-то какой нынче выдался! Настоящий весенний, радостный день. Словно по-праздничному, сияет лучами золотое солнышко, и как-то особенно ласково и нежно улыбается синее, как бирюза, необъятное, бескрайнее небо... Ну, какое уж тут ученье, какое спряжение глаголов пойдет на ум! A madame Лануа, как будто читая в мыслях своей высокопоставленной ученицы, снова повторяет свою обычную нотацию: — Ваше высочество, не угодно ли вам будет повторить сначала? Вы изволите ведь знать, ваше высочество как требователен в отношении ваших познаний французского языка его величество. О, да! Лизанька очень хорошо знает, почему её державный отец особенно требует от них обеих, от неё — синеглазой Лизаньки и от черноокой старшей её сестры Аннушки, особенное знание иностранных языков. Ведь давным-давно решено ее Лизаньку — как подрастет она — выдать замуж за французского дофина (наследника престола) Людовика ХV; царевну же Анну—за одного из немецких принцев. Так вот им необходимо было знать языки тех стран, где они впоследствии будут королевами. Это — личное и непреклонное желание отца-государя, и обе царевны прилежнейшим образом должны изучать — одна французский язык, другая немецкий. Но что Лизаньке за дело сейчас до французского языка и до французского принца? Не принц в голове у неё, у этой прелестной синеглазой и белокурой, с рыжеватым оттенком волос, одиннадцатилетней красавицы. Помимо прекрасного весеннего утра, которое так и манит, так и тянет на волю, у царевны Лизаньки есть еще причина желать, чтобы возможно скорее окончился этот скучный урок французского языка. Но это её, царевнина тайна. Ее тщательно хранит Лизанька ото всех. Знает эту тайну только маленькая фрейлина царевны, её сверстница и подруга — Маврута Шепелева, бойкая, как ртуть живая девочка-затейница, как раз подстать самой царевне. Еще вчера дала Лизанька своей сообщнице Мавруте одно преважное поручение, разумеется тайное, о котором никто не должен был знать здесь, на детской половине дворца. Эта детская половина, обиталище царевен, в свою очередь делилась на две части. Одна из них отведена была под апартаменты старшей царевны двенадцатилетней Анны Петровны, другая — составляла горницы младшей царевны, Елисаветы. Сестры жили отдельно. У каждой из них был свой особый штат прислуги, свои мамки или нянюшки, свои сенные девушки. Только обедали они вместе за одним общим столом в общей столовой. Но учились, спали и готовили уроки царские дочери отдельно одна от другой. Большую часть своего времени государь Петр I проводил в разъездах, часто сопровождаемый супругою императрицей Екатериной Алексеевной. Великий император был сильно занят делами преобразования своего государства; его бдительный орлиный глаз успевал наблюдать за всем, что происходило на всем обширном пространстве нашей могучей родины. Император, иногда вместе с императрицей, то и дело совершал поездки, где строились на верфях новые суда, а то и за границу, особенно в излюбленную Петром Голландию, где он сам учился корабельно-плотническому делу. На время этих отлучек императорская чета поручала детей надежным воспитательницам — пестуньям. В раннем детстве обеих царевен за ними присматривала родная сестра государя, Наталья Алексеевна, а когда она скончалась, их передали на попечение княгини Вяземской, состоявшей при императрице-матери. Ей-то и были подчинены мамки царевен, Авдотья Ильинична и Лискина Андреевна, и весь их многочисленный придворный штат. Но больше всех своих приближенных царевна Лизанька любила свою неизменную маленькую фрейлину Мавруту Шепелеву. Все игры, все проказы, происходили у нее не иначе, как при благосклонном участии этой темноглазой, темноволосой шалуньи. Все свои маленькие детские печали-невзгоды и большие радости царевна Лизанька поверяла никому иному, как той же Мавруте. С тихой, кроткой и задумчивой сестрицей Анной Лизанька любила посидеть и помечтать где-нибудь в тени молодых деревцов только лишь недавно засеянного огорода, но пошалить и порезвиться — о, то было уж их дело с Мавруткой. Тихая, молчаливая царевна Аннушка не любила ни шумных затей, ни игр. Зато Маврутка! Ох! Бедовая эта Маврутка! С нею так весело, что век бы не расставаться царевне Лизаньке! И маленькая царевна так замечталась о своей фрейлине-приятельнице, что и не расслышала того, что говорила ей её учительница. Madame Латур-Лануа поневоле пришлось повторить свое обращение к царевне. — Ваше императорское высочество,— произнесла она, едва сдерживая на этот раз раздражение,— не соблаговолите ли быть внимательнее. Или вам не по сердцу наши занятия нынче?.. Ваше высочество рассеяны и совсем не изволите слушать моих объяснений... Может быть, вам угодно будет, принцесса, пройтись немного по саду и затем снова вернуться и продолжать наши занятия минут через пять? Едва только успела произнести эти слова француженка-учительница, как маленькая царевна стремительно вскочила со стула и с веселым смехом повисла у неё на шее. — Какая вы милая! Какая добрая! Какая хорошая, madame Лануа! — лепетала она, осыпая поцелуями щеки наставницы. — Вот вы угадали именно то, что мне надо... Вот именно, прогуляться немножечко, о, совсем немножечко по саду хотелось мне. Посмотреть хотя бы, как сажают на грядах розы. А потом я вернусь... и уже совсем иначе, ну да, совсем иначе буду заниматься после прогулки... Прилежно, усидчиво, хорошо! Вот увидите, как хорошо! — и не успела опомниться француженка, как царевна Лизанька промелькнула бабочкой мимо неё по горнице и, послав ей с порога несколько воздушных поцелуев, исчезла, как светлое виденье, за дверью. — Через пять минут я жду вас назад, царевна. Помните, нам еще предстоят чтение и перевод кой-каких писем,— успела ей крикнуть вдогонку учительница. — Да, да, помню и вернусь непременно!— откуда-то уже издали по ту сторону окна раздался звонкий голосок царевны Лизаньки и еще раз среди зелени ягодных кустов промелькнуло её нарядное яркое платье.
ГЛАВА II . Маврута блестяще исполняет поручение.
Государь доволен своей Лизанькой.
КУДА бежать? Туда-ли, к цветочным клумбам, где пестреют яркими цветами пышные розы государыни императрицы и её приближенных дам?.. Или ждать Мавруту здесь?.. Ведь по предположению царевны она с минуты на минуту должна была явиться сюда... Хоть и не видно её сейчас, а глядишь и выростет, словно гриб какой, Маврута съ той именно стороны, где ее меньше всего ожидаешь. Так и стояла в нерешительности царевна Лизанька, раздумывая, прикрыв рукою глаза от солнца и впиваясь взглядом в сторону Невы, близь которой находился Летний Царский дворец, окруженный Огородом. И вот, словно подтверждая предположения царевны, действительно, точно из под земли выросла перед нею небольшая подвижная фигурка девочки, одного роста и возраста с самою Лизанькой. — Маврута!—радостно вырвалось из уст царевны. — Наконец-то! Ну что устроила? Достала? Договорилась? — живо-живо расспрашивала она свою любимицу, впиваясь в её лицо загоревшимся от любопытства взором. Маврута усиленно закивала в ответ своей черненькой головкой. — Все сделала, царевна моя любименькая, все, как ты мне наказывала... И сарафаны достала, и в рыбацкую слободу сбегала, и с Танюшкой рыбака Онуфрия познакомилась. Все разузнала: когда у них праздник назначен и где собираться решено. Завтра вечером за околицей рыбацкой слободы, на лужку девушки и парни соберутся... Хороводы будут водить и песни петь, плясать станут. Все мне та рыбакова дочка поведала и звала беспременно приходить. — А ты не призналась ей, кто к ней в гости собирается? — Сохрани Господи! Не вовсе сдурела твоя Маврутка, царевна моя милостивая, чтоб открыться. Просто, сказала им только, что дворцового плотника две дочки больно хотят поглядеть на ихнее слободское веселье. Небось, они тебя и в глаза то не видали, царевна, так и не признают ни-за-что... — Вот умница, Маврута, — обрадовалась Лизанька,—-стало быть все налажено у тебя? — У меня то все налажено, а у тебя то налажено, царевна — бойко отвечала маленькая затейница. — Ты сама то рассуди— пол-дела лишь сделано, главное же лишь впереди. Где разрешение то нам с тобой в рыбацкую слободу отправляться, ну-ка? — Ну, об этом то я не больно пекусь, Маврушенька. Сама ведь ты знаешь, что государь-родитель нам с Аннушкой при надежных людях да с мамками гулять по берегу и в яликах кататься по реке дозволяет... А мамку то мы всегда на бережку остаться уговорить сумеем, пока сами с девушками слободскими играть и резвиться станем. Только бы моя Лискина Андреевна с нами увязалась, а не кто другой. Она у нас добрая да и поспать часок другой любит. Так вот, может, и уговорим ее соснуть на бережку, а нет — в ялике, а пока спит она, мы это дело и оборудуем с тобою. И царевна Лизанька даже на месте запрыгала и в ладоши захлопала от удовольствия, что обстоятельства так хорошо и приятно складывались в её пользу. Давно уже лелеяла эту мечту царевна Лизанька: — переодеться в простое крестьянское платье и в сопровождении проказницы Мавруты Шепелевой отправиться куда-нибудь поблизости в слободку к крестьянам или рыбакам и посмотреть на их праздник, на игры и забавы. Иные праздники и забавы она хорошо знает. Уже третий год посещает царевна Лизанька вместе с сестрою Аннушкою дворцовые сборища государя-отца, называемые ассамблеями. Обе царевны танцуют на этих ассамблеях наравне со взрослыми, богато и пышно убранные в нарядные робы и залитые с головы до ног драгоценностями. Царевна Лизанька особенно любит эти ассамблеи. И то сказать: в танцах она, Лизанька — первая искусница. Никто лучше её не сумеет пройтись в польском или же в немецком минуэте, а то и в английской кадрили. Её природная ловкость и грация невольно бросались в глаза, и маленькая царевна Лизанька бывала едва-ли не всегда первою царицею бала. Но то были дворцовые сборища, правда, далеко не пышные и не стеснительные, на которые гостеприимные хозяева приглашали, наравне с вельможами, их женами и детьми, и простых голландских и немецких ремесленников, по-долгу живавших в Санкт-Петербурхе, с их семьями. Но все же то были званные вечера со всевозможными церемониями и строгим соблюдением придворного этикета. А здесь, то-ли дело было бы повеселиться на воле, на свободе, так, как душа просить.. А главное, никто не будет знать, что она царевна, дочь первого европейского государя-императора, никто не станет докучать ей лестью и комплиментами. Будет она одета как простая крестьянская девушка из рыбацкой слободы и ничем не станет отличаться от других девушек. Ах! как весело это будет! Как занятно! И, охваченная бурно налетевшим на нее порывом радости, царевна Лизанька схватила в объятия Мавруту и закружилась с нею по садовой лужайке, забыв в этот миг, казалось, обо всем в мире, что не касалось их веселой затеи. Но вот, снова послышался знакомый голос madame Латур-Лануа из окошка. — Благоволите вернуться на урок, ваше высочество, мы тотчас же приступим к чтению, пять минут уже прошло. Ах, уж эти уроки! Это чтение! Как, скоро, однако, промчались эти несколько минут свободы!.. Опять сидит на уроке французского языка царевна Лизанька. На этот раз она усердно читает какие-то старинные французские письма, собранные в одну толстую рукопись. Сейчас madame Латур-Лануа не имеет повода быть недовольною своей маленькой ученицей. Кратковременное пребывание в саду сослужило службу царевне: она учится много радивее, много прилежнее на этот раз. И только синие глазки Лизаньки, нет-нет да блеснут лукаво и радостно, да от времени до времени счастливая улыбка проползает по её румянным губам. Но вот послышались знакомые тяжелые шаги за дверью и не успели опомниться учительница с ученицею, как на пороге уже появилась статная, высокая, на целую голову выше обычного рослого человека, фигура царя Петра Алексеевича. — Здорово, Лизута, здравствуйте madame Лануа. Бог в помочь, — прозвучал могучий бас императора...— Занимаетесь? Ну добро, добро... Ученье — хорошее дело! За одного грамотея десяток темных людей дать можно, на мой смек, а ты что на это скажешь, Лизута? Согласна? Так-ли? — шутливо спросил государь дочку, все время милостиво улыбаясь, и после короткой паузы неожиданно прибавил: — А ну-ка, Лизок, отличись-ка на радость родителю, прочти-ка мне малую толику да переведи, что обозначать должны сии листы, — обратился царь через минуту к дочери, указывая ей на толстую рукописную тетрадку. Царевна Лизанька вся вспыхнула от смущения, услыша это. Смутилась не менее её и госпожа Латур-Лануа. Жутко показалось им обеим выступить с чтением на суд государя. «А что, если напутает что-либо царевна и осрамит меня перед императором?» — думала со страхом француженка. Но она тут же успокоилась вполне, видя с каким уверенным видом положила перед собою французский текст Лизанька и каким твердым звонким голосом прочла первые фразы. За первыми последовали и следующие. Бойко и правильно читала царевна, точно и верно переводя каждую строчку. И чем дальше шло чтение, тем мягче улыбались строгие уста её отца-императора... Наконец, тяжелая рабочая рука Петра I, покрытая мозолями рука Саардамского плотника, под видом которого он жил и работал в Голландии на корабельных верфях, опустилась на белокурую головку дочери, и он произнес, любовно глядя на усердно выговаривающую французские фразы девочку: — Учись, Лизута, учись со всею радивостью. Как счастливы вы, дети, что вас с молодых лет воспитывают и приучают к чтению полезных книг. Если бы меня также учили бы в детстве, я бы теперь за это охотно дал отрубить себе палец с правой руки. Государь взял на колени дочь и долго гладил ее по белокуро-рыжеватой головке: — Ай да, Лизута! Молодец ты у меня, не посрамила фатера. И впредь так же продолжай, мой свет, учиться. Царевна Лизанька только радостно поблескивала своими синими глазками на все эти речи, да кошечкой ластилась к державному отцу. В белокурой головке её уже в это время бродила отважная мысль: «Что, если отпроситься ей тотчас же у батюшки на завтрашнюю прогулку? Небось, в добром, светлом настроении сегодня государь, и отказа, надо думать, не будет». И, действительно, отказа не было царевне, Лизаньке в её просьбе. Услышав от дочери о том, что ей хочется прокатиться завтрашний вечер в ялике до рыбацкой слободы, Петр ударил в ладоши и приказал вошедшему денщику заготовить свою любимую яхту. — Ах, нет, нет, батюшка, только не яхту, не надобно её вовсе, а то смотреть будут люди и скажут: «вот-де плывет в яхте царевна». А мы с Маврутой как раз иное порешили! — вдруг неожиданно шепотом заявила она на ухо государю. — А что-ж вы порешилп, затейницы?— все больше и больше оживлялся государь Петр Алексеевич, заразившись невольно настроением своей веселой дочурки. Хоть и ходили слухи, что любит больше царь старшую царевну, серьезную молчаливую Анну, похожую на него чертами лица, но то были лишь пустые вздорные слухи: мудрому царю одинаково дороги были обе дочери. Узнав «тайну» Лизаньки, Петр весело рассмеялся: — Ай да, Лизута! Изрядно придумано. Надоело быть царевной, хочу быть простой рыбачкой,— так что ли и в песне поется? Ин, будь по-твоему. Поезжайте с Богом в ялике. Лискине Андреевне я сам накажу, чтобы с гребцами ждала поблизости, а к самым хороводам за вами не увязывалась... Уж коли ты меня своей ученостью, дочка, нынче потешила,— и я перед тобой в долгу не останусь! И поцеловав прильнувшую к нему обрадованную Лизаньку, Петр спустил ее с колен, милостиво кивнул француженке и пошел отдать приказание по поводу завтрашней прогулки. А осчастливленная отцом Лизанька, запрыгала и вьюном завертелась по комнате.
ГЛАВА III. Царевна-крестьяночка.
Быстро и плавно скользить старый ялик по сонной поверхности красавицы-реки. Еще недавно река эта молчаливо струилась между глухими и дикими берегами сурового финского края... Но вот появился, как могучий витязь из сказки, великий царь, и на месте вязких финских болот вырос большой торговый город Петербург, молодая столица русского государства. Оживились берега суровой сонной реки, разукрасились домами и церквами. Вдоль её берегов и скользил теперь ялик, не привлекая ничьих любопытных взоров и быстро-быстро подвигаясь вперед под дружными взмахами весел гребцов. Два дюжих дворцовых гайдука из царевниной свиты, переодетые в простое рыбацкое платье, дружно налегали на весла. На корме спокойно устроилась добрая и покладистая мамка Лискина Андреевна, уже дремавшая, кстати сказать, от мерного покачивания лодки. А сама царевна Лизанька, сидя на лавочке подле своей неизменной Мавруты, глаз не могла оторвать от реки. Любо ей в этот чудный майский вечер... Золотыми стрелами солнечных лучей позлащены её хрустальные воды... Прохладный ветерок рябит поверхность красавицы-Невы... А там, впереди, огромный огненный шар солнца любуется своим изображением в её глубокой пучине. — Хорошо как нынче, Маврута! — искренним восторгом вырывается из груди царевны. — И то хорошо, — важно соглашается та, и любующимся взглядом окидывает свою маленькую госпожу. И есть на что полюбоваться ей, маленькой «фрейлине». На диво хороша нынче царевна. Ничто, как этот простой сарафан, да белая расшитая рубаха и бирюзового цвета кокошник не может так идти к маленькой русской красавице... Даже роскошное голландское платье, в которое иной раз по желанию матери-императрицы наряжаются её дочери к ассамблеям, и то не может так хорошо подойти, как этот простой и скромный костюм. — Ну, чего ты? Ишь, ведь, смотрит, точно узоры на мне написаны, — невольно рассмеялась царевна Лизанька, встречая поминутно восхищенные взоры маленькой фрейлины. — И впрямь, ровно узоры. Уж очень ты из себя пригожа, царевна! — искренно вырвалось у Мавруты. Царевна Лизанька рукой махнула в ответ на эти слова. — Ты в комплементах-то не усердствуй, Мавра. Мы, ведь, не на ассамблее здесь и не в батюшкиных палатах, так льстить тебе и не приходится. Впрочем, знаю, что не льстишь, — видя как обидчиво вытянулось лицо её спутницы, поспешила успокоить ее царевна. — Знаю, что любишь ты меня. Спасибо, Маврута... А вот и деревня рыбацкая... Это и есть та слобода? — оживилась она при виде небольшого поселка, к которому теперь подплывал их ялик. — Эта самая и есть... Видишь, царевна, вон и толпа на лужайке. Гляди, гляди, в хороводы уже становятся... Слава Богу, не опоздали мы! — волновалась бойкая Маврута. Между тем, несколькими взмахами весел, гайдуки-гребцы причалили к берегу, где находилась крошечная, самой природой созданная бухта, чудесно укрытая под сенью двух старых развесистых ракит. — Ну, вы здесь нас и ждите... К закату вернемся... Мамушка Андреевна, а мамушка?.. Ты не опасайся, мы тут близехонько будем! — тормошила царевна успевшую уже основательно вздремнуть Лискину Андреевну. Та с трудом раскрыла отяжелевшие веки. — Ступайте со Христом, мои голубушки, а только в случае чего тотчас же назад. Не приведи Господь, ежели обидит кто... или согрубит... Ишь, ведь, разве тебя нынче узнаешь, золотая ты наша царевна! — окончательно приходя в себя и напутствуя вверенную её попечениям царскую дочь, тревожилась мамка. — И-и... кто меня обидит! Гляди, чтобы я кого не обидела! — весело и звонко рассмеялась царевна и козочкой выпрыгнула из лодки, прежде чем гайдуки успели подсобить своей юной госпоже. Очутившись на берегу реки, обе девочки взялись за руки и быстро-быстро, что было прыти, побежали в ту сторону, откуда до них уже доносилось протяжное хороводное пение, то и дело прерываемое веселым звонким смехом. — Помни же, Маврута, я не царевна нынче, а просто Лизанька. Так меня и зови, безо всякого прибавления «ваше высочество», а не то мне все дело испортишь. Лизанька, сестрица твоя, Плотникова дочка. Слышишь? — наказывала царевна дорогой своей верной подруге. — Да, как же так, царевна, да нешто я посмею? — смутилась та. — Должно быть, посмеешь, ежели я тебе это наказываю. — Ой! Дико мне, ваше высочество... — Фу, ты какая... Опять «высочество»? Что я сказала сейчас... — Ладно, ладно, не буду уж... Не всякое лыко в строку, царевна. — Опять—царевна. Эк ты какая... — Не буду, не буду, ваше высо... — Что?.. — Не буду, Лизанька... Ой, прости ты меня, ради Бога, дерзкую, непутевую, — искренно испугалась Маврута. Царевна только весело рассмеялась и махнула рукой. — Нет уж, ты лучше там со мной и вовсе не разговаривай, а то опять спутаешь. И тогда прощай вся наша затея. Будут на меня смотреть, как воронье на пугало, а то еще хуже — стесняться да церемониться меня... А я повеселиться хочу, как следует от души повеселиться, Мавруша, безо всяких церемоний, — искренно созналась царевна и, все еще не выпуская руки своей спутницы, умерила шаги и уже степенно и спокойно направилась вместе с нею к пестрому хороводу.
ГЛАВА IV. Первый блин комом. Насмешники.
— Здравствуйте, девушки, здравствуйте, парни! — нежданно-негаданно прозвучал нежный, серебристый голосок-колокольчик позади собравшихся в хоровод слобожан. Те только что на минуту оборвали одну песню, чтобы затянуть другую, как услышали за своими плечами это приветствие, произнесенное звонким приятным голоском. Перед слободскими девушками и парнями стояли тетерь две молоденькие чисто по-крестьянски одетые девушки. — Милости прошу к нашему шалашу,—окинув их внимательно-зорким взглядом, произнесла хороводная запевала, совсем еще юная кареглазая, темноволосая, миловидная девица, стоявшая посреди круга. — Это и есть Танюша Онуфриева, с которой я уговаривалась намедни, — успела шепнуть царевне Лизаньке Маврута. Таня в свою очередь узнала забегавшую к ней накануне девочку и весело закивала ей головою. — Никак дворцового плотника дочка? — окликнула она ее. — Она самая, — нимало не смущаясь, ответила Маврута Шепелева. — Как видишь, сама пришла и сестренку привела с собою, — указала она глазами на царевну Лизаньку. — Ишь, какая красавица-то у тебя сестренка, — усмехнулась Таня, не менее Мавруты, бойкая девушка. — Ну, ступайте к нам в хоровод, коли пришли, гостями будьте! И, указав обеим девушкам их место, она махнула рукою и затянула высоким голосом песню. Хоровод поддержал свою запевалу, и вот красивые, звонкие молодые голоса понеслись по берегу Невы многоводной, по хрустально-голубоватой тихой поверхности вод, в чащу зеленых финских лесов, поверх глубоких болотных топей. Царевна Лизанька, крепко любившая с детства родные русские песни, с восторгом прислушивалась к ним. Среди общего хора красиво выделялся голос запевалы Тани. Хоровод двигался сначала в одну сторону, потом в другую под звуки песни, а сама Таня, стоя посреди круга, то притоптывала ногами, то подергивала плечами или начинала плавно выплывать утицей вдоль круга. Не скоро еще замолкло пение, остановился хоровод. — А ну-ка, девушки, а ну-ка парни, грянем-ка-сь плясовую! — неожиданно крикнула своим звонким голоском хороводная запевала и уперла руки в бока, приготовляясь к пляске. Вмиг все ожило и засуетилось на полянке. Откуда-то, словно из-под земли, вырос седой рыбак, с черным от загара лицом, с трехструнною балалайкой. Он уселся на пне, скрестил ноги, обутые в лапти, и, обведя глазами столпившуюся вокруг него молодежь, лихо провел по струнам рукою. Под звуки залихватской плясовой песни, выступила вперед Танюша, и бойко крикнув: — А ну-ка, кто со мною? Выходи! — мелко засеменя ногами, павой поплыла она по лужайке. Не успела она сделать и одного круга, как из толпы молодых слобожан пулей вылетел парень и бросился следом за нею, то выделывая какие-то затейливые фигуры ногами, то кидаясь на землю и пускаясь в удалую присядку. Широким кругом встала молодежь, любуясь пляшущими. — Ай да Танюшка! Ай да Ванюшка! — одобрительно покрикивали присутствующие. Однако, не долго оставались они только зрителями. Веселый плясовой мотив, мастерски наигрываемый старым дедкой, и огневая пляска первой пары, совсем захватили их. — Эй, дорогу! Шибче играй, дедушка! Знай наших—слобода рыбацкая, рыбачки—Божьи работнички, веселятся нынче!— выкрикнул какой-то парень из толпы и, подхватив за руку первую попавшуюся девушку, кинулся с нею в круг. За второю парой заплясала и третья. За третьей — четвертая... Скоро вся лужайка покрылась танцующими. Только и слышалось притоптыванье лаптей, да веселое гиканье и поминутные взрывы смеха или возгласы одобрения. Девушки то вьюнами вились по лужайке, то плыли плавной лебединой поступью, то порхали бабочками, едва касаясь ногами земли. Но вот уморившаяся Танюша первая выбежала из круга танцующих и, приблизившись к любовавшимся издали на пляску своим маленьким гостям, Лизаньке и Мавруте, бросилась подле них на траву.
— Ой, устала... Моченьки моей нету... Индо ноженьки все свело... — говорила она, глядя на девочек веселыми, искрящимися глазами. — А вы что же не танцуете... Аль не умеете вовсе? - Нет, мы умеем... — обиделась Маврута,—да её высочес...—начала она и тотчас же осеклась и замолкла на полуслове, встретившись с испуганным и предостерегающим ее взором царевны. И тотчас же нашлась и поправилась: — Да моя сестренка у нас в дворцовых сенях лучшей плясуньей считается. — Что? Неужто-ж и впрямь? А ты не врешь грехом, девушка? — недоверчиво усмехнулась Таня. — Врет поди... Нешто может такая маленькая да лучше всех отличиться, — подхватили другие девушки, незаметно присоединившиеся к юным собеседницам. — И то приврала малость гостьюшка наша... — поддержали их и парни. — А ежели не вру? А ежели царев...— запальчиво начала было Маврута и снова прикусила язычок, встретясь взором со взорами царевны, — а ежели и впрямь сестрица моя Лизанька за пояс заткнет любую у вас плясунью? — обвела она блестящим вызывающим взглядом веселую толпу слобожан.
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Девятое сказание старой Барбалэ. Кунаки Шайтана
ВЕРНУЛАСЬ весна. Вспыхнуло солнце, заголубело небо вверху, зазеленели внизу долины, зацвели персиковые деревья, зашумел старый орешник, защелкал в его зеленой чаще соловей... Казалось бы, в весенние дни не должно быть тоски и грусти. Но княжна Нина грустит, тоскует... Печальна княжна. — Что с моей яркой звездочкой? Что с моим лучом Востока?— спрашивает старая Барбалэ. читать дальше— Ах, сердце мое, видела я нынче коня в ущельях!.. Вот конь, Барбалэ, красоты чудесной! — Лучше Шалого? — спрашивает, улыбаясь и делая изумленное лицо, старуха. — Шалый свой, любимый! А тот чужой, но на него зарятся взоры... Хочу такого! Ах, приобрести бы нам его! Не конь, а молния!.. Все бы, кажется, отдала за такого коня! Вороной он, черный, как ночь в стремнинах, глаза—стрелы… — Молчи, молчи, джан черноокая! не говори так!— изменяясь в лице, в испуге шепчет старуха.—Разве не знаешь, какого коня ты встретила нынче? Не слыхала разве, какой конь-молния встречается в горных теснинах. — Какой конь? Какой конь, старушка моя? И загорается любопытством и без того горячий, как угольки, взор Нины. Барбалэ глядит на свою питомицу, потом крестится и шепчет, переводя взор на небо: — Храни святая Нина, великая защитница Грузии нашей, от встречи с таким конем. Он от Шайтана послан, от самого Шайтана, от черного духа бездны... Княжна, радость моя, храни тебя Господь от встречи с таким конем! Рассказать тебе о нем, свет очей моих, розан нашей долины? — Расскажи, расскажи, конечно... Скорее рассказывай, старая Барбалэ! И, как была в бешмете и шальварах, с казацкой нагайкой в руке, не успев переодеться после бешеной скачки верхом по горам и долинам, княжна Нина опустилась на тахту и теми же горящими любопытством глазами впилась в лицо няньки.
И старая Барбалэ начала свой рассказ. Высоко, высоко, точно ласточкино гнездо, к откосу одной из самых высоких гор Дагестана, прилепился богатый аул со множеством красивых саклей. Внизу, у откоса, зловеще чернела огромная пропасть, на дне которой мутно-серою лентою крикливо бежали пенящиеся, бурливые волны реки Койсу. Из аула доносились крики, веселые, торжествующие, точно там праздновали победу над врагами. На площади аула, почти над самой пропастью, были разложены костры, на которых жарилось любимое кушанье горцев Дагестана — шашлык из баранины. Кругом. костров расселись старики, вспоминая про былые походы, и, от времени до времени, раздавались старинные песни, в которых восхвалялась храбрость дагестанцев. Но вот на площадь, вышли юноши и вывели своих коней. Быстрые, ловкие, огневые, выстроились кони. Ноздрями поводят, глазами сверкают, так и рвутся вперед—не удержать. Вскочили на своих коней юные наездники-абреки, взметнули нагайками и понеслись вперед, как тучи, как ветер, как стрелы... Несутся юноши, то спускаясь с седла на землю, то опять поднимаясь. Один только отстал, позади всех плетется... Смеются над ним абреки, смеются старцы, смеются девушки, которые высыпали на крыши, чтобы посмотреть, как джигитуют юные жители аула. — Гарун! Гарун! — кричат отовсюду неудачливому всаднику. — Ты коня себе на спину посади, так скорее доскачешь... — Ну и конь, ну и всадник! — смеются девушки. — Шашлык тебе жарить, Гарун, а не с юными абреками по горам гоняться. Точно кинжал врезался в сердце Гаруна, такой обидой отозвались в нем эти крики. Сам он знает, что конь у него плохой, но что поделаешь? Где достать ему другого коня?- Беден он, Гарун. У отца его нет денег, чтобы купить cынy другого коня. Добрая лошадь у каждого жителя Дагестана — его добрая слава. Но такая лошадь, как та, что у Гаруна, не может считаться „доброю славою". Больно, обидно Гаруну. Из себя он красавец, статный, сильный, черноокий, а конь плох... Девушки смотрят, пальцами на Гаруна указывают, смеются... — Ну и конь, ну и всадник!— кричат они.— Куда ты с таким конем с другими соперничать вздумал! Достань коня лучше, тогда можешь и гоняться с абреками во славу Аллаха. Засверкали глаза Гаруна от гнева, лицо побледнело от злости. Соскочил он с коня, бросил его посреди дороги, а сам бегом пустился в сторону от аула, в глухое горное ущелье, куда нога человеческая не проникала, где бродили стадами горные туры и козы. Бросился на землю у самого края бездны Гарун и взвыл, как дикий, на все ущелье: — Где достать коня?.. Негде взять... Бедны мы.. Нет денег в сакле отца, чтобы купить Гаруну коня другого… Изведут Гаруна лютые насмешки... Не жить Гаруну на свете... Лучше горному туру живется, лучше чекалке дышится, лучше змеям и гадам, нежели Гаруну-беку-Наида... И зарыдал Гарун. Зарыдал так громко, что, казалось, зарыдали и горы, и бездны, и самая земля вместе с ним. И вдруг, в плотно обступивших горы вечерних сумерках стало надвигаться что-то огромное, серое, выплывая прямо из бездны. Стало это серое надвигаться на Гаруна, все еще распростертого на краю бездны. Вот уже принимать формы стало... Вот уже различить можно: лохматая голова с седыми волосами, черные крылья, огромные глаза и козлиные рога на темени. Руки костлявые, цепкие; пальцы, словно ветви дерев, обнаженные от листьев. Огромный хвост черным потоком по краю бездны струится. — Гарун! Гарун!— позвало горное чудище. Вскочил на ноги Гарун. Вскинул глазами на страшилище, да как вскрикнет... Даже волосы у него дыбом поднялись от страха. Весь дрожит, слова вымолвить не может, только зубами лязгает, как волк в горной теснине. А страшное чудище снова говорит: -Не бойся меня, Гарун-бек-Наида. Зла я тебе не сделаю... Я Шайтан, дух бездны... Я владею всеми этими пропастями и стремнинами... Могуч и славен дух бездны и все даст тебе, чего ты ни попросишь... Если горе у тебя, юноша.—горе унесет за собою в бездну Шайтан; если просьба есть,—выкладывай. Всякую просьбу исполнит... А горе у тебя наверное есть... Не даром же ты здесь ночью над пропастью рыдаешь. Говори свою просьбу. Помогу тебе. Точно луч света пронизал ночную тьму, такою радостью наполнилась душа Гаруна. Куда и страх делся. — Дай мне, великий Шайтан, доброго коня.— просит Гарун,—такого коня, чтоб я на нем всех абреков перегнал и далеко их всех позади себя оставил, чтобы слава о моем коне пронеслась по всему нагорному Дагестану, чтобы люди дивились, на него глядя... Подумал дух бездны и сказал: — Хорошо, юноша; дам я тебе такого коня. Из моих подземных конюшен подарю я тебе первого, лучшего скакуна, под одним, однако, условием: ты за это обещай со мной покумиться... Клятву дай быть моим кумом, кунаком значить... И первого сына, который у тебя будет, как только ему шестнадцать лет стукнет, мне в полное владение обещай отдать... Слышишь, в полное! Я его к себе. уведу и принцем бездны сделаю. Замолк Шайтан, а Гарун белее своего белого бешмета стал... Так вот за какую плату ему лучшего скакуна подарит Шайтан! Страшно стало Гаруну, так страшно, что захотелось бежать в аул к людям, только бы не видеть горного чудища, не слышать его страшных слов. И вдруг тихое, ласковое ржание достигло до слуха Гаруна.
Оглянулся Гарун и… не выдержал, вскрикнул от восторга. Месяц выплыл из-за тучи и осветил своим нежным сиянием красавца-коня, внезапно появившегося перед ним. Не конь то был, а диво. Тонконогий, породистый, глаза—молнии, ноздри—алые азалии со дна ущелий, грива—шелк пушистый, хвост—бахрома; сам весь так и лоснится и отливает серебром. Вздрогнул Гарун, затрепетал от счастья. Глазами впился в коня-красавца. Много коней на своем веку видел Гарун, а такого не видал. Нет даже у самого турецкого султана коня такого... А дух бездны видит восторг Гаруна и шепчет ему лукаво: — Хорош мой подарок? Бери же его! Он твой! И за этого коня я от тебя требую лишь, ежели будет сын у тебя, — чтобы ты мне его отдал. А только ведь у тебя сына может и не быть... Не женишься — и договор наш пустим по ветру... А конь то все-же твой будет... Гляди, хорош конь... Ни у кого такого нет и не будет. Вспыхнул от радости Гарун. Его конь! Его! Ему одному принадлежит красавец долгогривый. А сына у него может и не быть. Правду говорит дух бездны. Не женится он, Гарун, да и все тут. И, не помня себя, вскочил на коня Гарун, прижался головой к его тонкой, блестящей шее и лепечет, как дитя, с счастливым смехом в самые уши коню: — Радость очей моих, гордость сердца моего, золотой луч звезды восточной!.. Ты мой!.. Ты мой!.. А дух бездны уже не прежним, а новым суровым голосом говорит снова: — Помни, как минет твоему сыну шестнадцать лет, присылай его сюда. А не то сам приду и возьму. А как силком его возьму — худо ему будет. Не принцем бездны его уже тогда сделаю, а моим рабом — слугою последним. И снова, слыша эти слова, преисполнился страха Гарун. Но ненадолго. Вспомнил он, что никто его жениться не неволит. Не будет сына у него — и договор с Шайтаном одной сказкой будет, сказкой, какою маленьких ребят пугают в аулах. А конь у него останется. И какой конь!.. И, не помня себя от радости, ударил слегка коня Гарун и, громко крикнув:— «Принимаю договор. Прощай, дух бездны!"— в один миг скрылся из виду. А вслед ему гром ударил и покатился по горам диким, страшным рокотом… На разные голоса повторили удар этот горы и бездны, стремнины пропасти. Дети проснулись в саклях аула и заплакали со страха... А дух бездны захохотал и радовался всю ночь до утра и праздновал, кружась по горам в вихре бури, свой новый договор с человеком...
□
Не обманул Шайтан. Дал такого коня Гаруну-беку, какого в целом мире днем с огнем не сыщешь. Первым. джигитом стал, благодаря этому коню, Гарун. Никто его перегнать не может, никто состязаться с ним теперь не смеет. Со всего Дагестана сначала, а потом со всего Кавказа и других стран стали съезжаться на праздник, прослышав про удивительного коня. Большие деньги давали Гаруну, лишь бы продал своего коня. Большие деньги давали, когда о заклад бились насчет быстроты бега Гарунова скакуна. Лучших коней приводили из конюшен и персидского шаха, и турецкого султана, и Белого Царя — и всех перегонял конь Гаруна. И деньги сыпались в карман его бешмета, как золотой песок с берега моря. Стал богатым беком Гарун. Стал знатным. Ест на серебряной посуде, носит золотом шитые бешметы, коврами персидскими всю свою саклю украсил. Оружие в драгоценной оираве по стенам развесил; а коня, всю сбрую, седло и повод—все камнями самоцветными разукрасил... □ □ □ Прошел год... Прошел другой... и третий... Прослыл Гарун непобедимым абреком. Старики всех соседних и дальних аулов дочерей своих ему в жены прочат. А только хорошо помнить договор с шайтаном Гарун, Не женится он ни за что... И решил никогда не жениться. Так решил Гарун, а судьба думала иначе. Оседлал как то раз Гарун своего скакуна и поехал с ним в горы. Долго ездил. Жарко было. Солнце пекло и накаливало утесы. Притомился Гарун и подъехал к горному ключу напиться. Подъехал, спешился, подошел к ключу и отступил от неожиданности... — Что это? Сон или правда? У ключа, наполняя глиняный кувшин студеной водою, наклонилась девушка. Такой красавицы Гарун еще не видывал. Очи девушки, словно два отточенные лезвия дагестанских кинжалов, так и блещут, так и сверкают. Черные ресницы шелковыми навесами их накрыли; лицо у девушки — снег стремнин горных; волосы черные, как тьма ночей восточных; уста — две дикие пурпуровые розы горных стремнин. — Кто ты, звездочка неба восточного? — спрашивает Гарун. — Лейлой-Зарой зовут меня, — отвечает девушка. Голос у неё сладкий. В самое сердце он Гаруна проникает. Впился глазами в Леилу-Зару Гарун, любуется. — Вот бы мне такую жену! — думает он, И вдруг вспомнил про договор с Шайтаном. Нельзя ему полюбить ни одной девушки, нельзя жениться... Вспомнил это Гарун, вскочил на коня, гикнул и исчез из виду. Только не один ускакал Гарун: понеслась за ним следом и любовь к Леиле-Заре. Вошла вместе с Гаруном любовь в его аул, в его саклю. Не дает покоя Гаруну, — все про красавицу Леилу-Зару ему напоминает. Не ест, не спит Гарун. И про коня забыл. Никуда его не тянет, сидит в сакле и печальную думу думает. Много суток прошло, извелся, исстрадался Гарун. Не выдержал, оседлал коня и поехал опять к источнику.
Хоть одним глазком захотелось взглянуть на Леилу-Зару. Одним глазком. Приехал, дождался её, как она к горному ключу за водой пришла. Увидел и решил, что жить без неё не может. Сказал Леиле:—„Будь моей женой!» Согласилась девушка. Ей самой крепко полюбился Гарун черноокий на быстром, как вихрь, коне. Леила-Зара была сирота; она поехала с ним в его аул, в саклю Гаруна, к его матери и отцу. Свадьбу отпраздновали весело. Плакала чиангури, звенел сааз, девушки плясали лезгинку, а на улице абреки джигитовали до утра и стреляли из винтовок. Женился Гарун на Леиле-Заре.
□ □ □ Прошел год. И опять плакала чиангури и заливался сааз. И опять стреляли из винтовок, джигитуя, абреки, а девушки плясали лезгинку... В честь сына Гаруна и Леилы-Зары быль устроен праздник, У Леилы-Зары и Гаруна родился сын, Магома. И все веселились при его рождении: и старики, и юноши, и дети... Только один отец новорожденного малютки, Гарун, не веселился. Не ел, не пил, сидел бледный и суровый.
В эту ночь над аулом гроза разразилась, какой старики не запомнят. Гром гремел по горам так, что горы шатались... Это дух бездны радовался рождению Магомы... Хорошенький был ребенок Магома-крошка, а как подрастать стал, все на него дивились. Смелое, гордое у него личико, точно он, Магома, не сын простого бека, а дитя самого султана; бесстрашные черные глазки так и сверкают мыслью и смелостью. Бешмет на нем сидит, как вылитый, а улыбнется — словно золотая звездочка кивнет с неба. Как цветок горной азалии красив Магома... А сам он смелый и отважный — ничего не боится. Шести лет на любом скакуне проскачет... С утеса на утес, как дикая коза, над самой глубокой бездной перепрыгнет... А бороться с мальчиками начнет — всех их победит, всех переборет. Гордостью и красотою всего аула считается Магома. Все-то его любят, все на него не надышатся. Все, на него глядя, улыбаются счастливо, довольно. Один отец не улыбается. Один Гарун смотрит печальными глазами на сына... Незаметно, как горный цветок, растет Магома. И чем старше, чем краше он становится, тем печальнее, тем мрачнее на душе Гаруна.
Вот уже пятнадцать лет стукнуло Магоме. Не ест, не пьет Гарун. Смотрит на сына, и дрожит. Так и слышится ему постоянно голос духа бездны; „Как. только стукнет твоему сыну шестнадцать лет в полное владение мне его отдашь!.." От жены Гарун таит свое горе. Пусть уж он один страдает. Зачем смущать душу Леилы-Зары. Заметила Леила-Зара, что неладное что-то творится с мужем, и как-то вечером, когда они были одни в сакле, спрашивает: — Зачем печальны глаза твои? Что гнетет твое сердце? Отвернул от жены лицо Гарун, брови нахмурил, молчит, глаза от неё прячет. Но Леила-Зара обняла мужа, заглянула ему в лицо и говорит: — Не таи от меня горя! Милостью Аллаха легче тебе будет, если разделишь печаль твою со мной. Взглянул на жену Гарун, увидел перед собою встревоженное, взволнованное личико, увидел добрые, любящие очи, готовые разделить с ним горе... Не выдержал и все рассказал, все поведал жене — и про встречу с духом бездны, и про коня, и про договор с Шайтаном. Горько плакала в этот вечер Леила-Зара, узнав от мужа его страшную тайну. Громко рыдала она в тишине сакли, пока наконец, обессиленная слезами, уснула. Тут поднялся со своего ложа юный Магома и неслышно скользнул за дверь сакли. Все от слова до слова слышал Магома, что рассказывал отец и теперь твердо решил пойти на край пропасти, вызвать духа бездны и упросить его изменить свое решение. А в горах стояла черная-черная ночь... Непроглядной пеленою накрыла она все кругом. Только далекий месяц указывал юному Магоме путь куда идти. Он смотрел на месяц, шел вперед и думал: — Вызову духа бездны, предложу ему другое условие и избавлю отца от его печали. Очень любил отца Магома и всей душой хотел помочь ему. А ночь все надвигалась, все темнее, непрогляднее... Пришел к страшной пропасти Магома, сел на обломок скалы подле самой бездны, да как крикнет: — Эй, ты, Шайтан, выползай, что ли! К тебе по делу пришел! Не всю же ночь тебя дожидаться! Звонким эхом пронесся по горам звук молодого чистого голоса.
Всколыхнул он горы. Дух бездны проснулся, разбуженный им, поднялся со своей постели и, расправив черные крылья, стал медленно подниматься над пропастью. Выплыл весь из бездны и неожиданно очутился перед Магомой. Вздрогнул Магома при виде Шайтана, хотел бежать, да вспомнил зачем пришел сюда и, как прикованный, остался на месте. — Эге! Вот ты какой, — говорить;— а и страшный же ты, Шайтан! — Зачем ты побеспокоил меня, мальчишка?— суровым, страшным голосом обратился дух бездны к Магоме. — А ты не сердись, господин! Не даром я тебя вызвал, — произнес Магома и тут же рассказал Шайтану все про горе отца. — Чего ж ты хочешь от меня? — выслушав его, спросил дух бездны. — Избавь отца от лютого горя. Не дай проливаться слезам матери. Поставь, какие хочешь, условия, только не отнимай меня от родителей, — попросил Магома. Захохотал дух бездны. Захохотали с ним вместе и горы, и небо, и ночь, и пропасти... — Так вот оно что! — произнес он, — ну, так знай, избавить отца твоего от прежнего договора я могу, только если ты, юноша, найдешь в себе силы вынести испытания, которым я тебя подвергну. Как бы ни были они страшны, ты должен их вынести без единого крика и просьбы о помиловании. Если вынесешь, то останешься с твоими родителями, и я откажусь от тебя навсегда. Если же ты испугаешься, крикнешь, станешь молить о пощаде,— ты погублен навеки и в эту же ночь, ранее положенного срока, не успев попрощаться с отцом и матерью, будешь моим. Согласен? — Согласен!—бесстрашно отвечал Магома. Едва только успел он произнести это слово, как страшный раскат грома пронесся по горам и потряс их. И в тот же миг откуда-то из-под земли выскочил огненный конь. Пламя вылетало у него изо рта, ноздрей, глаз и ушей. Он издавал страшное ржание и бил копытами о землю. Молнии вырывались из-под копыт и искрами сыпались во все стороны. Огненным пламенем стоял хвост чудовища-коня за его спиной. — Садись на него!— приказал дух бездны Магоме. Едва только мальчик успел вскочить на коня, как тот взвился на дыбы, сделал отчаянный скачек и понесся с быстротою ветра по горам и ущельям, по горным тропам и утесам, перепрыгивая бездны и пропасти, то взвиваясь к самым вершинам гор, то опускаясь вниз в долины. Дух захватывало у Магомы. Крепко вцепился он руками в гриву коня, рискуя каждую минуту свалиться и разбиться насмерть, или удариться головою о встречные утесы и скалы. Огненный конь летел все быстрее и быстрее с каждой минутой, обдавая Магому пламенем. Мальчик задыхался. Пот градом лился с него. Руки и ноги слабели с каждой минутой. Голова кружилась. Вот-вот он выпустит гриву, и все пропало... А конь все ускоряет шаг... Уже быстрее стрелы вьется он над самой бездной... Холодный ужас сковывает Магому, леденит его кровь. Он готов крикнуть, готов молить о помощи и тогда разом прервется эта бешеная скачка, и он спасен... Да, он спасен. Он будет тогда любимым сыном духа бездны... Но его отец? Мать? О, они изойдут слезами, они зачахнут с горя... Нет, нет! Он, Магома, не допустит этого, хотя бы целый год длилась эта бешеная скачка. Едва успел подумать это юноша, как конь взлетел выше гор, под самые облака, и оттуда ринулся в бездну, на самое дно её... Магома до крови закусил губы, чтобы не крикнуть, и зажмурил глаза. Когда он открыл их, то нечто худшее, нежели огненный конь, представилось его взору. Вокруг него на дне пропасти толпились чудовища. Страшные, с человечьими головами, огромные жабы, исполинские змеи, костлявые старухи в образе ведьм, худые скелеты с улыбающимися черепами, маленькие духи бездны с высунутыми языками... Все это прыгало, плясало и кривлялось, составив огромный хоровод вокруг него—Магомы. Они рычали, пели что-то загробными голосами, и с каждой секундой круг их всё суживался и суживался, и они приближались все быстрее и быстрее, тесня Магому. Они жадно смотрели на него, щелкая зубами, готовые растерзать его каждую минуту. Они протягивали к нему мохнатые лапы и костлявые пальцы и вопили дикими голосами на тысячу ладов. — Подари нам мальчика, дух бездны! И вот послышался вдруг страшный голос Шайтана: — Берите его! Он ваш! Застыл от ужаса Магома, готовый вскрикнуть, молить о пощаде, но тут же перед ним мелькнуло измученное лицо отца, и он сдержался. Зато страшный рев испустили чудовища и ринулись на него.
Но тут чьи-то невидимый руки подхватили Магому и вынесли его из бездны. Один миг — и он очутился на земле и жадно вдыхал горный воздух. — Иди! — послышался страшный голос Шайтана,— и счастье твое, если ты вынесешь еще последнее испытание по дорбге... Магома, чуть стоявший на ногах от перенесенных ужасов и усталости, двинулся по горной тропинке... И вдруг. огромная серая скала выросла на его дороге. Испуганный и изумленный неожиданностью, он сделал шаг направо — новая скала встала перед его глазами, налево—такой же точно утес вырос перед испуганным мальчиком. Повернул назад Магома,— а сзади над ним вздымается такая же гранитная стена, ростом до самых небес... Точно живые, надвигаются на него со всех сторон скалы, заключив его в узкую маленькую, пещеру. Куда ни шагнет Магома, всюду натыкается на холодный, твердый, непроницаемый камень. А скалы подвигаются все ближе и ближе к нему. Вот они сейчас надвинутся вплотную, сейчас задавят его своей каменной грудью... Вот ему уже трудно, почти невозможно, дышать... Он чует холод смерти... Но голова еще работает, мысль кипит... Он еще жив, он дышит — юноша Магома. — „Стоить только крикнуть, и я спасен, — мелькает в его мыслях:—Дух бездны избавит меня от смерти, сделает меня принцем своих пропастей и стремнин, и я не буду больше переживать этого ужаса". И он готов, уже испустить крик мольбы о пощаде, но, точно наяву, представляется ему убитое горем лицо отца, рыдающая мать, их горе... — Нет! Нет! Ни за что!.. Пусть мне грозит смерть — я не крикну! Я не дам торжествовать духу бездны! — громко и бесстрашно произнес Магома.— Пусть умру, раздавленный здесь горами, мои родители узнают, что я не в руках Шайтана, и Аллах снимет с отца его вину, — заключил чуть живой, полузадушенный мальчик... Едва он сказал это, как страшный гул пронесся над горами. Рухнули стены вокруг мальчика... Золотые звезды сверкнули с неба. Целая струя свежего воздуха влилась в грудь Магома. Он был на свободе. Дух бездны снова появился перед ним. — Храбрый юноша, — произнеси дух бездны,— пойди в свою саклю и скажи отцу, что ты спас его от большого горя. Дух бездны избавляет Гаруна-бека-Наида от его клятвы.
И со страшным гулом исчез на дне пропасти Шайтан. Магома не шел, а летел домой, как на крыльях, точно невидимые светлые духи несли его на руках. Вот аул... Вот и родная сакля... У дверей её отец с матерью сидят в ожидании Магомы. Вспыхнул Магома, весь загорелся счастьем. Бросился на грудь отца и прокричал громким голосом: — Дух бездны берет назад свое слово, батюшка. Мы спасены! — и рассказал все, что перенес, и слова Шайтана. Не взвидел света от счастья Гарун после рассказа сына. Леила-Зара с рыданием обняла Магому. Сошелся народ к их сакле. Девушки запели песни, абреки стреляли из винтовок. Все славили Магому. Только под утро разошлись по саклям. А когда сошлись все снова обсудить на досуге храбрый поступок Магомы, то узнали странную новость: сбежал, исчез из-под навеса сакли конь Гаруна, подаренный Шайтаном. Но Гарун не жалел его, не грустил по нем, не томился... Потерял коня Гарун, зато приобрел спокойствие и счастье. □ □ □
Замолчала старая Барбалэ. Закончила свое сказанье... Молчит, вся охваченная волнением, и молоденькая княжна. Темнея, спускается вечер... Точно гигантская черная птица, пролетая над усадьбой, прикрыла ее своим темным крылом... Нежданно тихое ржание долетает из конюшни... Заслыша его, вздрагивает Нина, вскакивает с тахты и бежит туда. — Шалый мой! Шалый! — шепчет она минутой позднее, — как могла я пожелать другого друга, имея тебя! И она обнимает сильную шею коня и прижимается к голове лошади своей чернокудрой головкой. — Один ты у меня был, один и останешься навсегда, алмаз души моей, Шалый! И она нежно гладит блестящую спину любимца-коня...
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
В издательстве "Энас-книга" совсем недавно вышла книга Лидии Чарской "Тасино горе". Это уже не "Приключения Таси" в непонятных литературных обработках, а нормальное издание оригинального текста. Более того - современные иллюстрации (художник И.Петелина) неожиданно так подходят к старинной повести, что книжка получилась просто отличная. Это кстати, и новая серия издательства - Заветная полка. Возможно, там и другие старинные переиздания появятся...
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Это предпоследняя глава книги Л.Чарской "Вечера княжны Джавахи. Сказания старой Барбалэ". Осталось последнее сказание - девятое.
Восьмое сказание старой Барбалэ. Веселый джин.
КОРОТКАЯ, мокрая ветряная зима, с метелями в горах, с бурями в долинах, миновала. Веселою весеннею дымкой заволоклась природа. Голубоватый фимиам поднялся из хрустальной кадильницы и окутал горы. Звонко запели ручьи, загремели по скатам, побежали в низины. Запело свои нежные песни пернатое царство, зашумела молодая листва каштанов, весело-весело засверкало вечное солнце на бирюзовом пологе небес. Опять весна, радость, песни, веселые всплески, аромат цветов и золотые потоки солнца.читать дальше Нынче не праздник, но как празднично выглядит природа. И горы, и небо, и земля... — Седлай Шалого, Абрек! Поскачу в ущелье! Княжна Нина, нарядная и розовая, как бабочка, как райская птичка, влетает в конюшню. — Была на Куре! Ах, славно! И в нижних виноградниках была у старого Илико — еще лучше! А сейчас в горы! В горы! Скорее седлай мне Шалого, Абрек! Говорит и смеется. Звенит сотнями звонков юный голос, а сама, как царевна из сказки. Голубые шальвары, белый бешмет, папаха с алым донышком. Серебряные газыри на груди так и сверкают на солнце, черные кудри рассыпались по плечам. Абрек смотрит и не налюбуется маленькой госпожой. Только вдруг сдвигаются растерянно черные густые Нинины бровки. Хватается за пояс... — Где мой пояс? Сейчас только надевала его перед зеркалом, золоченый пояс - позументик, разукрашенный зеленоватой кавказской бирюзой. — Куда он девался? Только что сама в руках держала, надевал а и вдруг исчез. Куда он мог деваться? Мчится в дом княжна по чинаровой аллее, вбегает стрелою в кухню. Там, в клубах пара, орудует Барбалэ. — Барбалэ, милая моя, старая Барбалэ, где мой пояс? — Пять минут тому назад держала в руках, говоришь, моя радость? — пытливо осведомляётся старуха у княжны. — Пять минут. А никуда но спрятала? А? — Ну вот еще! Будто я не помню! Подумала-подумала Барбалэ и наконец сказала: — Стало быть веселый джин унес, не иначе. — Кто? Глаза у княжны разом вспыхивают от изумления и любопытства. Два черные горящие факела так и впились в лицо Барбалэ. — Ну да, чему удивляешься, сердце мое? Унес весенний веселый джин, маленький весенний джин. О, он любит такие шутки!.. Давно что-то про него не было ничего слышно. А теперь, очевидно, опять появился, проказник. Всю зиму спал веселый джин под снежным сугробом неподвижно. Ударили первые лучи солнца, растопили снег, разбудили красавчика-джина с голубыми глазами. Проснулся джин и принялся за свои шутки... Ну, да мы сыщем твой пояс, не горюй, моя райская пташка. Княжна слушает и недоумевает. Какой-такой веселый джин? Никогда она про него ничего не слышала! А старая Барбалэ в это время с серьезным, сосредоточенным видом сняла алую ленточку с кудрей княжны, вышла на крыльцо с нею, спустилась со ступенек его к ближней чинаре, повесила ленточку на ветку её, украшенную молодой, только что нарядившейся листвой, и громко произнесла: — Веселый джин! Веселый джин! Красавчик с голубыми глазами! Возьми ленточку на память, верни пояс Нине-княжне! — Вот увидишь, золотая княжна моя, скоро пояс тебе вернет веселый джин,—прибавила Барбалэ, обращаясь к Нине. — Неужели вернет? — замирая от любопытства, осведомилась княжна. — Ну, понятно, зоренька восточная! — Да кто он таков, этот веселый джин?— спросила Нина. — Расскажи мне о нем, о веселом джине! — Подожди, Ниночка, после расскажу. Надо сперва работу окончить. — Нет! Нет! Сейчас! Сейчас расскажи! Ярко вспыхивают глазки Нины. Шумно прыгает на шею старой няньке. — Расскажи, сердце мое, расскажи! Можно ли отказать, когда просит Нина? И покачивая седою головою, начинает рассказывать старая Барбалэ.
□ □ □
Каждую весну, как только зазеленеют внизу долины, зацветут первые персиковые деревья, зашумит старый орешник, — из чащи выбегает хорошенький юный веселый мальчик-крошка. Ростом в вершок, не больше, а такой красавчик, какого не сыщешь ни на земле, ни на небе среди ангелов Божиих. Кудри — золото, очи — бирюза, губы — лепестки роз, а сам весь смеющийся, звенящий. Так и хохочет, так и заливается на всю рощу. Личико все так и сияет. А только не всем дано его видеть, не все способны слышать его смех. Иным кажется — просто кузнечик где-то поет или бабочка. Этот мальчик и есть веселый джин, веселый дух кавказских гор. Проказник он большой. Чего только не выдумает, чего только не делает, чтобы подразнить людей, да посмеяться над людьми. Что ни день — то новая у него проказа, что ни час — то новая шалость. Шла старая Като за водой к источнику, шла глупая, старая Като. Несла в руках кувшин, а веселый джин как свистнет ей в самое ухо, как гикнет изо всей мочи, — она на землю даже присела от страха, да как закричит, а кувшин то и выронила из рук. Упал кувшин и разбился на мелкие кусочки, на черепки.
Думает Като — ветер у неё из рук кувшин выхватил, а на самом деле джин это был, веселый джин... В другой раз вышел веселый джин прогуляться по низине, глядит — убирают работники виноградник. Подошел он, подкрался незаметно, бросил горсть песку в глаза одному, другому, третьему. А они как забранятся, как накинутся друг на друга, как начнут ссориться на весь сад. — Ага! Ты так то, Вано, подожди у меня! Песком бросаться? Что выдумал, баран туполобый! — кричит один рабочий. — Сам ты, Михако, бросаешься, я это видел, чекалка ты лукавая из горных лесов, — отвечает другой. — Нет, это Нико черномазый, а не Михако! Клянусь святой Ниной! — возражает третий. Слово за словом, и пошла перепалка А веселый джин стоить, да тешится, весело смеется... — А ну-ка еще! А ну-ка еще! Подбавьте! — кричит он... И так постоянно. Без всякой цели, просто, чтобы напроказить, придумывает свои шалости веселый джин.
Узнал как-то джин, что красавица Маро любила юношу Дато. Ждали, ждали обручения, не могли дождаться. Наступил день великий, наконец, для Маро и для Дато. Повели молодых в церковь. Идут по дороге. Зурна играет. Девушки все в ярких платьях, джигиты стреляют из винтовок. Маро так и сияет. Еще бы! Первый красавец из аула в мужья ей достался. Ну, и не вытерпел шалун-джин. Взял, да и свистнул в ухо Дато. Тот от неожиданности как шарахнется, да прямо Маро головою в лоб. Даже затрещало у неё в голове что-то, и в тот же миг шишка на лбу выскочила. Маро как рассердится, как закричит на всю улицу от боли и досады; — Что ты, Дато, дурачиться вздумал в такой торжественный час! Что ты, Дато! А веселый джин уже успел ему свистнуть в другое ухо и шарахнулся Дато в другую сторону, прямо на будущую тещу. — Что ты, дурачиться вздумал, Дато? — закричала и теща. А джин опять свистнул жениху в ухо — и стал он вдруг плясать и прыгать.
Смеются джигиты, смеются девушки. Вот так жених! В такую торжественную минуту — и вдруг дурачится! Посмотрела Маро на жениха, а тот не унимается, все прыгает, пляшет. — Не пойду я за такого дурака замуж! — крикнула Маро. И расстроилась свадьба Маро и Дато. Вот что наделал проказник джин. И много-много еще разных шалостей придумывал веселый джин. И все такие злые. Но чаще всего смеется джин над рассеянными людьми. Чуть только рассеянный оставит какую-нибудь вещь не на месте — джин тут как тут, либо подменит вещь, либо испортит, либо унесет ее далеко-далеко, где никто и искать не догадается. Собрался Сумбат однажды на охоту, да не посмотрел, в порядке ли его винтовка. С трудом добрался до верхушки горы и нацелил винтовку на дикую козу, —выстрелил, а вместо пули из винтовки песок полетел. Спустилась Зафара из аула вниз к ручью за водой, да не доглядела, что кувшин чужой захватила. Джин уже тут, в кувшине дырку просверлил, и Зафара без воды в аул вернулась. И так каждый день, каждый час... Прослышали старики про проказы веселого джина. — Так вот кто так зло шутить рад нами! Не бывать же этому больше! Поймаем веселого джина и придумаем для него наказание. В назначенный день собрались все старики на площади аула, уселись в кружок, все важные, угрюмые на вид. По бокам их стала молодежь. На кровли саклей высыпали женщины, девушки, дети. - Глядите, добрые люди, сейчас начнется суд над проказником-джином! — слышались их возбужденные голоса. А веселый джин стоит, как ни в чем не бывало. Точно и не его вовсе судить собираются. — Раньше, нежели решить, какое наказание назначить джину, надо его самого поймать, — замечает вдруг старик с длинной седой бородой. — Нет, раньше придумаем наказание, а потом уже решим, как его поймать,— говорит другой, помоложе. Кто принял сторону старика, кто молодого, и начался спор. А веселый джин порхает тут же невидимкой и то одному шепнет на ухо, то к другому отлетает и твердит тихим шепотком — одному: — «Нет, словить разбойника-джина сперва нужно, а потом уже судить его",— другому же: „Нет, сперва наказание придумать надо, а потом словить проказника!" А голубые глазенки джина сверкают лукаво, и златокудрая головка хитро-прехитро нагибается к спорящим. Старики послушно следуют совету и все сильнее и сильнее становится спор между ними, закипел уж во всю. Один даже за кинжал было схватился. Еще минута — и началась бы драка. Вспорхнул в это время веселый джин во весь свой рост, вытянулся и закричал громко: — Эх, вы, недогадливые головы, обо мне заспорили, да не заметили, что я тут, среди вас. Поймайте-ка меня!
И на один миг веселый джин перестал быть невидимкой, на глазах всех замахал крылышками и в тот же миг скрылся из виду. С широко раскрытыми ртами глядели люди вслед улетавшему джину, одурачившему их всех; еще сильнее заспорили — кто из них виноват, что джин улетел безнаказанно... А от джина-проказника только рваный пояс на земле остался, который он бросил, нарочно, улетая… И продолжает веселый джин совершать над людьми свои странные шутки и проделки, и никто не может поймать его, никто не знает, где он: сегодня здесь, а завтра там... Но старые люди говорят, что можно его умилостивить подарками. Вот и я,— закончила Барбалэ,— повесила твою ленточку, княжна, на дерево и просила его вернуть твой пояс. Ведь джин вероятно и унес его, заметив, что ты его бросила... □ □ □ Замолкла Барбалэ и уставила в чащу каштанов свои старые глаза. Туда же глядела и княжна Нина. И казалось ей: мелькает среди зелени деревьев златокудрый мальчик-крошка с голубыми глазами и заливчато смеется над ней и старой нянькой, ласково, добродушно смеется. И от этого смеха еще веселее пробуждается дружная весна Востока, зеленее становятся деревья, ярче и роскошнее сияет солнце, слаще дышат первые весенние цветы...
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Седьмое сказание старой Барбалэ. Невеста водяного царя
ОПЯТЬ лето. Опять спеет янтарный виноград на солнце. Опять наливаются соком под тонкой эластичной, кожицей ягод пышные грозди на кустах. Опять багряно рдеют розы, и кровянисто-алые, как кровь и пурпур, и темно-красные, бархатистые, почти черные, и палевые, как топаз, и молочно-белые, и нежно-розовые как зори в мае. В каштановой аллее, что спускается к реке уступами, тенисто и прохладно. Кругом зато душно от зноя. Сохнут губы, накаляется тело. Влагой обильно покрыты лица. Жарко. — Ой, задохнусь, душенька-радость,—кричит Бэла и смеется,читать дальше—сердце сердца моего, умру сейчас, черноглазая джан! - Жива будешь! Ишь, избаловалась у себя в ауле. Небось, в жару не выглянешь за порог сакли, - вторит голосу молоденькой тетки звонкий Нинин голосок. — На Койсу хожу по жаре купаться, райская пташка садов пророка! Студеная водица в Койсу. Ай, хорошо! — сверкая белыми зубами, восторженно лепечет татарочка, — Неправда! Неправда! В ваших Койсу джайтан копыт не умоет по весне, да осенью вода только и есть в ваших Койсу, а летом в них хоть дыни сажай, так сухо!— хохочет княжна и звенит далеко серебряный колокольчик милого голоска Нины,— вашим Койсу далеко до Куры нашей. Гляди, воды сколько! На весь мир хватит! Пойдем купаться вниз! — Бирюзовая Нина, а не страшно? — боязливо поглядывая в сторону хрустально-сонной, зеленовато-мутной реки, шепчет дочь Хаджи-Магомета. — Вот выдумала тоже! Или боишься, что водяной джин тебе нос откусит, горная коза? И хохочет юная грузиночка, так хохочет, что не только в предместье Гори, на самом городском базаре слышно. — Эй, Барбалэ, неси простыни, мы с Бэлой-красоточкой идем купаться!— властно звучит минутой позже звонкий голосок. Повелительные в нем отцовские нотки. Нельзя ослушаться. Рассердится Нина-джан. Выползает из-под навеса кухни старая Барбалэ с двумя простынями. — Ишь, что выдумали горные серны! Обед время готовить, а они купаться. Вот еще! — Ну, ну, не сердись, не ворчи, Барбалэ, не то состаришься рано, — кричит княжна и неудержимо заливается смехом. — Уж кажется старее Барбалэ и быть нельзя. Седой Эльбрус-великан разве ее старше да Казбек мохнатый там в небесах... И Бэла смеется. Сверкают газельи глазки, блестят белые миндалины зубов. Обе девочки прыгают вниз по уступам, туда к берегу, к самой воде. Пыхтя и отдуваясь, спешит за ними Барбалэ. — Выдумщицы, проказницы, скажу батоно-князю, достанется ужо вам. Вот и река. Журчит и ропщет. Чуть дышит от зноя мутновато-зеленая Кура в берегах изумрудных. Дальше горы. Благодать! Сонно кругом. В жару ни души на берегу. Купальня князя ютится одиноко. В нее вбегают обе девочки. За ними Барбалэ. Хлопает дверь. — Стой! Не входи в воду, княжна-радость, Нина-джан! Стой, не входи!— внезапно оживляясь, тревожно кричит старуха. — Что ты, Барбалэ? Аль и ты водяных джинов боишься?— смеется Нина.
- Молчи! Молчи! Быстро опускает руку в карман Барбалэ, вынимает оттуда блестящий камушек и, размахнувшись, бросает его в воду. — Господь и Святая Нина, будьте милостивы к ним,— шепчут чуть слышно блёклые старческие губы. — Что это значит, Барбалэ? — В первый раз купаетесь нынче, надо умилостивить джинов воды, а не то случится с тобою то, что случилось с глупенькой девушкой Тамарой из Мцхета. — А что с ней случилось? Что?— так и всколыхнулись обе девочки, и тетка и племянница, впиваясь загоревшимися глазами в лицо старой Барбалэ. И про купанье забыли обе. Чуют занятное что-то. Новую не то сказку, не то быль. — Расскажи, светик жизни, солнце счастья, расскажи!— зашептали обе в раз, подбегая с двух сторон к старухе. — Ума решились! А обед? А пилав кто будет варить нынче? А аладьи с персиковым сиропом кто спечет? Вы, что ли, разбойницы, непоседы? Обеими руками открещивается старая Барбалэ. Да, видно, не в добрый час сорвалось у неё слово. Не отвертеться все равно. Не прослушав сказки, не пустят ее из купальни.
— Говори, персиковая, говори, медовая, виноградная, сладкая, говори! Так ивьется вьюном, так и ластится княжна-красавица, так и сияет умильными глазками в лицо няньки-служанки. Вздохнула Барбалэ. Поняла — нельзя отвертеться. Присела на приступочку у воды между двумя любимицами и начала ровным певучим голосом свое сказание.
□ □ □
Была у старого грузина Дато, что держал духан под горою, по проезжему тракту, дочка. Тамарой звали. Красоты неописуемой. Джигиты по ней с ума сходили. Таких очей, черных, как две бездны в горах, других не встретить на свете; таких губок — двух кизилевых ягод—не увидеть нигде. И щечек, похожих на спелые персики, тоже. А распустит Тамара черные косы свои, ну точь в точь черная туча в грозу-непогоду. Ресницы — что стрелы, брови — две темные змейки, а стан у неё так тонок и гибок, что готового пояса нельзя было во всей Грузии для красавицы сыскать. Уж больно тонка была Тамара. Старый Дато души не чаял в дочери. Одна она у него была. Жена умерла давно, другими детьми не благословил Господь. Как не дорожить единственным детищем одинокому старику?
Многие женихи сватались за нее. Всем отказ, — больно горда и высокомерна была девушка. Князья, уздени, беки, свои и горные, все не подходили. Последние и веру ради неё менять решались и коран свой нарушить и грузинскому христианскому Богу кланяться хотели — все из любви к красавице, а она и слышать о таких женихах не хотела. — Не пойду ни за узденя, ни за бека, ни за князя, ни за дворянина,— гордо говорила красавица,— за царя выйду или ни за кого. — За какого царя?— изумленно спрашивал дочку Дато. — За земного, за горного, за водяного—все едино, лишь бы царская власть у него была!—шутливо отмахивалась она. Шутила-то шутила Тамара, а в душе лелеяла тщеславную мечту: выйти замуж за такого человека, власть и могущество которого равнялись бы её красоте. Отступились мало-по-малу женихи от девушки. Видят — недоступно для них сердце и рука красавицы, насилу милы не будут. И перестали надоедать Дато-духанщику. Прекратили свои посещения. Опустел духан. Стали реже наведываться в него гости. Стали хуже идти дела. Рассердился на дочь старый Дато. Стал попрекать ее.
— Вот, мол, отвадила гордостью своей всех посетителей. Обеднели мы. Последний байгуш (нищий) теперь не посватается... Вот тебе и царица. Обижалась на такие речи Тамара, уходила плакать на озеро, что лежало в горах, позади духана. Садилась на бережок и мечтала. Я ли не красавица, я ли не завидная невеста, а вот нет-таки могущественного человека, который бы посватался за меня... Сидит она, как-то раз, на бережку и тоскует. А день давно уже миновал. Вечер спустился над горами, заглянул в ущелья и в долины и замер над озером, такой нежный, тихий, прозрачный и голубой. Тихо поднялся туман от озера и окутал берег. И видит Тамара: выделяется из тумана что-то серое, в широкой хламиде, непонятно-расплывчатое, большое. Мало-помалу обрисовываются неясные очертания, определеннее становятся формы видения. Теперь уже Тамара может разобрать что это такое. Огромного роста, страшный и уродливый человек выходит из недр озера, одетый во все серое, точно облаком окутанный, с развевающимися по ветру зелеными кудрями. Зеленая борода до пояса. Огромные руки и ноги обвиты запястьями из стеблей водяных лилий и водорослей. А на зеленых кудрях — корона из белых цветов подводных. И синие глаза обращены прямо в лицо Тамары. Испугалась девушка. Вскочила на ноги, хотела бежать от серого великана. Но синие глаза словно приковали ее к месту, словно заворожили ее. Поднял руку водяной дух и произнес голосом, похожим на стон озера в бурю: — Добрый вечер, красавица, давно я заприметил тебя, как ты приходишь сюда после солнечного заката горевать и печалиться на судьбу свою. Не тоскуй, звезда очей моих, не горюй о том, что не нашлось тебе жениха по сердцу. Права ты во всем, Тамара. Такой красавице не бывать женой ничтожного грузинского князя или горца-бека. Самому царю такая жена пара. Слушай, девушка, что буду я тебе говорить... Давно я приметил тебя, я, водяной царь—могучий Вод, повелитель рек и озер нашей страны. И полюбилась ты мне, красавица... Захотел я отличить тебя, сделать супругой своей, сделать царицей подводной... Согласись полюбить меня, прекрасная... Я ли не могуч и не силен! У меня есть роскошный хрустальный дворец, увитый водорослями, есть тенистые сады из высоких тростников, есть целые полчища рыб, мне подвластных, есть прелестные рабыни, зеленоокие русалки, что пляшут день и ночь, забавляя меня... Сила и власть мои огромны в подводном царстве, и я разделю их с тобою, если ты полюбишь меня... А вот взгляни и на те одежды, которые должна ты будешь носить, как водяная царица. И, сказав это, нырнул обратно в озеро повелитель водных джинов. Нырнул и выплыл снова. Теперь в руках у него была тончайшая пряжа, отливающая серебром в лунном свете, вся затканная жемчугами. А на огромной ладони лежала прелестная царская корона и хрустальные башмачки. Тамаре, не носившей ничего, кроме заплатанного бешмета и дешевых шальвар, вся эта роскошь помрачила рассудок. И старый Вод с зеленою бородою не казался ей больше таким страшным, как прежде. А повелитель джинов протягивал ей драгоценное платье и нашептывал в это время: — Согласись быть моей женой и водяной царицей, и я окружу тебя такой роскошью и властью, какая тебе и не снилась никогда... Падать ниц будут перед тобой мои джины и русалки и предупреждать каждое желание твое... На ложе из лилий будешь ты отдыхать, прекраснейшая из дев Востока, а есть станешь такие редкие яства, каких не пробовал даже сам турецкий султан... Лишь только взойдет луна на небе, ты станешь выплывать с русалками, будешь резвиться и заводить пляски на хрустальной поверхности и песнею своей тревожить сладко сердца смертных. А сама ты не умрешь никогда, но по прошествии десяти сотен лет расплывешься туманом над землею... Вся твоя жизнь будет один сплошной праздник, и я, старый царь, склонюсь перед тобою со всем моим водяным народом, прекраснейшая жемчужина мира... При последних словах Вода вздрогнула всем телом Тамара. Всколыхнулось сердце тщеславной девушки, затрепетала она. Гордо выпрямилась статная её фигурка. — Из дочери духанщика-бедняка царицей стану! — прошептала она надменно и, бросив горделивый взгляд вокруг, смело протянула руку водяному духу. Вспыхнули, как молнии, синие очи Вода. Схватил он в объятия красавицу и, прежде нежели успела крикнуть Тамара, исчез с нею под водою... С тех пор немало лет уже прошло. Живет Тамара царицей в подводном хрустальном дворце, спит на мягком пушистом ложе из белых лилий, ест редкие яства с жемчужных раковин-тарелочек, одевается в ослепительной красоты ткани и носить корону из синих аквамаринов на черных кудрях.
Целые полчища рыбок даны ей в утеху, целые сотни зеленооких прислужниц-русалок окружают ее. Пляшут, тешат ее играми, забавляют всячески. А она тоскует. Тоскует царица подводная, несмотря на всю эту роскошь, все богатство и власть... Несносна, скучна вся её жизнь в хрустальном дворце. Скучает она по земле, по зеленым долинам, по высоким утесам, по голубому небу, по родному духану, даже по прежней нищенской жизни у отца. А больше всего по отце, по старом Дато, скучает Тамара. Xочется ей на волю, домой. Всю свою царскую власть, все свое богатство отдала бы, всю свою долгую тысячелетнюю жизнь русалки,— лишь бы год, лишь бы месяц побывать дома, на земле, а там хоть и умереть. Но нельзя этого никак сделать. Не возвращает Вод земле своей жертвы. И тоскует, и мечется царица у себя, в подводных палатах из голубого хрусталя. Стонет и плачет Тамара, сверкает молниями глаз на своих прислужниц, и тогда закипает обычно спокойная поверхность озера, поднимается ветер, и перекатываются с грохотом от берега к берегу белые кипучие седые валы. —Буря на озере!—говорят тогда в духане, а старый Дато тихо вздыхает при этом, вспоминая утонувшую дочь...
□ □ □
Барбалэ кончила сказку. А Нина-джан и козочка Бэла все еще сидят, приумолкшие, и робко поглядывают в мутные воды Куры, И мнится обеим: вот - вот выглянет из темной поверхности реки черная голова в аквамариновой короне и взглянут на них печально и жалобно большие страдальческие очи водяной царицы… И жалостью полны сердца девочек — и смелой красоточки Нины, и молоденькой Бэлы-горянки—и думают обе о глупой Тамаре, променявшей вольную жизнь на холодный водяной чертог...
Вспоминая о дореволюционной детской литературе обычно вспоминают именно Чарскую. И её популярность в начале 90-х вызвана не только интересными сюжетами и живостью персонажей (тем что создавало ей популярность сто лет назад), а еще и (осмелюсь сказать, что в первую очередь тем) что про нее помнили.Помнили ее имя...Знали кто она такая. Помнили и благодаря критике и благодаря воспоминаниям. В книгах, описывающих дореволюционные и раннесовесткие времена, ее имя тоже стало символом. Ее помнили.С отрицанием, как воспоминанием о "золотом детстве", просто как констатацию факта. Я сделала выборку из книг, где упоминается она и ее книги. Уверена что это не все, так что присоединяйтесь, вы наверное еще знаете Художественная: читать дальше1.А.Н.Рыбаков (1911-1998) Повесть «Кортик» Время действия: 1922-1925 Время написания: 1948 ...А это что? Гм! Чарская... "Княжна Джаваха"... Слезливая девчоночья книга. Только переплет красивый. Нужно выменять ее у Славки на другую. Славка любит книги в красивых переплетах. С книгой в руке Миша влез на подоконник и открыл окно. Шум и грохот улицы ворвались в комнату. Во все стороны расползалась громада разноэтажных зданий. Решетчатые железные балконы казались прилепленными к ним, как и тонкие пожарные лестницы. Москва-река вилась извилистой голубой лентой, перехваченной черными кольцами мостов. Золотой купол храма Спасителя сиял тысячью солнц, и за ним Кремль устремлял к небу верхушки своих башен. Миша высунулся из окна и крикнул: - Славка-а-а!.. В окне третьего этажа появился Слава - болезненный мальчик с бледным лицом и тонкими длинными пальцами. Его дразнили "буржуем" за то, что он носил бант, играл на рояле и никогда не дрался. Его мать - певица, а отец - главный инженер фабрики имени Свердлова, той самой фабрики, где работают Мишина мама, Генкина тетка и многие жильцы этого дома. Фабрика долго стояла, а теперь готовится к пуску. - Славка, - крикнул Миша, - давай меняться! - Он потряс книгой. - Шикарная вещь! "Княжна Джаваха". Зачитаешься! - У меня есть эта книга. - Неважно. Смотри, какая обложечка! А? Ты мне дай "Овода". - Нет! - Потом сам попросишь, но уже не получишь... - Ты когда во двор выйдешь? - спросил Слава. - Скоро. - Приходи к Генке, я буду у него. - Ладно. Миша слез с окна, поставил книгу на полку. Пусть постоит. Осенью в школе он ее обменяет.
2.Л.Пантелеев (1908-1987) Рассказ «Собственная дача» Время действия: 1912 Время написания: 1973 Драматическая история о несовпадении мечты с реальностью.Советую прочитать весь рассказ- он есть в сети.В воспоминаниях Л.Пантелеев много писал о Чарской, но в произведениях его она появилась только здесь (вроде) Как и надо было ожидать, в этот вечер я долго не мог уснуть. Вася уже давно посапывал в своей кровати-клетке, тихо было и внизу, у взрослых, а я пробовал сомкнуть глаза и не мог - лежал, смотрел за стеклянную дверь балкона, где медленно восходила большая багровая луна, и вспоминал, и мечтал, и придумывал, что может случиться дальше. Вот мы опять гуляем с няней по шоссе. И опять едут государыня с наследником. Великих княжен, пожалуй, не надо. Да и няньки не надо. Даже без государыни можно. Так лучше. Я один иду по шоссе и вдруг слышу: - Мальчик! Наследник тоже едет один. На вороном арабском коне. Я отдаю честь. Разумеется, на колени не встаю, а просто вытягиваюсь по-офицерски. Он спрыгивает с лошади, делает шаг в мою сторону, протягивает руку. - Как вас зовут? - спрашивает он. - Алексей, ваше высочество. - Очень приятно. Значит, мы с вами тезки. - Так точно, ваше высочество. Мы тезки. Он ведет в поводу своего черного, как смоль, арабского скакуна. И мы с ним не спеша ведем беседу. - Вы читали "Княжну Джаваху" Чарской? - спрашивает наследник. - Нет, ваше высочество, моя двоюродная сестра читала, а мне эту книгу читать не дает, говорит - еще маленький. А вы "Про Гошу Долгие Руки" читали? - Да, конечно. Потом наследник говорит: - Давайте будем на "ты". - Хорошо, ваше высочество. Разрешите, я поведу вашего коня? - Не "разрешите", а "разреши"... - Так точно. Разреши, Алеша, я поведу твоего коня. - Пожалуйста. Он передает мне повод... Я беру повод, и тотчас все вокруг становится черным. Или я заснул, или вдруг луна зашла за дранковую крышу соседнего сарая. Эти мои вечерние мечтания о дружбе с наследником растянулись надолго. В детстве я всегда, перед тем как уснуть, мечтал о чем-нибудь. Устраиваешься поудобнее, поуютнее, укрываешься по самый нос одеялом и спрашиваешь себя: о чем бы? Сюжетов было много. Некоторые длинные, на тысячу и одну ночь. Другие покороче. Сюжета с наследником мне хватило месяца на полтора-два. В этих ночных мечтаниях-видениях мы с наследником уже давно подружились. Почти каждый день он приглашает меня к себе во дворец, на Собственную дачу, и мы играем с ним — или в его детской, или в саду, под открытым небом среди опьяняюще пахнущих кустов жасмина и шиповника. Играем, например, в войну с турками. Он, конечно, царь. Я — его главный генерал. Потом играем в Робинзона Крузо. Наследник — Робинзон, я — Пятница. Потом — в индейцев. Наследник — вождь племени, я — бледнолицый брат... Потом он предлагает, чтобы я был вождь, а он пленник... Потом мы лежим в траве и по очереди читаем вслух “Княжну Джаваху”
3.М.П. Прилежаева (1903-1989) Повесть «Зеленая ветка мая» Время действия: 1916-1917 Время написания: 1975 М.П.Прилежаева - жутко советская писательница, написавшая ко всему прочему художественную биографию Ленина. Очевидно, что она отзывается о Чарской отрицательно. А Катя? Катя читала. В чтении состояла теперь вся ее жизнь. Лина уехала на каникулы домой в деревню. Фроси нет. Никого — баба-Кока и книги. Ей нравились толстые старые книги. Чтобы день или несколько дней плакать и радоваться, делить чьи-то горести и чьи-то надежды. Любить. Ах, как любила она Наташу Ростову и Андрея Болконского — ах, как любила! Она сама была Наташей Ростовой. Зачем Наташа изменила Андрею? Как могло это случиться? Нет, она не нашла счастья с Пьером Безуховым. Пьер благородный, но Катя навсегда оставалась верна Андрею Болконскому. А «Русские женщины»? «Далек мой путь, тяжел мой путь, страшна судьба моя...» Дни были долгие, полные ярких чувств и боли. Но отчего-то горе, испытанное над книгой, озаряло душу светом. Достоевский мучил. Она страдала. Уйти нельзя. Надо все пережить, все до конца. Десять жизней, двадцать, сто... И вдруг Марк Твен. Она хохотала до слез. — Читай все, — разрешила баба-Кока, — у меня на полках стоящие книги, слезливых Чарских не водится. Баба-Кока намекала, что Чарская — кумир гимназисток. Чарская была и Катиным кумиром, пока книжные полки бабы-Коки не открыли настоящую жизнь. Интересно было узнавать эту настоящую жизнь! Длинная, с огромными от худобы глазами, остриженная после болезни наголо, повязанная платочком, Катя до ночи сидела с книгой; если дождь — на крылечке под крышей, если солнечный день — в тени отцветшей сирени, куда зимой празднично слетались снегири, а в июле чирикали стаи непосед-воробьев.
4. Т. Луговская (1909-1994) Повесть «Я помню» Время действия: 1914-1916 Время написания: 1983 А вот это упоминание мне подсказала olrossa.Cама я конечно читала эту повесть , но момент бы не вспомнила.Здесь тоже отрицание-но какое доброе и ироничное Тут большой кусок текста , что бы ясен был контекст Бабушка, Мария Ивановна Луговская, была небольшая, рыхлая, седая старушка, на голове носила наколку из черных кружев. Была добрая, смешливая и слезливая. С собой из Юрьева она привезла диковинный медный кофейник, похожий на самовар, с двумя ручками, краником и с трубой, в которую Лиза подкладывала уголь из печки... Бабушка вставала поздно. В широкой распашонке, с маленьким узелком седых волос на макушке (еще без наколки) она садилась одна перед своим кофейником в столовой и выпивала его весь целиком. Она доводила этот кофейник до такого состояния, что из него переставал литься кофий. Даже не капал. Откушавши кофию, бабушка начинала морщить нос, давая понять, что она непрочь чихнуть. Тогда я, конечно находящаяся рядом, должна была быстро вынуть из бабушкиного ридикюля носовой платок и подать ей его со словами, которым она меня научила: — Салфет вашей милости. — Красота вашей чести, — важно отвечала бабушка. — Любовью вас дарю, — говорила я выученную назубок фразу. — Покорно вас благодарю.— И бабушка с наслаждением чихала. Я тихонько повизгивала от восторга. В кофеепитии и чихании было что-то цирковое, а бабушка со своей лысоватой седой головой и двойным подбородком выступала в роли фокусника. Няня тоже относилась заинтересованно к бабушкиному кофейнику. Вечером, раздевая меня, она восхищенно говорила: — Сегодня утром, однова дыхнуть, старая барыня опять целый самовар кохию усидела. С юрьевской бабушкой мы сошлись быстро. Первый раз в моей жизни в нашем доме у меня появилась подруга. Мы ссорились с ней и мирились. Мы плакали с ней и смеялись. У нас иногда бывали даже небольшие драки. Бабушка научила меня играть в карты, в «пьяницу» и в «мельника», открыла во мне темперамент азартного игрока, и мы целыми днями резались с ней в эти две игры. Когда выигрывала я, она обижалась, горько вздыхала и приговаривала: «Да что за беда за этакая», принималась поспешно тасовать колоду, надеясь на реванш. Наигравшись в карты, она садилась к окну читать Нинины книги. Главным образом Чарскую. В нашем доме Чарскую не держали, но сестре Нине давали эти книжки ее гимназические подруги. Когда нужно было возвращать какую-нибудъ очередную «Княжну Джаваху» или «Лизочкино счастье» и сестра отбирала книгу у бабушки, та горько плакала и жаловалась маме, что ее обижают. Это было смешно даже мне...
5. Софья Александровна Петренко (?) (Никто не знает годов жизни? Яндекс молчит как партизан, на книжке не написано) Повесть «Зеленые воробушки» Время действия: 1920-е ( вторая половина наверное) Время написания: 1977 А вот эта история примечательна тем , что Чарская здесь не для антуража, а является причиной событий и поступков.Правда не особенно благовидных О нем я вспомнила здесь в связи с красавицей Ядей Давлят, она жила у нас в колонии. Всем было известно, что по происхождению Ядя — польская княжна. Даже в линялом байковом платье казалась она величавой. Гордо и прямо держала прекрасную головку, по-особенному брала ложку, отведя в сторону мизинец, говорила негромко, мило картавила. Девчонкам нравилось быть в ее обществе, постелить ей кровать, выгладить кофточку. А мальчишки дарили княжне свои рисунки, спрятав в рукав, приносили первые подснежники. — Обратите внимание, какое почтение, я бы сказал преклонение, вызывает у простолюдинов по рождению «голубая кровь»! — говорил Баснину учитель физики, старичок в пенсне, с бородкой клинышком.— Веками прививалось, привносилось в сознание кланяться, уважать господ. Быстро такое не искоренить. Поверьте мне. Миша Баснин недоуменно пожимал плечами. — При чем тут «голубая кровь»? Просто красивая девчонка. Была бы эта княжна уродиной, не почитали бы ее, а наоборот издевались. Я свою братву знаю. Яде прощалось то, что другим так не сходило. Опоздала на занятия. Входит в класс. Обрамленное каштановыми кольцами кудрей будто фарфоровое личико, большие серые глаза в длинных загнутых ресницах. Она удивлена: — Ах, уже урок? Я совсем не слышала сигнала. Простите. Учитель прощает, и ребята улыбаются: «Ой, плутовка! Не слышала, как бухали по рельсу?! Мертвый услышит». Ее не во все наряды посылали. Слишком нежная кожа, не может Ядя работать на скотном дворе, сажать картошку, мыть котлы на кухне. Ладно уж, пусть идет в бригаду штопальщиц или с младшими вытирает пыль на столах и подоконниках. — Давлят, почему ты не хочешь носить красный галстук? Ты против детского комдвижения? — спрашивает Баснин. Ядя клонит головку набок. — Как-то не знаю. Я еще не готова стать пионеркой,— мямлит в ответ. — Что с нее взять? Полька, да еще княжна. Не доросла еще до нашего сознания. При всем этом Ядя неплохая девочка. Отзывчивая, не любит сплетен, хорошо учится. Умело используя свое обаяние, она не хвастается красотой, не стремится подчеркивать свое превосходство, как могла бы, будь поглупее. «Любовные записочки» осуждались у нас. А Яде Давлят мальчишки писали. Посвящали стихи. Иногда, картавя, она прочитывала нам отдельные строки, но своих обожателей не выдавала. Она была как цветок, которым любуются. Сама, казалось, не тянулась ни к кому. Но нет. Оказывается, ей дорог Николай Скалов. Она обрадовалась его приезду и погрустнела, когда гости уехали. И вот как-то Ядю вызвал Грач. В спальню она пришла поздно, расстроенная. — Зачем он тебя вызывал? — Ерунда. Не о чем говорить. Но это не было ерундой. Ядя не спала, плакала. Я тихонько окликнула ее. Шура Думалкина подошла к кровати нашей княжны. — Не можем ли мы тебе помочь? — спросила она. — Нет,— жалобно ответила Ядя и опять заплакала. Потом, сев на постели, поманила нас пальцем: — Я хочу вам двоим все рассказать. Но только вам. Можно? Мы оделись и пошли тихонько в пионерскую комнату. Уселись спинами к печке и стали слушать Ядину историю. Дуня Девятова — вовсе не Ядя. Русская девочка из-под Смоленска. Помнит свой домик, телку Пегашку, овраг, перелесок. Помнит, как маму на одеяле вынесли из дома и положили на подводу. «Выживет, может быть, только едва ли, сколько сыпняк этот косит народу!» Клава, старшая сестра, была в няньках в семье попа. Когда маму увезли в больницу, в дом въехали беженцы, а Дуню определили в детдом. Она скоро привыкла к новому дому. Старшие девочки ее баловали, носили на руках, в волосы бант завязывали, отдавали свой сахар. Но вот приехали какие-то люди. Муж и жена. Выбирали себе дочку. Выбрали Дуню. «Она» — в черной юбке, черной кружевной накидке. Из-под сборчатой юбки виднелись грязные стоптанные каблуки. Девочка глаз не отводила от этих каблуков почему-то. В лицо ей и не глянула, все на каблуки смотрела. Хотелось убежать, спрятаться. Но куда? Не догадалась кричать. Не хочу, мол, «в дочки». А воспитательница улыбалась: «Вот счастливица ты какая! И папа и мама у тебя!» Этот «папа» как посторонний. И там молчал, и в дороге, и в доме, когда приехали. Запомнила его ноги в черных брюках и черных ботинках, что выглядывали из-под шуршащей газеты. Трудно сказать, почему ей у них было плохо. Дуню кормили, но «она» все чему-то учила, учила. И ложку держать, и хлеб кусать, и смотреть в тарелку. Ее кудрявые волосы стала смазывать конопляным маслом и заплетать в тугие косицы. Больно, неприятно и пахло так! Плачет Дуня, бывало, а «она» все говорит, говорит. Так скучно, так плохо! Одно удовольствие — смотреть в окошко, отодвинув тюлевую занавеску, и выбирать себе «мам» и «пап» из проходивших людей. И вот увидала милиционера... Девочки в детдоме рассказывали, что их милиционеры туда привели. Дуня решила: пройдет опять милиционер,— побегу к нему и попрошу отвести меня туда, назад. И подкараулила. «Она» была на кухне. Девочка выскользнула во двор и бегом за милиционером. «Дяденька! Отведите меня в детдом. Плохие люди взяли в дочки. Бьют, обижают!» «Кто тебя взял? Где они живут?» «Не знаю. На другой улице. Я не найду теперь». И вот за руку с милиционером пришла в отделение, а оттуда попала в детколонию. Долго Дуню везли и на поезде и на лошади потом. Назвалась она Галей и фамилию себе новую придумала, чтобы «она» не отыскала. В том, что родная мама умерла, Дуня не сомневалась. Видимо, внушили, что тифозные не выздоравливают. Оказывается, мама жива была, сестра ее искала, но ведь Дуня уже в другой губернии была и имя у нее совсем другое и фамилия. Мама все болела и ждала дочку, а недавно умерла... Ядя говорила медленно, тихо. Слезы скатывались с ресниц, бежали по щекам. Она их смахивала с подбородка. Мы молчали. — Я училась в колонии, потом нас раскассировали, попала в детдом под Псков. Здесь на чердаке мы отыскали два ящика с интересными книгами. Разъединяли их на части, чтобы скорее прочитать. Я увлеклась Чарской. У нас была учительница словесности, служившая до революции в пансионе благородных девиц. Пышная прическа, лорнет на черном шнурке, кружевной бант над морщинйстой шеей. Чопорная, прямая, всегда одинаковая. «Фи, как ты говоришь?! Так выражаются только кухаркины дети». Некоторые ее передразнивали, другие ненавидели, а я запоминала ее указания и советы. Хотела быть как эти благородные девицы. Она меня отличала. Называла «детка». «Что ты читаешь? А, про княжну Джаваху! Ты тоже похожа на княжну, не грузинскую конечно, а на польскую. Знала я когда-то такую». И я стала воображать себя княжной. Я сама написала себе письмо, якобы от сестры из Москвы. В письме сестра звала меня жить в столицу. Колония наша в то время ликвидировалась. Мне легко дали справку, билет до Москвы, питание на три дня. В Москве я опять к милиционеру: «Вот, приехала к сестре, жду два дня на вокзале, а ее все нет. Направьте меня в детдом». Я как-то легко могла убедить. Никто не допускал, что говорю неправду. Теперь я оказалась в детдоме № 22. Фамилия Давлят, имя Ядвига. Через год меня перевели сюда, в Алексеевку, в пятый класс. Ядя не картавила. Голос ее звучал иначе. Другое произношение, другие интонации. Значит, все время, все три года эта девочка играла выбранную роль и всегда помнила, что играет! Как она могла?! — Для чего тебе это было нужно? Убей, не понимаю! — вырвалось у меня. — Это все Чарская,— быстро сказала Думалкина.— И не это теперь главное. Как выпутаться из этой истории, вот в чем вопрос. — Грач узнал про все? За этим он вызывал? — Пришло письмо от сестры Клавы. Оно уже давно ходит по детучреждениям. Конверт весь истерся. Там описаны мои приметы. Возраст, цвет глаз и волос. Листочек для меня. Сестра написала про маму, как она просила сыскать меня. Сообщает, что дом наш вернули, поскольку папа был красноармеец и погиб в боях с белополяками. Клава теперь не в няньках, на фабрике работает. Жених у нее, а свадьба будет, когда я найдусь, чтобы за столом около нее сесть. — Ты созналась заведующему? — Нет. Но он что-то заподозрил. — Завтра же сознайся. И перед всем коллективом тоже. Как можно не сознаться?! Не признать такую вину! Отец убит белополяками, а она польская княжна! Чушь какая! Ужас какой! И в пионеры не хотела вступатй, галстук красный надеть. Я распалялась все больше. Меня остановила Шура: — Думаю, Грачу сказать надо. Взять справку на свою фамилию и уехать к сестре, а другим говорить не стоит. — Значит, никакой ответственности за такое вранье?! Как она будет жить с таким грузом вранья?! Скрывать такое — значит опять врать. — Она все расскажет сестре и попросит у нее прощения,— не сдавалась Думалкина. — Знаете, почему я не вступала в пионеры? Тогда бы мне пришлось рассказать биографию или говорить неправду, а перед красным знаменем я этого делать не хотела. При свете луны таким жалким, таким детским было ее личико с большими, сверкающими от слез глазами. Мое возмущение утихало. Бывшая княжна уже не плакала. — Хорошо, что я рассказала вам. Нужно сказать еще Евгевгу и, самое трудное, Скалову. Он приехал накануне ее отъезда. Они долго разговаривали. Ночью Ядя-Дуняша передала нам с Шурой его слова: «Я полюбил тебя, Дуня, когда знал, что ты полька и княжеского рода. Мне это было не по нутру, но рассуждал так: перекуется. Ведь не ее вина, что чуждого происхождения. Но ты двоилась у меня перед глазами. То княжна — классовый враг, то сирота — колонистка. А теперь, оказывается, батька с белополяками дрался, ими сражен, а дочь их княжной хотела быть. Ты троишься теперь, и этого я не могу перенести. Ты гордиться должна принадлежностью к русскому рабочему классу, а ты... Пока не могу простить. Прощай». — Я так и думала. Он очень принципиальный,— заметила Шура Думалкина. Нашу красавицу мы проводили к сестре. Для большинства причина ее отъезда и вся история остались неизвестны.
Вот от Маарфа 6.Г.П.Климов (1918-2007) Роман "Имя мое легион" Время действия: ? Время написания: 1993 (?) Ну я так и думала что есть еще . Рядом с Ольгой, как пудель, постоянно крутился этот колченогий герой Перекопа в своих идиотских красных галифе. Как будто красавице Ольге нравилась эта компания горбунов и уродов. А с другой стороны около Ольги как змея все время увивалась эта княжна Шаховская-Орбели, кисейная барышня и чекистка. Такая трогательная дружба, прямо как в романах Чарской. От change-ange 7. Кузмин М. Рассказ "Где все равны" Время действия и время написания: 1913 [Спор между мальчиками и девочками] — А вы не можете быть гусарами. — А вы не можете быть кормилицей. — А Пушкин был мужчиной, что, взяла? — А у нас есть Чарская.
Поскольку мы плавно как-то перешли на воспоминания и документальны вещи, то вот большое дополнение от olga is pitera читать дальшеКроме названных выше авторов, о Чарской, наскольк помню, упоминается где-то у Леонида Борисова, автора популярной в свое время повести "Волшебник из Гель-Гью". И, само собой разумеется, о Чарской, точнее, о влиянии Лидии Чарской на юношесике стихи одного из величайших наших поэтов, говорится в "Воспоминаниях" Анастасии Цветаевой, да и у других биографов, описывающих детские годы ее знаменитой сестры. У Марины Ивановны есть несколько стихов, прямо связанных с героями (героинями) или мотивами Лидии Чарской: "Княжне Нине Джаваха", "Дортуар весной" и проч.. www.tsvetayeva.com/poems/douce_france.php ru.wikisource.org/wiki/%D0%9F%D0%B0%D0%BC%D1%8F...(%D0%A6%D0%B2%D0%B5%D1%82%D0%B0%D0%B5%D0%B2%D0%B0) Кроме того, о чтении книг Чарской, если не ошибаюсь, говорится в недавно вышедших мемуарах Н. Л Трауберг. У нее вообще было "несоветское" детство и "несоветский" круг чтения. Может, насчет Чарской я ошибаюсь, но остальные упомянутые там книжки были точно дореволюционная "девичья" литература ("Леди Джейн" Джемисон и проч.). Интересно рассуждает о "феномене Чарской" и отношении к ней К. Чуковского биограф К. И Чуковского Ирина Лукьянова (ЖЗЛ): feruza.livejournal.com/1186272.html Пожалуй, это умное и верное наблюдение Кстати, вот и еще одно имя: Юлия Друнина. Хотя это не "художественное произведение с поминанием" в данном примере.
В введении диссертации Матвеевой много документальных упоминаний. planetadisser.com/see/dis_197147.html
Фрагмент переписки А. Куприна с дочерью, К. Куприной. «Пиши о себе, о подругах, о сестрах, начальстве, прогулках и приключениях. Я хочу, чтобы у тебя вырабатывался письменный язык», — пишет своей дочери А. Куприн. «Я ответила отцу, — замечает К. Куприна, — после чего он прислал мне такое письмо: «Милая Лидия Чарская! Нет, нет... Ты лучше ее пишешь... Дорогая Ксения Куприна! И тоже нет...» (Куприна К.А. Куприн — мой отец.—М., 1979.—С. 121).
В.Ф.Панова «Чарская имела головокружительный успех, поняв, как это трудно – добиться успеха, я вовсе не нахожу, что ее успех был незаслуженным».
Ю. Друнина. «Есть, по-видимому, в Чарской, в ее восторженных юных героинях нечто такое — светлое, благородное, чистое, что... воспитывает самые высокие понятия о дружбе, верности и чести... В сорок первом в военкомат меня привел не только Павел Корчагин, но и княжна Джаваха — героиня Лидии Чарской...»
Б. Васильев. Если Григорий Петрович Данилевский впервые представил мне историю не как перечень дат, а как цепь деяний давно почивших людей, то другой русский писатель сумел превратить этих мертвецов в живых, понятных и близких мне моих соотечественников. Имя этого писателя некогда знали дети всей читающей России, а ныне оно прочно забыто, и если когда и поминается, то непременно с оттенком насмешливого пренебрежения. Я говорю о Лидии Алексеевне Чарской, чьи исторические повести — при всей их наивности! — не только излагали популярно русскую историю, но и учили восторгаться ею. А восторг перед историей родной страны есть эмоциональное выражение любви к ней. И первые уроки этой любви я получил из «Грозной дружины», «Дикаря», «Княжны Джавахи» и других повестей детской писательницы Лидии Чарской.
Н.А. Савин.Он пишет, что ее имя «...вызывает почти всегда ожесточенные споры. Одни стоят за нее, признавая её за писательницу выдающуюся, талантливую; другие — не только отрицают всякое достоинство за ее литературными произведениями, но готовы находить в основных мотивах ее творчества, в самой трактовке сюжета нечто вредное»
Н.В.Чехов. В 1909 году он называет Лидию Чарскую самой популярной писательницей своего времени: «Актриса по профессии, г-жа Чарская обладает живою фантазиею и вполне литературным слогом. Сочинения ее всецело принадлежат к романтическому направлению в детской литературе...»
С.Я. Маршак . «Пленительно было то, что многое рухнуло, - рассказывал он об издательской работе в 20-х годах. - Ведь предреволюционная детская литература была монархична, изгажена Дмитрием Толстым, Деляновым. Вольф издавал для детей Чарскую ». «"Убить" Чарскую, несмотря на её мнимую хрупкость и воздушность, не так-то легко. Ведь она до сих пор продолжает жить в детской среде, хотя и на подпольном положении»
www.litera.ru/stixiya/authors/marshak/kornej-iv... «…Ты строго Чарскую судил. Но вот родился крокодил…» orel.rsl.ru/nettext/russian/marshak/v_nah_giz.h... «Я и сейчас помню, - хоть с тех пор прошло уже более шестидесяти лет, - печатавшуюся с продолжениями переводную повесть о двух мальчиках, которых в разное время похитил бродячий цирк. Мальчики эти становятся самыми близкими друзьями и в конце концов оказываются родными братьями, сыновьями французского офицера. Младший из них, Жан, прозванный в цирке Фанфаном, благополучно возвращается домой, а старшего - по имени Клодинэ - родители находят слишком поздно: он безнадежно болен и красиво умирает на глазах у читателя, - как те бледные мальчики в бархатных курточках, чью безвременную смерть с таким удовольствием изображала Лидия Чарская».
Маршак и Чарская В 1923 году Маршак предложил Лидии Чарской, очень тогда нуждавшейся в деньгах, написать несколько рассказов из более близкого быта. Но, прочитав ее первый же рассказ, подписанный ее настоящей фамилией Л.Иванова, он убедился, что это все тот же автор "Княжны Джавахи". Он сказал ей, что в каждой строке сквозит Чарская " Маршак говорит, что я сквожу!" – горестно и кокетливо говорила Лидия Алексеевна своим знакомым, уходя из редакции.
"Подвиг". "И разумeется, первые книги Мартына были на английском языкe: Софья Дмитриевна, как чумы, боялась "Задушевного слова" и внушила сыну такое отвращение к титулованным смуглянкам Чарской, что и впослeдствии Мартын побаивался всякой книги, написанной женщиной". Послесловие к "Лолите". "...или тем лирическим доктором с лубочно-мистическими позывами, мещанскими оборотами речи и чаровницей из Чарской, который принес советскому правительству столько добротной иностранной валюты". А в коментах позднесоветскяа критика:
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Шестое сказание старой Барбалэ. Глупый Дев
ПОЧЕМУ так тихо в Джаваховском доме?.. Почему бесшумно, чуть слышно, ступает в мягких чевяках батоно-князь, сбросив с ног обычные сапоги со шпорами? Почему бледно, как известь, смуглое лицо Георгия Джаваха? И почему по изрытым морщинами щекам Барбалэ катятся слезы, а у Абрека, и у старого Михако беспокойно поблескивают под нахмуренными бровями встревоженные глаза? Не мелькнет, как бывало, ни в тенистом саду, ни в старом доме красивое личико княжны-джан, не слышно райской птички ни на кровле, устланной коврами, ни в чинаровой аллее, ни в дальней беседке, увитой азалиями и ветвями диких роз. И сиротливо ржет в стойле одинокий Шалый. Где его хозяйка? Почему не мчится в горы с ним Нина-джан?
Княжна Нина лежит, багровая от жара, читать дальшеуже четвертый день в своей горнице. Старый доктор, друг князя, добрый старик с темными глазами, спрятанными за стеклами очков, дважды в день приезжает навещать больную,— берет горячую маленькую ручку, щупает пульс, считает секунды на круглых, как луковица, старинных часах... Он смотрит на часы, а на него с надеждой и тревогой во взоре глядят, в свою очередь, князь Георгий, Михако, старая Барбалэ. — Плохо дочурке моей? — шепчет в отчаянии князь, встревоженный до полусмерти. —- Надеяться надо. Бог на небе, молитва на земле,— отрывисто бросает врач. Голос старика дрожит, глаза неспокойно, с тревогою впиваются в больную. Жаль ему Нину. Знал он ее с младенческих лет. И мать её, красавицу-лезгинку из аула Безстуди, знал и лечил когда-то. Ужели за матерью отдавать смерти и дочь, это дитя с черными локонами, похожими на ночи востока, с глазами—звездочками Горийских небес?! Смотрит с печалью старик на разметавшееся перед ним багровое личико, на хрипло клокочущую от дыхания грудку. В горле Нины-джан вся её болезнь,— огромный нарыв, закрывший гортань, мешающий проникать воздуху, грозящий задушить больную. — Как случилось это? Как?— спрашивает старик-доктор. Печальным голосом поясняет князь несложную повесть: Было знойно до удушья. Блекли рдяные розы на кустах. Весь Гори прятался в домах, спасаясь от зноя — в ту пору. А она, княжна, носилась и джигитовала там внизу в долине и, вся мокрая, разгоряченная, влетела во двор, схватила ковш ледяной воды, принесенной из колодца, и выпила залпом прежде, нежели успели удержать ее. К вечеру свалилась с ног. На утро хрипела вот, как сейчас... И жестом, исполненным отчаяния, князь Георгий указывает на дочь. Мечется и бьется на подушках маленькое тело. Багрово-красное, сводится поминутно судорогою боли лицо. Глаза вышли из орбит, огромные и блестящие, как маслины, смоченные росою, и в них целый мир темной муки и страдания. Клокочет и хрипит что-то в горле. Вот, вот, кажется задушит смертельный недуг, унёсет княжну. — К вечеру привезу еще товарища-доктора с собою. Надо усыпить девочку и, разрезав нарыв, выпустить гной. Может статься, не поздно еще. Велик и милосерд Господь! Будем ждать его милостей! И, не отводя затуманенных глаз от глаз княжны, доктор неловко, боком кланяется и выходит из опечаленного дома. — Резать ее!- дико вскрикивает ему в след Барбалэ,— душу сердца моего, ласточку лесов пророка? Сизую горленку райских садов резать? Не дам! Не дам! Светлые и темные духи, смилуйтесь над нею! Ангел смерти, помедли, не заноси кинжала над счастием жизни моей! Помедли, прекрасный, смуглый гонец Господень! Страшно, жутко становится от этих воплей старой Барбалэ. Плачет, разливается старуха, бросается к больной, покрывает поцелуями свесившийся конец одеяла из белой мягкой бурки, целует горячие ручонки и черные локоны княжны. Потом, как безумная, кидается к князю: — Батоно! Батоно! Сокол Дагестанских ущелий! Орел могучий Кавказских гор! Прежде, чем отдать сокровище наше под нож, дозволь старой служанке, верной Барбалэ, испробовать испытанное средство. Девчонкой еще слыхала от наших старух. Дозволь, батоно! А там, когда не поможет, режьте ее, мою ясочку, розу Господних садов. Велик Всемогущий, и Милостива святая Нина, её заступница! Дозволь, батоно, дозволь! —Что хочешь, делай, старуха! Один Господь волен ее спасти...— обрывается в бессилии голос князя, бледнеет пуще красивое, гордое лицо. — И да поможет тебе Всемогущий, моя добрая Барбалэ — через минуту молчания добавляет обезумевший от горя отец. Но Барбалэ уже не слышит. Склонилась к изголовью Нины и тихо шепчет больной: - Хочешь сказочку, джан, хочешь, славную, забавную сказочку скажет тебе, сладкий луч мысли моей, твоя старая Барбалэ? Ни звука в ответ. То же клокотание и хрип в горле. Слова не может произнести княжна. Но она слышит, она понимает, она в полном сознании. Вздрагивают черные ресницы, что-то слабо проскальзывает, не то улыбка, не то невыраженное желание, по ссохшимся открытым горячим губкам. Но понимает и без слов свою питомицу старая Барбалэ. Кивает радостно головой старуха: — поняла! поняла,— и опускается на стул подле кровати, берет в морщинистые сухие руки горячую ручонку больной и, тихо и нежно поглаживая ее, начинает свою сказку.
□ □ □
Беден, нищ, обездолен молодой Дев, сын Гамида. Говорили люди Деву, когда собирался он жениться на Заре, красавице с черными глазами: - «Ой, Дев, одумайся. Если горя не видал, увидишь, когда пойдут дети. Чем кормить их, - пресными чуреками станешь? Опомнись, глупый джигит!» Не послушался Дев. Полюбилась ему Зара черноокая пуще солнца весеннего, пуще звездочки ночной. Пуще коня своего кабардинского полюбил он девушку. Поженились они, наперекор людским советам да пересудам, на зло безысходной своей нужде. Через год родился у них сынишка Гарун, а еще через год дочка Фатима, и еще за нею через год опять двое ребяток-близнецов. Что было делать Деву? Дети кушать просили, молодая жена попрекать стала: зачем женился, когда нечем самому прокормиться? Нечего делать было Деву. Продал он своего кабардинца, на вырученные деньги купил корову. Оставалось еще немного от продажи – нанял на это работников Дев, обнес с ними высоким тыном свою саклю, чтобы не пришли барантачи да лесные хищники в его усадьбу. Жил Дев вдали от аула, на опушке густого леса, и боялся он нападения разбойников и диких зверей. Теперь нечего было ему бояться. Крепкая, высокая ограда защищала от врагов его бедную усадьбу. Целый день работал Дев на дворе, по хозяйству, Зара няньчила ребят и стряпала обед. А корова—кормилица всего Девова хозяйства — паслась на опушке леса, пощипывая траву. Был жаркий июньский вечер. Пряно благоухали азалии, в долинах дышали теплым туманом утесы, а на зеленой опушке было свежо и прохладно. Мирно паслась корова Дева, а сам он после рабочего дня отдыхал, растянувшись под шатром густолиственной чинары. Незаметно стемнело, подкралась ночь. Месяц выплыл на небо и осветил окрестность. Вдруг жалобное мычание донеслось издали до слуха Дева. Вскочил, как встрепанный, с травы Дев. Глядит—нет коровы. Углубилась она в чащу, пока он сладко дремал в холодке. И опять жалобное мычание достигло его слуха. Корова точно жаловалась, молила о помощи и звала к себе. Не помня себя, бросился в чащу Дев. По дороге, на всякий случай выломал он дубину, толстую и тяжелую — что твое бревно. Углубился с нею в лес и видит: несколько десятков волков нападают на его корову. А она отбивается от них рогами, кружится и мечется в их замкнутом кругу и жалобным мычанием взывает о помощи. Велик Аллах! Что было делать ему! Поднял свою дубину Дев над головою и ну колотить ею вправо и влево наседавших на него и корову волков. А другой рукой ухватил веревку, привязанную к рогам коровы, и потащил за нее животное. Волки так и замерли от неожиданности в первую минуту. Откуда, дивились, мог взяться человек? Но не долго смущались они внезапным появлением Дева с его дубинкой. С новым оглушительным воем приступили они к нему и к корове, норовя загрызть и человека и животное крепкими, острыми зубами. Дев не растерялся, однако. Работала его дубинка. А сам он, под отчаянный вой хищников и мычание коровы, окруженный со всех сторон волками, двигался по направлению к своей сакле. Вот и она стоит, вся облитая сиянием месяца. Крепко-накрепко заперты её ворота. Уснула Зара с детьми, позабыв отодвинуть запор у входа. Стал изо всех сил стучаться в ворота Дев. — Отвори, Зара, отопри, во имя Аллаха! Волки одолели, отопри скорей! Но Зара, как нарочно, не слышит крика. Видно, уснула крепко. Ни жалобного мычания не слышит, ни воя волков, ни просьб Дева, а голодные лесные хищники так и надсаживаются, что есть мочи, так и воют, норовя в то же время схватить за ноги Дева и его корову. Видит Дев — плохо его дело... Наседают проклятыe волки. Так и лезут, так и лезут на него, и нет от них защиты и спасения. Подумал он минуту, другую… Смерил глазами забор: больно высок, не перепрыгнуть его корове. И вот осенила взволнованную голову Дева новая мысль, хорошая мысль. Сам пророк вдохнул ее ему вместе с дыханием ночи. Напряг все свои силы, все мускулы Дев. Схватил сильными руками поперек туловища корову и перебросил ее через забор, во двор усадьбы. А за нею следом и сам перепрыгнул. Завыли от обманутой надежды одураченные волки и, беснуясь и кусая друг друга, со всех ног кинулись в лес искать другой добычи. А Дев чуть не прыгал от радости, избавившись от лихой беды, и благодарил Аллаха за спасение. Глаз не сомкнул Дев всю эту ночь. И от радости не спалось ему, и гордость его одолела. «Вот какой я силач-богатырь! - думалось Деву.— Небось, не найдется, пожалуй, другого такого во всем мире джигита-силача?» Хотелось ему разбудить жену и рассказать ей все: как нападали волки, как перебросил он корову через забор, и похвастать перед нею своей богатырской силой. Да неловко стало ему. Что она такое — Зара? Женщина! А женщина разве сможет оценить силу такого богатыря, как он? Сама она слабая былинка перед ним, Девом. Аллах с нею! Пусть спит и видит райские сады пророка во сне. А ему, Деву, все же надо померяться с кем-нибудь силой, похвастать перед другим таким же, как он, сильным, узнать, есть ли такой другой богатырь, как он, Дев, на белом свете? До утренней зари не спал Дев. А как брызнуло солнце на вершине гор алым потоком лучей восхода, вскочил он со своей деревянной тахты, набросил на себя бешмет, нахлобучил на голову папаху и, не говоря ни слова жене, ушел тайком из дома искать человека, который смог бы померяться удальством и силой с ним, джигитом, Девом-богатырем. Идет густым темным лесом Дев, по узкой, едва заметной тропинке. Шепчут что-то столетние каштаны, дубы, шелестит орешник, неслышно лепечут высокие травочки. Белки прыгают по ветвям дерев, барсук пробирается к реке на водопой. Зайчонок высовывает из зеленой травы свою острую мордочку. Где-то шумит река и булькает серебристыми струйками, рассказывая свою вечную сказку. Вот сверкнул ручей за кущей деревьев. Открылся взорам Дева покатый берег. У берега на большом камне сидит человек и удит рыбу. Посмотрел на него Дев и ахнул. Такого огромного человека он еще и не видывал. Пробрал невольный страх Дева перед великаном, подошел к нему и сказал: — Помоги тебе Аллах с ангелами! Хорошо ли клюет рыба нынче? И вдруг, взглянув на удочку, которую держал великан, отступил в изумлении Дев. Не простое удилище было в руках рыболова, а огромный, тяжелый и толстый брус, точно толстый ствол векового каштана держал он в своих исполинских пальцах. — Знаю, зачем ты пришел сюда, Дев,— произнес рыболов с усмешкой, — ищешь человека, который был бы сильнее тебя. Попробуй померяться со мною силою. Возьми этот брус в руки, и ты увидишь, кто сильнее — ты или я? И он протянул Деву свое огромное удилище. Тот едва только взял его, как выпустил из рук и отступил от воды, обливаясь потом. Страшная тяжесть удилища едва не сбила его с ног. Усмехнулся снова рыболов-великан и сказал Деву: — Удивляет тебя моя сила, сын мой! Пойдешь дальше и не таких еще силачей встретишь по дороге, Ступай вдоль берега реки. Поклонился рыболову Дев, преисполненный уважения к его силе, и пошел по указанному ему пути. Вскоре увидел он второго рыбака-великана, закинувшего в реку такое огромное удилище-дерево, которое совсем пригнуло к земле Дева, когда он, по предложению рыболова, взял его в руки. И до третьего рыболова дошел берегом Дев. Удилище этого последнего едва не задавило его на смерть под собою. Прощаясь с Девом, третий великан сказал: — Там, на горе, ты увидишь поляну, на поляне стоит сакля, а в сакле живет женщина, сила которой превосходить силу всех нас троих, взятых вместе. Любопытство разобрало Дева. Захотелось увидеть женщину-богатыря, и полез он на вершину горы, указанной ему третьим рыболовом-великаном. Вот и горная вершина. Дивный луг раскинулся на ней перед глазами Дева. Самые прекрасные цветы востока пестреют здесь и там роскошным бархатным ковром. Благоухают цветы медвяным ароматом, а мотыльки переносятся с цветка на цветок нарядным роем в прозрачном воздухе летнего утра. Посреди лужайки высится темной громадой исполинская сакля, сложенная из гигантских бревен. На пороге сакли сидит старая, как лунь, седая, старуха-великанша и прядет шерсть. Увидел огромную старуху Дев и... испугался. Сам он казался таким ничтожным и маленьким перед нею. — Да будет над тобою благословение Аллаха!— произнес Дев заплетающимся от страха языком.— В гости пришел к тебе, госпожа. Не прогневайся за это! — Сам Пророк строго наказал людям свято почитать гостей, — произнесла в ответ старуха. — Странник, посланный Аллахом в саклю хозяина, должен чтиться им, как ангел и гонец из рая. Входи без страха, сын мой. Я спрячу тебя от глаз моих сыновей-великанов, которые охотнее едят человеческое мясо, нежели лесную дичь и рыбу. И, сказав все это глухим, как трубный звук голосом, старуха-великанша ввела в дом не помнившего себя от страха Дева, вырыла ему посредине сакли, в земляном полу, яму своим огромным веретеном и опустила его туда. А отверстие ямы прикрыла доскою. Сквозь небольшую щелку Деву было видно, как с последними лучами солнца открылась дверь сакли, и три огромных, знакомых ему уже, рыболова-великана вошли в саклю. — А где же тот глупый человек, матушка, которого мы послали к тебе!— забасили дни все трое в один голос, и от этого страшного баса, казалось, задрожала земля. — Мы нарочно отправили его к тебе, чтобы ты приготовила нам из него блюдо на ужин, — произнес старший из братьев. — Нынче плохой улов, рыба не клюет совсем, — вторил ему средний,— не грех отведать и человечьего мясца. — Подавай его нам, матушка, мы сами справимся с ним! — крикнул младший, и все трое бросились искать спрятанного Дева. Напрасно старуха убеждала их, что по обычаю горцев грешно бить гостя, что по адату страны; гость священная особа,— сыновья не послушались её и вытащили чуть живого от страха Дева из его ямы. Потом они посадили свою жертву на пол, посередине сакли, а сами заняли три угла горницы, предложив матери занять четвертый. — Мы хотим, прежде нежели его съесть, — загудел старший из сыновей,— позабавиться хорошенько этим глупым человеком, зазнавшимся через меру и вообразившим себя таким же силачом, как мы. Тут все четверо вытянули губы и начали дуть на Дева.
И точно осенний вихрь наполнил в ту же минуту саклю. Налетел, закружился по хижине, подхватил, как щепку, Дева и стал носить его в дикой пляске по всей горнице, как оторванный от ветки дерева слабый листок. Завертелся, запрыгал, закувыркался Дев слева направо, справа налево. Запрыгали с ним полы его бешмета, слетела папаха с головы, задрожали бессильно ноги в старых чевяках. То подпрыгивая, как мячик, катался он из угла в угол, то отлетал к окну, от окна к стенке, из одного конца сакли в другой. Смотрели на него великаны, дули все сильнее и сильнее и хохотали до слез, забавляясь своей выдумкой. А старуха-великанша, мать, думала в это время, как бы сдержать данное Деву слово и выручить его, из беды. Думала, думала и придумала старая. — Сынишки родимые,-—запела она голосом, похожим на вой горной чекалки, — не довольно ли позабавились мы?.. Я другую затею придумала, куда смешнее. Глядите на меня и делайте то же... Умрем со смеха! С этими словами она стала дуть под Дева. Последовали её примеру и сыновья. Снова поднялся бешеный вихрь в сакле вдвое сильнее предыдущего. Теперь уже не катился, подпрыгивая от полу, как мячик, Дев, но как пушинка, взвился он на воздух, взлетел в трубу великановой сакли, перелетел в один миг все пространство до своей усадьбы и влетел в ворота, в дверь собственной сакли. Там он наткнулся со всего размаха на жену свою Зару и пребольно ударился лбом о каменный таганчик с похлебкой, который она держала в руках. Упал и вдребезги разбился таганчик… Разлилась похлебка... Огромная шишка вскочила у Дева на лбу... □ □ □ — Ха, ха, ха, ха!..— раздается вдруг хохот княжны. — Что это? Бог Всесильный! Смолкла старая Барбалэ, оборвала рассказ. — Ха, ха, ха, ха!.. — Создатель Гори, Грузии и всего мира! Будь милостив к нам! Бросилась к Нине-джан, хватает смуглыми руками плечи девочки. — Батоно-князь! Батоно-князь!— кричит, как безумная, старуха.— Воды и таз... воды и таз скорее... — Ха, ха, ха, ха!—заливается княжна хриплым смехом, а алая пена и кровь так и брызжет у неё изо рта. Кровь льет фонтаном, но лицо проясняется, и глаза становятся светлее с каждым мгновением, и багровый лобик и щечки принимают свой прежний, нормальный цвет. — Велик Бог, Творец гор и неба, зеленых чинар и розовых кущ! Лучше Нине-джан... Удалось рассмешить больную старой Барбалэ её сказкой, лопнул в горле от смеха ужасный нарыв! Спасена маленькая княжна! Спасена! Князь Георгий глазам не верит. Подает полосканье, вату, полотенце, а у самого лицо сияет, как солнце весной. - «Нина-джан, дочка любимая, сокровище его, спасена, спасена!" — Глупый Дев спас!—лепечет Барбалэ, и слезы льются потоком из старушечьих глаз. — Ты спасла мне дочь, Барбалэ! Святая Нина да сохранит тебя долгие годы на радость нам всем, верная старуха! Князь и служанка обнялись, как родные. Смахнул слезу Михако, старый казак, нависшую на конце сивого уса, предательскую слезу. А Ниночка не хрипит уже больше... Нет предсмертного глухого клокотанья удушья в освобожденном горле. Избавлена больная гортань от нарыва. Свободнее и легче дышит больная. Смех спас ее, спасла сказка про глупого Дева, вообразившего себя силачом, спасла старая, верная Барбалэ, милая, верная, преданная, как никто, Джаваховскому роду Барбалэ. — Испытанное средство,— лепечет она, сияя от счастья, покрывая несчетными поцелуями лицо своей Нины-джан, своей звездочки восточной, солнышка светлого,—говорила я—испытанное. Старые женщины в аулах, горянки, так лечат, и наши грузинки не раз сказывали: рассмешишь—от смерти спасешь. А только рассмешить не всегда можно, вот беда!.. Но тут помог Дев-джигит меднолобый, и слава и честь ему от княжны! И сама смеется, тихо смеется счастливым смехом старая Барбалэ. И целует, без счета целует княжну.
Ну вот опять нашла интересную вещь, отклоняюсь от темы, В ЖЖ я нашла публикацию старинного дневника реально жившей девочки. Кира Аллендорф родилась в 1905 году, жила в Москве. "Она писала то, что интересно обычному двенадцатилетнему ребёнку. Вот только начинаются дневники с января 1917 года…"
1917 год.
11 января – среда днём.
Я недавно пришла из гимназии. M-lle не пришла, наверное, она сильно заболела. Мамы сейчас нет дома, мама поехала в Охотный Ряд. Завтра 12-е и мы не учимся, потому что Татьяна. Завтра мы, наверное, пойдём к тёте Тане. Шепелёва меня тоже пригласила, и, наверное, я пойду. Сегодня был французский диктант, и я, наверное, написала неважно. Сейчас был звонок по телефону, и я говорила с Уткиной, как вдруг что-то зашумело и присоединился третий мужской голос. Уткина растерялась, а мужской голос говорит, - Это 4-24-21, сейчас с Вами будет говорить Иван Филиппович Уткин (отец Уткиной, который живёт в Костеревё (?). Уткина передала трубку матери. Я хотела послушать что будут говорить отец и мать Уткиной. Но, меня разъединили. Очень жалко.
Сегодня в гимназии переменили мои ботинки. Один мой, один чужой.
15 января – воскресенье вечером.
Сегодня няня ушла со двора. 12-го я, мама и Шура были у тёти Тани, а потом я пошла к Шепелёвой. К тёте Тане мы пошли к половине второго, к завтраку. Там был очень вкусный завтрак: были закуски, потом пирог, потом курица и чай с конфектами. Папа сейчас меня зовёт играть в шашки, дневник допишу потом…
Императорские Театральные Училища С. Петербургское Театральное Училище. <…> Драматические курсы.
В 1899—1900 уч. году на драматических курсах состояло: 25 учениц и 22 ученика, всего — 47 человек, которые распределились по курсам следующим образом: на 1-м курсе—13 учениц и 8 учеников, на 2-м курсе—8 учениц и 6 учеников и на 3-м курсе—6 учениц и 6 учеников. Поступили на курсы осенью 1899 г. — 13 учениц и 8 учеников, всего—21 человек... Поступили на курсы осенью 1899 г. — 13 учениц и 8 учеников, всего—21 человек. Весною 1900 г. состоялся десятый выпуск окончивших драматические курсы, выпущены были 8 человек — 4 ученицы и 4 ученика. Все окончившие курс находились в классе преподавателя Ю. Э. Озаровского. Выпускные испытания происходили на сцене Михайловского театра 13-го, 20-го и 31 -го марта. В программы этих экзаменационных спектаклей вошли: 13-го марта: «Праздник в Сольгауге» драма в 3 д. Г. Ибсена, перевод Мировича и 1-й, 2-й и 3-й акты комедии А. Федотова «Хрущевские помещики»; 20-го марта—«Юность» драма в 3 д., Макса Гальбе, перевод С. П. Нанн и сцены из московской жизни в 3 д.,; соч. А. Н. Островского «Зачем пойдешь, то я найдешь» («Женитьба Бальзаминова»); 31-го марта—«Антигона» трагедия Софокла, перевод Мережковского и «Жеманницы» комедия в 1 д., Мольера, перевод Веселовского. В этих сценах экзаменовались: Ученица Елистратова — в ролях Сигны («Праздник в Сольгауге) и Искены («Антигона»). Ученица Лачинова — в ролях: Маргиты («Праздник в Сольгауге) и Антигоны («Антигона»). Ученица Чарская—в ролях: Глаши («Хрущевские помещики»), Акулины Гавриловны Красавиной («Женитьба Бальзаминова») и Мадлоны («Жеманницы»). Ученица Казарина — в ролях: Анхен («Юность»), Хор («Антигона») и Като («Жеманницы»), Ученик Корнеев — в ролях: Акима Акимовича Недососова («Хрущевские помещики»), Амандуса («Юность») и стража («Антигона»). Ученик Крылов — в ролях: Силоамского («Хрущевские помещики») и Горжибюса («Жеманницы»). Ученик Дементьев — в ролях: Грегор Шигорский («Юность») и Креона («Антигона»). Ученик Бережной—в ролях: Михаила Дмитрича Бальзаминова («Женитьба Бальзаминова») и Москариль («Жеманницы»).
Из перечисленных учащихся, окончивших полный трехлетний курс, выпущены:
Со свидетельствами: Ученики: 1) Корнеев, Владимир. 2) Крылов, Федор. Из них зачислена на службу в С-Петербургскую драматическую труппу, с 1 сентября 1900 г. г-жа Чарская.
И о хорошем. Всем кто интересуется повседневной жизнью начала 20-го века, советую посмотреть вот этот блог: http://szhaman.com/ Заметки, картинки, моды и просто интересные истории про “Belle Époque” и все что с ней связано.
За все это время привыкла к тому что авторы ПСС*: 1.Лучше Лидии Алексеевны Чарской знают как называются ее произведения.(Названия на современных книгах совсем не соответствуют оригинальным названиям) 2.Лучше Лидии Алексеевны Чарской знают как должны быть написаны ее произведения.(Книги издаются там с "литературной обработкой", которая является по сути переписыванием) Но все это меркнет по сравнению с тем, что они, конечно, лучше автора знают ЧТО должно быть написано в ее рассказах.
*Полного собрания сочинений Лидии Чарской в 54-х томах, изданных в издательстве Русская миссия в 2006-2008 годах : Излишне так же говорить что оно вовсе не "полное" потому что есть много книг которые туда не вошли ,а уж на академическое название "полное собрание сочинений" они тем более права не имеют.
Выделенных фраз ВООБЩЕ НЕТ в оригинальном тексте Чарской! То есть в бытовой рассказ СОВРЕМЕННЫЙ ПРАВОСЛАВНЫЙ редактор и литобработчик Владимир Зоберн насильно добавляет божественно-церковную составляющую. ЗАЧЕМ? Дальше: Этот Алчевский очень беден, и Нуся отлично знает это. Питается он впроголодь, бегает по грошовым урокам. Его всегда можно застать в храме. И никогда хорошее настроение духа не покидает его, несмотря на то, что у этого самого Алчевского на плечах целая семья: мать-старуха, больная сестра-вдова, сестрины дети. И он умудряется содержать всех четверых. Владимир, следите за своей логикой. ВЫ реально думаете что у него есть много времени бывать в храме? Когда он учится и работает, содержит семью? Правда? Его высокая фигура быстро исчезает (Л.Ч) тает теперь вдали за решеткою сквера, под сыпавшимся на нее снегом. (Л.Ч,) Нуся долго провожала Алчевского глазами, и сердце девушки примирилось с недавней обидой как вполне заслуженной, покоренное лучшею силою светлой человеческой души... И только в предпоследнем абзаце, редактор все-таки не выдерживает.Заменяет глагол, вычеркивает предложение.Все как всегда. И добавляет определение обиде, как вполне заслуженной, опуская глупенькую Нюту ниже плинтуса. Смирение полагается, что тут поделаешь... Это все изменения. В маленький рассказ добавлены: два абзаца, одно предложение, одно определение. И все? Но эти мелочи полностью меняют смысл рассказа. И бытовой рассказ о доброте человеческой, меняется на нравоучительный рассказ о доброте Бога. При этом еще и с каким-то современным торговым душком: вот Нуся отошла от церкви - сразу все стало плохо.Вот Нуся помолилась и сразу ей пришли на помощь... Это вообще нормально? Ложь нынче перестала считаться чем-то плохим?
Ну что я скажу. Том за томом - все страшнее и страшнее... Пусть уж лучше вычеркивают, чем дописывают...
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Причесанные «Гимназисты». Том 43 ПСС Л.Чарской («Русская миссия», 2007)
Ну, теперь, к счастью, в тырнет-библиотеке есть и «Гимназисты» Чарской. А не только «гимназисты», вышедшие из-под пера редакторов «Русской миссии». Причем вышли они в очень необычном виде. Вроде они, а вроде и нет… Жалко их почему-то. Смотрите сами.
Сначала у меня сложилось впечатление, что особых изменений нет. Но ничем утешить не могу, чем дальше в лес… есть, есть, и еще какие. читать дальшеИз основных – это три типа редакции: 1) первое - просто жесть. Кто читал, помнит персонажа Давида Флуга, судя по имени можно предположить, что он – еврейского происхождения. Положительный герой, один из самых чутких, внимательных друзей главного героя. Талантливый юноша-скрипач, которому, похоже, не суждено стать взрослым музыкантом – как всегда чахотка. Так вот – в ПССном варианте срезается все это впечатление, срезаются целые моменты, где Флуг поступает благородно, и отдельные фразы тоже исчезают, характеризующие его как честного, смелого, незаменимого-настоящего товарища и талантливого будущего музыканта.
Быстрее птицы ринулся со своего места от столика "иноверцев" маленький, черноокий еврей Флуг, с пылающим взором и лихорадочными пятнами чахоточного румянца на щеках. В одну секунду пробежав длинное узкое пространство между классными партами, он очутился перед отцом Капернаумом, весь взволнованный, трепещущий и возбужденный. - Господин священник! - прозвенел его надтреснутый от явного недуга голосок, - г. священник, выслушайте меня... Вы русский законоучитель - я еврейский юноша, ученик... Мы люди совершенно различных положений... Но, как и у всех людей, должна быть соединяющая их связь, так и у русского священника с еврейским юношей должно быть соединяющее их души звено... Это звено - чуткость... И она должна быть вам присуща, господин священник. - Аминь! Истина, да будет так! - прогудел загробным голосом Каменский со своего места на первой парте. (Глава 1)
Это видишь ли... вы, русские, убеждены, что мы, евреи, за золото душу отдать готовы! А неправда это! Ложь! Сущая ложь!.. Еврей свое счастье понимает, и на деньги плюет, когда его счастье в другую сторону манит, - заключил Флуг, сияя своими черными прекрасными глазами. (Глава 9)
Юрий задохнулся... Мысль о потере университета казалась ему чудовищной и жуткой, как смерть. Флуг, казалось, видел страшную глухую борьбу в сердце своего товарища и изнывал от жалости и душевной боли за него. Но вдруг Юрий как бы встряхнулся, выпрямился. Черные брови сомкнулись над гордыми, сияющими глазами. - Я благословляю тебя, Флуг! - произнес он твердым голосом без малейшей в нем дрожи колебанья, - да, благословляю за твой совет... Завтра же иду к Мотору просить рекомендации на место... потому что... потому что... - Тут он задержался на минуту и произнес уже совсем новым, мягко зазвучавшим ласковым голосом: - Потому что я страшно люблю мою мать! (Глава 9, там же)
А теперь пойдем: мы все хотим видеть тебя... и мой старый отец, и моя сестра, и моя скрипка. Да, и скрипка, которая, я чувствую, будет петь сегодня, для тебя, как никогда еще не пела моя скрипка! Для тебя одного! Слышишь? Черные глаза маленького юноши вдохновенно блеснули. - Я буду играть в честь тебя и твоей матери сегодня, как бог! - произнес он дрогнувшим голосом и, увлекая за собою Юрия, быстрыми шагами зашагал по платформе. (Глава 13)
И точно не Флуг, а другой кто-то, новый, прекрасный и таинственный стоял теперь на пороге, весь залитый кровавыми лучами заходящего солнца, и водил смычком... Точно маленький черноокий гений сошел в бедную маленькую комнату... Сошел гений поэзии, музыки и звуков в маленькую комнату, гордый, непобедимый и чудно-прекрасный... Черные глаза Флуга, расширенные донельзя, как два огромные сверкающие полярные солнца, горели жутким, горячим огнем. На смертельно бледном, вдохновенно поднятом, значительном и тонком лице играли яркие чахоточные пятна румянца. И он был победно прекрасен и горд, этот маленький торжествующий гений, - не Флуг, а другой кто-то, принявший на время маленькую скромную оболочку Флуга. Вдруг внезапно оборвались звуки... Очарование исчезло... Испарилось в миг, как сладко-розовый дурман... Зачарованные неземными звуками гимназисты словно очнулись... Флуг стоял у стола и бледный с блуждающими, как смерть, но еще вдохновенными, полными экстаза глазами и говорил хриплым голосом: - Ради Бога, воды! Или я задохнусь! (Глава 18)
Чарская показала себя стоящей выше всех предрассудков своего времени – для нее важны были черты характера, а не национальность (это не ИМХО, посмотрите статью литературоведа В.Приходько «Лидия Чарская: второе рождение»). Может быть, в издании Русской миссии просто укорачивали текст, и никаких негативных взглядов по отношению к определенной нации нет. Но за счет чего сокращать текст – вот вопрос. Поэтому, пусть меня обвинят в паранойе, но конкретней некуда – на стр.62 издания ПСС «Гимназистов» «прекрасная» сноска: в оригинале ее нет.
«Правительство, начиная с 1887 года, было вынуждено ограничить прием в высшие учебные заведения евреев, исповедующих иудаизм, поскольку они отличались неспокойным характером и оппозиционно-революционной настроенностью…»
Курсив мой, естественно. Если эта сноска взята из какого-либо источника – надо бы указать его, а если это мнение редактора, то это просто навязывание точки зрения. Иудей, значит, неспокоен и настроен… Это то же самое, когда в подъездах висят листовки – «Каждый кавказец - потенциальный террорист». Хотя во многих случаях сокращают и эмоции главного героя – Юрия Радина, тут уже не из-за национальности, а просто – слишком он эмоциональный. Ну и что, что у него мать умирает. Сдержанней надо быть, да.
2) второе – редактору (а это кстати, в сем томе - Вл.Зоберн, хотя я уже не очень доверяю именам – вполне возможен вариант студента из литинститута или вообще человека без филологического образования – издательство не настаивает на подобном образовании для редактора выпускаемых ими книг) , так вот, ему надоедает глава, и он просто, без всяких причин, удаляет несколько последних абзацев почти в каждой главе. Объем текста – почти страница иногда. Так что вот, что мы теряем. И еще мелочь – в ПСС нет ни одного названия глав у «Гимназистов» – а в оригинале есть, как видите. И очень точные. Меткие. Лично я не люблю безликие главы. Названия нужны и читателю, и писателю.
3) ну и совсем оригинальное, свойственное, пожалуй, только этому, 43 тому. Потому что, как мне показалось, «Гимназисты» совсем особенное произведение Чарской – оно больше напоминает Кассиля и Пантелеева. Не точно такое же, как Республика Шкид или Кондуит со Швамбранией, но оно очень далеко от институтских ее же повестей. Тут много гимназического и вообще жаргона, сленга. И упоминается, что гимназисты КУРЯТ (естественно, в ПСС они НЕ КУРЯТ). Ну и вообще в оригинале говорится, что они не «ангелы», обычные старшеклассники, «басистые и бородатые». Я всегда думала, что в православных книгах должны всякие герои быть – не только ангелы. Ничего подобного – в ПСС схватили этих самых гимназистов хулиганистых, причесали, форму почистили, фуражки поправили. Про вредные привычки говорить запретили, а уж выражаться – ни в коем случае! Предлагаю вам порадоваться на те выражения, которые отобрали у бедных школяров. Вероятно, они очень неприличные. Не дай Бог, дети, читающие так называемую «Чарскую», научатся таким же и будут с радостью повторять.
- Ни аза (замена в ПСС – «совсем») годов не знаю!
- Видал миндал!
- И чего вонзился, о-о!
…шут возьми!
Ну и еще много подобного. А на сладкое – суперфраза, посмотрите какие метаморфозы… Это момент, когда на гимназической вечеринке Миша Каменский произносит речь о матери.
Оригинал: Она, все она, постоянно она, этот земной ангел, приставленный к вам Владыкою неба! Господа! у меня нет матери...
ПСС: Она, все она, постоянно она, этот земной ангел, приставленный к вам Владыкою Неба Господом! У меня нет матери...
И вопрос ко всем. Почему армянин Соврадзе в ПСС стал грузином? Это более «приличная» национальность? Я, конечно, понимаю, что окончание «–дзе» больше свойственно грузинским фамилиям. Но все же…
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Упоминания о Л.Чарской в современной прессе.
Е.Иваницкая. Ловушка для Мухи. Журнал «STORY», №6, 2010г.
«…«Славянская эпопея» стала для Мухи делом жизни. Конечно, это вызывает уважение. Но... Что могло получиться, если колоссальные исторические полотна создаются ровно так же, в том же духе, в тех же красках, в тех же фигурах, что и реклама мыла? Прекрасные женщины - как на театральных афишах. Яркая синева исконного славянского неба - как на рекламе синьки. В результате - мыльная опера. Художник был тяжко огорчен тем, что первые картины эпопеи, подаренные любимой Праге, были приняты весьма прохладно. Но он не собирался останавливаться и упорно воплощал в жизнь свой замысел, в который верил по-прежнему. В 1913 году он оправляется в Россию. Впечатления отразились в огромном полотне «Отмена крепостного права» и еще в одной картине, которая не входит в эпопею и носит разные названия - «Женщина в степи», «Зимняя ночь», «Звезда», «Сибирь». Там изображена женщина, умирающая от голода в бескрайней снежной пустыне, а за холмом уже сверкают желтыми глазами серые тени - зубастые волки. Страшно аж жуть, особенно в младшем школьном возрасте! Но сам художник объяснял, что в этой картине он стремился передать «чувство русской души», ту самую загадочную русскую душу, которую запечатлели Толстой и Достоевский. Художник ошибся, увы. Он воплотил совсем не то, что выразили в своем творчестве Толстой и Достоевский. Он воплотил то, что раз за разом выражала в своих повестях для девочек Лидия Чарская. Была такая писательница в начале прошлого века, очень популярная. В Чехии ее переводили, и чешские девочки обожали Лидию Алексеевну так же горячо, как и русские. У нее всегда речь идет о добродетельной гимназисточке, с которой случаются преужасные приключения. Волки, например, нападают. Но все хорошо кончается. А в повести «Сибирочка» на бедняжку напал сначала волк, потом медведь, а потом, представьте себе, лев. Серьезно. «Сибирь» с женщиной и волками - это так же смешно, как «Сибирочка» с волками, медведями и львами…»
Я обратила внимание на это упоминание не вообще как на какое-то (оно, честно говоря, достаточно стандартно-усредненное мнение, с которым можно не согласиться). Тут интересно то, что хоть чуть-чуть говорится о чешских переводах.
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Пятое сказание старой Барбалэ. Последняя песнь Хочбара
УГРЮМЫЙ и хмурый как-то приехал домой князь Георгий. Приехал не один. С ним казаки, перед ними привязанные к седлам, с закрученными за спину руками, какие-то люди, понурые, оборванные. В окошко своей горницы все это увидела княжна. Екнуло сердечко чуткой птички, затрепетало. Роем мыслей запылала сразу её головка. Пробралась Нина в кунацкую, где наскоро закусывал князь. Прильнула к плечу его чернокудрой головкой. — Отец! Кто они, эти люди? Откуда? — Горные душманы, звездочка моя, разбойники. Те, что безжалостно грабили, читать дальшеа подчас и убивали людей в ущельях. Мне удалось окружить их с моими казаками, поймать и привезти сюда. На утро сдам их судебным властям Гори. — Их будут судить? - Да, птичка. — И в тюрьму посадят? — Наверное, Нинa. — Но ведь про них говорят, что они храбрецы, папа! Орлы! — Хищные шакалы, а не орлы они, ласточка. Орел горд, он парит в высоте, он не ест падали, крошка. Он бьет открыто, гордо, смело. А эти люди шакалы, которые подбираются в темноте к намеченной жёртве. Они трусливы, Нина, и в открытый бой не идут... Нападают только на беззащитных... Трусы они, подлые трусы... — И эти душманы трусливы, папа? — Не все. Есть один между ними, Гирей. Он их предводитель, вождь. Отчаянный малый, много людей загубил он, но не раз его жизнь была на волоске... Отважен этот Гирей, как барс, это все признают. Когда все уже сдались, он еще бился. Один бился, понимаешь, Нина? Он напомнил мне предание о Хочбаре, дагестанском душмане... Попроси рассказать о нем как-нибудь старую Барбалэ. Она все знает. Так вот, Хочбара напомнил этот разбойник. Такой же отчаянный головорез и безжалостный какой-то. Говорят, не одну душу загубил он в горах. - Папа! Они проведут ночь под нашим кровом. — Да, девочка, а наутро их отправят в тюрьму. Княжна вспыхнула, потом побледнела. Мысли, быстрые, как птицы, вихрем завертелись в голове. Как? Могучий разбойник, гроза Кавказа, проведет всю ночь в старой Джаваховской родной усадьбе и она — Нина не увидит его! Нет! Нет! Она должна увидеть и Гирея, и его страшных товарищей. Под черными кудрями уже зрело решение дерзкой мысли, и блестели, как молния в грозовую ночь, прекрасные черные глаза княжны. Утомленный предыдущими бессонными ночами, проведенными в «деле», и трудной задачей поимки разбойников, князь Георгий рано ушел к себе. В подвал старого дома, где обыкновенно зимою хранились припасы из овощей и плодов, водворили пленных душманов: Гирея и трех других. Четыре казака стали на страже. Пятый караульщик, Абрек, присоединился к ним. Княжне Нине в окно её комнаты прекрасно слышны тихие разговоры казаков и гортанный смех её любимца Абрека. Весело им. Смеются. А каково тем, пойманным, что томятся в неведении в подвале? Что ожидает их? Тюрьма, каторга, или что-нибудь еще худшее, пожалуй...
Больно сжимается сердечно княжны, при одной мысли о той участи, которая неминуемо ждет заключенных в подвале, что-то давит горло, что-то клокочет в груди, бурное, как лава. А мысль все несется и несется вперед, как сказочный конь быстрокрылый. — Голодные они сейчас,- усталые, наверное кушать хотят. А она то княжна провела время за ужином, как ни в чем не бывало. А что, если пойти в буфетную, поискать остатков от стола, баранины, вина, да отнести тем несчастным, ведь всё же люди они... Все же люди... Быстро зреет смелая мысль, захватывает все существо Нины… «Нечего думать долго — надо действовать! решается княжна и крадется к буфетной, хватает большой остаток бараньего окорока, вино, лепешки. „Живей, живей! Айда, Нина, айда! Завтра во всем покаешься отцу, а сейчас действуй, действуй!» — тихим голосом подбодряет себя девочка. Вот готова она. Руки заняты, ноги несут быстро. Где-то скрипнула дверь, еще одна, еще — на галерею, и Нина на дворе, в саду. Осенний ветер утих. Почти по-летнему тепло нынче. Хорошо! Луна сияет и серебряным озером света заливает сад.
Внезапно черная тень, как из-под земли вырастает перед княжною. — Абрек, ты? — Не узнала, госпожа? — Абрек! Голубь мой, молчи! Пусть не услышат казаки нашей речи. Абрек, покажи мне Гирея и его товарищей! Я хочу их видеть. Хочу! Только никому об этом ни слова. Чего ты смеешься, глупый? Я принесла им поесть. Ведь они голодны, Абрек… И, совсем смущенная, замолкает княжна. Пауза длится долго. Стучит сердце девушки. Казаки отошли далеко. У дверей подвала двое здесь, только двое — она и Абрек. Помолчав минуту, снова молит княжна: — Абрек! Отдай им вот эти припасы. И покажи мне, который из них Гирей: — А ты не боишься, княжна?— отвечает Абрек.— Гирей страшный! Такого и встретить жутко. Черный, косматый, как зверь. —- Все равно покажи, покажи... Колеблется Абрек. Не знает, исполнить странное желание княжны или нет. Наконец решается. - Будь по-твоему, звездочка рая. Идем! — Будь благословен твоим Аллахом, джигит, - шепчет княжна юноше-конюху, крадясь следом за ним кошачьей походкой. Вот они у наружной стены дома, около крошечного оконца, приходящегося почти в уровень с землею. Абрек наклоняется, припадает к земле, ползет. Как у змеи, извивается его стан, тонкий стан прирожденного горца. Вот поднял он руку, бесшумно отодвинул засов ставни, распахнул окно, просунул в него голову и что-то прошептал по-татарски. В тот же миг у окна появилось бледное, еще молодое лицо. Свет серебряного месяца облил черты пленника. В них не было ничего злого, жестокого, зверского. Только пронырливостью и лукавством сверкали маленькие темные глазки, да глубокие складки бороздили лоб, придавая выражение угрюмой сосредоточенности лицу молодого душмана. — Гирей! Вот дочь князя, наша княжна, пожалела тебя и твоих приятелей и принесла тебе и твоим товарищам ужин, произнес по-татарски Абрек. Гирей кивнул головою и долгим проницательным взглядом окинул Нину. Потом что-то быстро-быстро залопотал по-лезгински. - У них связаны руки… — произнес Абрек.— Надо им нарезать еду... И, выхватив кинжал из-за пояса, он накрошил им баранину на мелкие кусочки, наломал лепешки и разложил все на крошечном подоконнике подвала. Гирей жадными глазами следил за всеми этими приготовлениями. И еще три пары алчных глаз смотрели на это. Душманы были голодны, как молодые звери. Они жадно набросились на еду, и в один миг съели баранину и лоби. Потом Абрек открыл бутылку и подставил ее горлышко к губам Гирея. Разбойник отхлебнул, затем взором позвал товарищей. Те таким же способом из рук Абрека пили вино. — И правда, шакалы,— содрогаясь, мысленно говорила Нина, в то время, как сердце её сжималось от ужаса, жалости и тоски. Когда пленные душманы покончили с едой, Гирей что-то долго и много говорил Абреку. — О чём он?— плохо понимавшая язык горцев, спросила Нина. — Он говорит, что его и его товарищей ждет казнь, но что в последнюю минуту жизни, прежде нежели отойти Аллаху, он, Гирей, произнесет имя девочки, первой чистой души, отнесшейся к нему без презрения, злобы и ненависти, как к человеку. И спросил, как зовут тебя, молодая госпожа.
— Нина! - помимо воли вырвалось из груди княжны. . Потрясенная до глубины души, готовая разрыдаться она, как безумная, ринулась к дому... Гирей очевидно понял и, мотнув головою, повторил дрожащим голосом: — Нина!— и еще что-то прибавил по-татарски. Всю ночь тревожные сны и страшные кошмары томили Нину. Пойманные разбойники снились до утра. На утро она встала побледневшая, осунувшаяся, с лихорадочно блестящими глазами. Выбежала в сад, бросилась к подвалу. Ни казаков, ни Абрека. В подвале тишина. Увели душманов... Увели в город на суд. Сжалось сердце девочки. Жаль ей стало до боли навеки загубивших свою совесть людей. Вспомнилось бледное лицо Гирея, озаренное луною, его благодарный взгляд, глубокие вещие слова… Опустилась тут же у окна Нина, закрыла лицо руками и тихо-тихо заплакала без слез...
□ □ □
- О чем, солнце души моей? О чем, моя радость? И старая Барбалэ с тревогой в глазах предстала перед княжной.
- Жалко их, Барбалэ, жалко, — скорей стоном, нежели словами, ответила Нина. — Кого, сердце мое, душегубов-то этих? Гирейку с его ястребятами? Полно, дитятко, полно! Не жалей их, звездочка ясная наших ночей. Не люди они—звери, хищные звери… Их не следует жалеть... Слыхала, когда про разбойника Хочбара, -княжна моя, розочка душистая? Слыхала, куда привела жалость пожалевших его людей? Хочешь, расскажу про Хочбара, злодея похуже Гирейки, и не будет болеть чуткое, жалостное сердечко твое. Хочешь? Кивок чернокудрой головки и... начала свой рассказ старая Барбалэ.
□ □ □
Страшный свирепствовал в Дагестане разбойник Хочбар из Гидатли. Буйные набеги на все окрестные селения, аулы, на богатые усадьбы князей и беков, и на бедные деревушки жителей совершал то и дело со своей лихой шайкой этот свирепый душман. Никому не давал пощады. Ни перед лицом старца, убеленного сединами, ни перед юностью не останавливался Хочбар. Рубила его шашка и старые, и молодые головы, не щадил он ни женщин, ни детей...: Черными восточными ночами прокрадывался разбойник со своей шайкой к намеченной усадьбе или поселку, диким гиканьем будил ночную тишь, с головокружительною быстротою набрасывался на облюбованное им селение и через полчаса, где только что цвели пастбища, гуляли табуны коней и стада баранов, да белелись каменные сакли, — там от руки Хочбара дымились развалины, стонали раненые, истекая кровью, валялись трупы убитых. А Хочбар со своей шайкой уже мчался дальше, угоняя за собою табуны и стада, унося казну, оружие, парчовые и шелковые ткани, золотые и серебряные украшения, снятые с убитых женщин. А то, засев в ущельи, поджидал со своими душманами проезжих купцов или паломников, нападал на них, грабил, убивал... Была у него особенность, дарованная ему, казалось, самим шайтаном на гибель несчастным людям: обладал Хочбар голосом соловьиным. Слаще меда, звончее лютни и сааза звучала его песнь. И каждый, кто бы ни услышал голос Хочбара, будь то князь или нищий, простой джигит или кадий, не мог противиться желанию подойти и послушать его песнь. Этой-то песнью и приманивал к себе своих жертв Хочбар. Наслушавшись райской мелодии, приближался неосторожный путник к засаде. Выскакивал из нее, подобно дикому зверю, в сопровождении своей шайки Хочбар, и погибал под ударом его шашки путник... Ограбленный и обезображенный труп его бросали в бездну сподвижники Хочбара по приказанию своего жестокого вождя. Вот, какою славою пользовался певец-разбойник, вот, чем гремело всем известное имя его... И не было ни одной матери в ауле Дагестана, которая именем Хочбара - злодея не запугивала бы расшалившихся детей. — Постой! Вот придет Хочбар, возьмет тебя, постреленок! И ужас наводило это имя на взрослых и детей. Но вот однажды исчез Хочбар. Затихли стоны раненых в Дагестанских ущельях. Вздохнули облегченно жители нагорной страны. Исчез Хочбар, сгинул. Не слышно стало ничего об его кровавых проделках. Зацвели пастбища снова на родине Хочбара. Выстроились снова разоренные Хочбаром аулы. Снова загуляли на воле табуны горских коней. Нет Хочбара—и некому угонять их отсюда. Но известно, что чем меньше ожидается несчастие, тем с бóльшею силою обрушивается оно на людей. Как снег на голову упал Хочбар на аварцев. Появился нежданно-негаданно в аварском ханстве, владетелем которого был в то время могучий Нуцал. Несколько селений и аулов сжег Хочбар, стер с лица земли несколько усадеб и поместий и готовился уже к новым нападениям, но внезапно люди Нуцала напали на него врасплох, заковали в цепи и доставили скованного, безоружного в столицу Аварии, ко двору самого Нуцала. Был чудный день лучезарного востока... Синее небо — плавленная бирюза. Золотое солнце — янтарное море. Белые орлы в облаках — жемчужные каменья среди лазури небесного моря. Парит день кавказского знойного лета и, раскаленные ласками солнца, дремлют аварские ущелья. Но столица хана Нуцала не спит. На дворе ханского сераля собрался суд. Тут были и ученые - кадии и алимы, муллы и мудрецы и сам хан Нуцал среди них, как блистающий месяц среди своих созвездий. В стороне ото всех стоит со связанными на спине руками Хочбар. Стоит с гордым видом, с надменным взором. Знает свою участь Хочбар и готов встретить смерть без страха, как настоящий джигит. Недолго длится суд: перечислив все вины Хочбара, судьи в один голос решили, что для разбойника не должно быть пощады, пусть умрет лютою смертью в огне. Слуги Нуцала раскладывают костер посреди двора. На этом костре и сожгут Хочбара. Вот уже последние поленья положили, вот зажгли дрова, и вспыхнуло золотое пламя. Улыбается зловеще Нуцал. — Что приумолк, горный соловей? Аль струсил перед смертью? Почему не споешь своей песни?— спрашивает Хочбара торжествующий хан. — Отчего не спеть — спою, если дозволишь мне это, повелитель! Но со связанными руками трудно петь. Прикажи развязать мне руки,— отвечает Хочбар. Дал на это свое согласие хан. — Пой хорошенько! Чем слаще будет твои предсмертная песнь, тем жарче станет разгораться янтарное пламя на костре,— произнес он, глядя с насмешкой в лицо Хочбара.—Подожди только: хочу, чтобы и дети мои были здесь. Пусть и они послушают последнюю песню разбойника, пусть посмотрят, какая участь ждет душманов. И велит позвать детей своих. Выступив вперед, запел Хочбар.
И была его песнь сочна, как виноградная лоза Карталинии, медвяна, как вкус ананасного шербета, душиста, как аромат розы в саду, ярка и блестяща, как солнце востока, смела и задорна, как злой ветер в горах... Вот что пел Хочбар за минуту до смерти: «Слушайте, аварцы, песенку мою, Слушайте, джигиты, то, что вам спою! Расскажу в ней хану, как к нему давно Лез Хочбар бесстрашный под вечер в окно. И шальвары ханши, и убор для кос, И бешмет любимый—все Хочбар унес! Слушайте, аварцы, песенку мою, Слушайте, джигиты, то, что вам спою. У заснувших ханских молодых сестер Снял с лилейных ручек праздничный убор, Снял запястья, перстень—лучший хана дар, Все себе присвоил, все украл Хочбар. Слушайте, аварцы, песенку мою, Слушайте, джигиты, то, что вам спою! Ханского ручного, на глазах у всех, Искрошил я тура под веселый смех. Заглянул в овчарни и порой ночной Всех баранов ханских взял к себе домой! И угнал в аул свой, к матери моей, Ханских златогривых дорогих коней. Слушайте, аварцы, песенку мою, Слушайте, джигиты, то, что вам спою! Вот на кровлях саклей стон стоит, не стон, Плач несется скорбный овдовевших жен. Не вернутся, к бедным, снова их мужья. Всех в глухом ущелье их прикончил я, Шестьдесят джигитов шашкой зарубил, Шестьдесят молодок по миру пустил. Слушайте, аварцы, песенку мою, Слушайте, джигиты, то, что вам спою! Знайте же, аварцы, удаль вы мою, Знайте, все то правда, все, о чем пою. Эта песня, знайте, мой последний дар, - На костер бесстрашно с ней взойдет Хочбар... Заслушались, зачарованные пением, Нуцал и его слуги. Помутились их головы, застлались очи... Двое маленьких детей Нуцала подошли к самому певцу: сын и дочь. Слушают песнь тоже. Блестят детские глазенки, как розы, рдеют щечки детей. — О, как дивно прекрасен голос певца, как прекрасен!—думают они. И вдруг, — дикий вопль разбудил хана и его свиту. Хочбар не пел больше, Хочбар с криком метнулся к стоявшим у самого костра ханским детям, схватил их на руки и вместе с ними бросился в пламя. — Вот тебе месть Хочбара, Нуцал, и его последний подвиг! — крикнул разбойник с костра и снова запел свою песнь, под вопли и стоны детей и треск поленьев... □ □ □
Кончена сказка,— нет, не сказка, ибо она не выдумана, не сочинена, а сказание о том, что было на самом деле, если верить седым старикам. Замолкла Барбалэ...
Молчит и Нина под впечатлением только что слышанного. В чернокудрой головке княжны вьются, кружатся мысли. Два образа сплетаются, сливаясь в один,—образы Гирея и Хочбара… И все же жалко Гирея, как каждого пострадавшего, хотя и по вине своей. Человека жалко. И стоят, в памяти трогательные, переданные через Абрека, его слова: — «В последнюю минуту жизни не забудет он ее, Нину, и её участия… Не забудет...» — Нет! Нет! Нe Хочбар он... Не уснула еще в нем совесть! Или же проснулась опять! И загорается в душе Нины невольная молитва. Молитва за Гирея...
Л.Чарская. Нуся — СПб. – М.: т-во М.О.Вольф, 1913 — 23с.: ил. — (Приложение к журналу «Задушевное слово для старшего возраста.» 1913. №9)
Лидия Чарская
Нуся
I
На стенных часах в коридоре пробило два. Нуся захлопнула толстую тетрадь лекций и зевнула. Она встала сегодня очень рано, чтобы готовиться к полугодовым зачетам. Хотелось спать. Но еще больше сна давал себя чувствовать голод. Вот уже целую неделю Нуся не заходит в кухмистерскую, где прежде получала за тридцать копеек довольно скудный обед. Скудный - — но тем не менее обед. А теперь, седьмой день ей приходится довольствоваться чаем и ситным с плохонькой колбасой из мелочной лавочки. Нынче же и на колбасу не хватит. Всего восемь копеек осталось в ветхом, порыжевшем от времени кошельке. А недавно еще — конечно, сравнительно недавно — этот кошелек был новенький, красивый, а главное — полный денег, кредитных бумажек и блестящих новеньких золотых. Точь-в-точь так же полон, как полна была Нусина душа самыми светлыми, самыми радужными надеждами всего несколько месяцев тому назад.читать дальше Как хорошо помнит этот день Нуся! Отец с матерью, бабушка и маленькая сестренка Ирочка провожают ее на вокзале их уездного глухого уголка. Там, в бытность свою в родном городе, Нуся мечтала о Петербурге. Бедную гимназисточку Нусю манил Петербург и своими курсами, на которых Нуся, в этом году окончившая лишь гимназию, мечтала продолжать свое образование, и публичными лекциями, и театрами, и кружками учащейся молодежи. Там, чудилось ей, текла совсем особенная, совсем исключительная жизнь, полная значения, интереса и смысла. Каким будничным казалось ей ее «прозябание», как она называла жизнь в уездном городке! Родители не имели ничего против поступления Нуси на курсы в Петербурге; но отец, суровый труженик из бедных чиновников, решительно заявил дочке: — Поезжай, коли надумала. А только смотри, Анна, денег зря не транжирь. Больше пятнадцати рублей высылать тебе в месяц не могу... А в Питере, говорят, жизнь втридорога. Не опростоволосься. — Пятнадцать рублей в месяц! Да это целое состояние, папочка! — и Нуся, которой все казалось в розовом свете, даже запрыгала от радости. — И потом... потом я буду давать уроки! — Ну, где там уроки, Нусенька! Чай, ученье все время съест у тебя... А ты вот что: возьми у меня... Продала я шубу с воротом черно-бурой лисицы, пятьдесят рублей дали. Вот, их возьми, деточка, на обзаведение. Куда мне, старухе? Сыта и обута. Много ли мне надо?.. И старая бабушка сунула в руку Нуси этот самый, теперь уже порыжевший, тогда же новешенький кошелек с деньгами, скрепляя слова свои поцелуем. Через несколько дней Нуся уехала.
II
Петербург с первого же дня появления в нем Нуси жестоко напугал девушку. Сразу пришлось истратить целую уйму денег: внести плату за право слушания лекций, обзавестись книгами, заплатить за комнату. А там театры: нельзя же было не познакомиться с ними с первых же дней. Затем пришлось приобрести некоторые вещи для пополнения гардероба и прочее, и прочее, и прочее. Словом, деньги текли, как вода. Не прошло и месяца со дня водворения Нуси на жительство в столице, как пришлось уже познакомиться с недохватками и недостатками. Деньги, подаренные бабушкой, очень скоро были израсходованы. Правда, каждое первое число отец аккуратно высылал по пятнадцать рублей в месяц, но разве этого могло хватить при восьмирублевой комнате на обеды, чай, прачку, трамвай и прочее и прочее? А уроки, как назло, не попадались. Слишком уж много развелось желающих давать уроки!.. Нуся, однако, не унывала. Новые товарки, знакомство с ними, разные кружки, а главное — театры, куда она с таким удовольствием бегала на галерку, не давали ей первое время долго раздумывать над печальными обстоятельствами. И только неделю тому назад, когда пришлось вместо обедов питаться чем Бог послал и избегать чуть ли не весь город, тщетно ища занятий, русая головка Нуси в раздумье опустилась, а беспечное до сих пор детское личико приняло столь несвойственное ему выражение озабоченности и грусти. Нуся познакомилась с первыми вестниками нужды...
III
В то время как Нуся размышляла над грустным своим положением, у двери ее крошечной комнаты послышался легкий свист шелковых юбок, затем последовал троекратный стук в дверь, и в Нусину каморку просунулась элегантная хорошенькая головка в большой шляпе со страусовыми перьями. — Изволина, можно к вам? — произнес звонкий голосок гостьи с порога комнаты. — Входите, Борей, входите! Элли Борей, однокурсница Нуси, дочь богатого банкира, впорхнула в комнату, внося с собой струю свежего морозного воздуха и вдобавок к нему — тонкий аромат дорогих парижских духов. — Что вы делаете, Изволина? Никак зубрите лекции? Бросьте, милушка. Стоит того... Я сегодня не поехала на курсы. Проспала. Вчера отец повез всю семью в оперу. У нас была ложа. Вы не можете себе представить, как они пели вчера! Я обожаю «Риголетто». Вы помните этот мотив? И Элли пропела хорошо знакомую Нусе арию. Нуся оживилась, сразу забыла свои плохие дела, голод, жуткий призрак нужды. Элли она не любила, как не любили все эту богатую, праздную, Бог весть для чего поступившую на курсы, барышню. Но Элли принесла с собой кусочек того радостного светлого мирка, который всегда так тянул к себе Нусю. — А сегодня что вы делаете, Элли? — с любопытством спросила она нарядную оживленную Борей. — Сегодня? Ах, милушка, да разве вы не знаете? Сегодня бал у технологов... Надеюсь, и вы там будете... Я нарочно к этому дню сшила себе платье. Прехорошенькое вышло: зеленое, прозрачное, на розовом чехле. Очаровательно... А на голову — розовую же ромашку... Вот вы увидите. Ведь встретимся на балу? Все наши там будут. — Да? — голос Нуси упал до шепота, личико вытянулось и побледнело. Ах, как ей хотелось попасть на этот бал! Она давно мечтала о нем. Но разве можно идти туда в том черном потертом платье, в котором она бегает на лекции или в театр на галерку? А другого у нее нет. Да и потом, какой уж тут бал, когда ей есть нечего. Нуся тяжело вздохнула. Глаза ее невольно наполнились слезами. Вдруг внезапная мысль осенила ее голову. «Что если взять взаймы несколько рублей у этой богатой и нарядной Элли? Можно будет купить светлую кофточку... Они недороги... Из дешевого шелку... И одеть с черной юбкой, предварительно хорошенько почистив последнюю. И перчатки... Может быть, и на туфли хватит. Элли всегда располагает крупными суммами карманных денег. Что ей стоит помочь товарке! Она, Нуся, отдаст ей, непременно отдаст, когда получит.» И красная от смущения Нуся, первый раз решившаяся просить в долг денег, заикаясь, чуть шепотом лепечет: — Борей, голубушка, не можете ли вы мне одолжить десять-двенадцать рублей. Я вам отдам при первой возможности, — и окончательно смущенная, она низко-низко опускает свою русую головку. Борей прищуривается. Ее глаза смотрят чуть-чуть насмешливо на эту склоненную головку. Сколько раз обращаются подруги с подобными просьбами к ней, Борей. Она уже к ним привыкла. Разумеется, у нее, Элли Борей, всегда найдется в портмоне такая ничтожная сумма. Но с какой стати рисковать ею? Она не настолько хорошо знает эту самую Изволину, чтобы быть уверенной в отдаче ею долга. Да и потом — на всякое чиханье не наздравствуешься: сегодня попросит одна, завтра другая. А ей, Элли, еще так много хотелось купить именно в этот день: такие миленькие открытки выставлены на углу Морской, затем надо зайти к Балле купить сладости. Она, Элли, обожает засахаренные фрукты — только фрукты, остальных сладостей не признает. И еще непременно надо купить кое-что из туалета... Как, однако, неудобно отказывать этой девочке. Элли косится на все еще склоненную русую головку: «Сейчас видно глухую провинциалку, — иронизирует она мысленно, — извольте радоваться — дай ей сразу десять-двенадцать рублей! Или она воображает, что Элли кует деньги? Ужасно глупо!» Элли Борей встает, смотрит мельком на золотой браслет с часиками, украшенными эмалью, и говорит отрывисто, не гладя на Нусю. — Извините, Изволина, денег у меня в данное время нет. Были большие траты. Благодаря балу пришлось купить на платье, цветы, перчатки... Вы сами можете понять... Советую обратиться к кому-нибудь другому... Ах, Боже мой, как я заболталась у вас... Скоро три часа. Надо спешить обедать... Лошадь застоялась, я думаю, ожидая меня. Прощайте, милушка, прощайте. И тряся хорошенькой головкой, а вместе с ней и густыми страусовыми перьями на шляпе, Борей поспешно пожимает руку Нуси и спешит за дверь. На пороге она останавливается, медлит на мгновение и, чтобы сказать что-либо, в невольном смущении бросает через плечо: — Я бы советовала вам переменить комнату, Изволина. В ней вам положительно вредно оставаться. Посмотрите, какая сырость проступила в углу. Еще легкий кивок головы, свист шелковых юбок, и изящная фигурка гостьи исчезает в длинном прокопченном чадом коридоре. После ее ухода Нуся стоит как потерянная несколько минут на одном месте. Жгучий стыд, боль обиды и раскаяние в просьбе овладевают ее душой. Ах, что бы дала она, только лишь бы вернуть, не произносить сорвавшуюся у нее с уст фразу об одолжении денег! — Бесчувственная, нечуткая, бессердечная, жадная эгоистка! — вырывается у нее стоном по адресу исчезнувшей Борей. Она с силой обхватывает руками голову, садится на свою жесткую-жесткую, как камень, кровать и горько плачет, зарывшись головой в подушки.
IV
Январский день короток. Быстро спускаются зимние сумерки на землю. В Нусиной каморке они появляются много раньше, чем у других, потому что единственное оконце едва не упирается в стену противоположного дома, и в каморке редко бывает по-настоящему светло. Нуся давно перестала плакать. Стоит с широко открытыми глазами и смотрит в потолок. Темные сумерки сгущаются. Темные мысли тоже — о людской несправедливости, эгоизме и нечуткости. Но как ни темны эти мысли, а голод заглушает их, резко напоминая о себе. Нынче Нуся может позволить себе роскошь купить на четыре копейки ситного и на четыре колбасы, завтра уже ничего покупать не придется. Но о завтрашнем дне Нуся не думает. Волчий аппетит говорит ей об одном только сегодняшнем дне. Она быстро одевает свою ветхую шубенку, старую шапочку под котик и, надевая по пути вязаные перчатки, спускается вниз на двор. Мелочная лавочка у ворот, тут же. Нуся покупает свой убогий обед, вернее теперь уже ужин, и спешит к себе. Всегда растрепанная, с подоткнутым подолом и тяжелой гремящей обувью, хозяйская прислуга ставит самовар. Нуся зажигает лампу, режет колбасу и ситный на маленькие кусочки и, стараясь обмануть голод, медленно съедает их, запивая чаем. Бьет шесть. Девушка снова одевается и выходит. Надо зайти к кому-нибудь из товарок по курсам. Может быть, там она услышит про уроки или про переписку. Студеный зимний вечер сразу прохватывает Нусю своим пронизывающим ветром и хлопьями снега. Ноги зябнут в легких резиновых галошах. Голова кружится и болит; нельзя питаться безнаказанно всю неделю одним только ситным с колбасой! В усталом Нусином мозгу складывается робкое решение. «Что если написать отцу, просить его выслать деньги вперед?» Но в тот же миг неудачная мысль отбрасывается: «Откуда же взять денег отцу, живущему с семьей на скромное жалованье — семьдесят рублей в месяц?» Зубы Нуси начинают стучать, как в ознобе. Ноги подкашиваются. Она с тоской смотрит по сторонам. Маленький сквер еще открыт. Там скамейки. Необходимо сесть на одну из них, иначе она упадет.
V
— Ба, Изволина, какими судьбами? Нуся вздрагивает от неожиданности. Перед ней как из-под земли вырастает высокая фигура студента, запушенная снегом. При свете зажженных фонарей она сразу узнает знакомое некрасивое, все в рябинах от оспы лицо студента-технолога Алчевского, его светлые вихры, торчащие из-под фуражки, и старенькое летнее пальто, которое Алчевский носит во всякое время года. Этот Алчевский очень беден, и Нуся отлично знает это. Питается он впроголодь, бегает по грошовым урокам. И никогда хорошее настроение духа не покидает его, несмотря на то, что у этого самого Алчевского на плечах целая семья: мать-старуха, больная сестра-вдова, сестрины дети. И он умудряется содержать всех четверых. — Эк вас вынесло, коллега, в такую непогоду! Сидели бы дома, а то, шутка ли сказать, добрый хозяин нынче собаку на улицу не выпустит, а вы вот, тут как тут, в стужу и метель на скамеечке в сквере... — Да ведь вы тоже вышли, Алчевский, — уныло замечает Нуся, делая попытку улыбнуться. — Ах, скажите, пожалуйста! — смеется Алчевский. — Да я, сударыня, мужчина, и нашему брату всякие нежности не с руки. Не по комплекции, изволите видеть. Это во-первых. А во-вторых, на радостях мне и стужа непочем. Жарко, словно летом при сорокаградусной температуре, а все от счастья. — От счастья? — словно эхом откликнулась Нуся. — Ну, да. Чего вы, с позволения сказать, глазки вытаращили? Счастлив я нынче, Анна Семеновна. Два урока получил. Один получше, а другой похуже. Да тот, что получше-то, так хоть самому первому в мире репетитору, и то находка. И гонорар разлюли-малина, и ученики теплые ребята. А главное дело — безработица у меня была за последнее время такая, что хоть ложись и помирай. Все хотят учить, а никто — учиться. А тут вот, словно с неба свалилось. Моя старуха-мать и то говорит: «Это нам свыше, Ванечка, послано, в награду за долгую голодовку...» Так как уж тут не радоваться да не чувствовать летнего зноя в стужу и метель!.. Ну, а вы что? — Я? Нуся хотела рассказать о себе этому веселому, неунывающему Ванечке (как все знакомые называли Алчевского), но только махнула рукой и неожиданно горько заплакала. Алчевский растерялся от неожиданности. — Анна Семеновна, что вы? Да Господь с вами? С чего это? А? — озабоченным голосом с заметной долей волнения лепетал он, заглядывая в залитое слезами лицо Нуси. Та долгое время молчала, не будучи в силах произнести ни слова. Долго утешал и успокаивал ее Ванечка, пока Нуся нашла в себе наконец силы собраться с духом и рассказать ему все, решительно все: и про свои более чем плохие обстоятельства, и про то, как она тщетно искала какого-либо заработка, урока, переписки, и про грозный призрак голода, и про отказ однокурсницы в помощи ей, Нусе, несмотря на обещание с ее стороны во что бы то ни стало отдать долг... Нуся говорила, Алчевский слушал. Сидя на скамеечке сквера, занесенной снегом, Изволина, как говорится, изливала своему случайному собеседнику душу. Ах, как тяжело жить, как негостеприимно принимает большой город таких маленьких глупеньких провинциалок, не умеющих ориентироваться в столице! И новый поток слез орошает взволнованное личико девушки. О предстоящем бале у технологов она, Нуся, уже не думает. Мысль о бале явилась у нее сразу под впечатлением визита и беседы Элли Борей. Ее не тянет ни на бал, ни на какие развлечения больше. Какие там балы, когда грозный призрак нужды и лишений в самом существенном, в самом необходимом встает за ее плечами? Опустив беспомощно руки на колени, дрожа от волнения, она сидит подавленная. Слезы то и дело выкатываются у нее из глаз... Хочется без конца плакать, плакать... Ее собеседник сидит молча, с опущенной головой и думает, сосредоточенно думает какую-то упорную думу. Неожиданно вскакивает со скамьи Ванечка, машет руками и еще более неожиданно кричит «ура». Нуся вздрагивает и смотрит на Алчевского испуганными, недоумевающими глазками. «Уж не сошел ли он с ума, этот странный Ванечка!» — мелькает у нее в голове невольная мысль. — Ура! Дважды ура! Трижды ура! — продолжает чуть ли не вопить Алчевский, не обращая внимания на то, что проходящий в это время сторож сквера подозрительным взором окидывает его фигуру и, кажется, намерен сделать ему замечание за нарушение общественной тишины. — Ура, коллега! Слава Богу! Способ выручить вас из беды найден... Как вам уже известно, я получил два урока — один похуже, другой получше. Известное дело, получше оставляю себе, похуже передам вам. Ничего себе и тот, что похуже. Десять «целкачей» в месяц и обеды ежедневные, потому — семья хлебосольная, любит до отвалу кормить. Обеими руками за них держитесь, коллега. Кажется, и учить-то придется девочек, гимназисток. Вот вам адресок. И закоченевшей без перчатки рукой Ванечка лезет в карман, достает оттуда тщательно сложенную бумажку и передает Нусе. — Недалеко отсюда, советую сейчас же махнуть туда, сказать, что де Ванечка Алчевский отказывается от вашего урока, мне передает. Так, мол, и так, считаю себя не хуже его, а по тому случаю прошу любить и жаловать аз многогрешную! — Да ведь они вас хотели, а не меня; и потом, как же вы-то, вы-то, Алчевский, без урока останетесь? — лепечет смущенно Нуся. — Перестаньте, пожалуйста, не до сентиментов тут... Говорю вам, лучший урок себе оставил, а вам менее выгодный предложил. Берите и не смущайтесь. А что против вас ничего не будут иметь — за это уж я ручаюсь. Повторяю вам — учить придется девочек. Пожалуй, родители даже рады будут, что не студент, а курсистка будет учить их девочек... Итак, не зевайте: сегодня же отправляйтесь по адресу, который я вам дал. Ванечка говорит убедительно, но почему-то не глядит в глаза Нусе: ему точно совестно... Нуся понимает, что он просто из сострадания отдает ей свой урок. «Милый Алчевский, чем я отплачу ему за это!» — думает она. Нуся колеблется. Не отдать ли, не вернуть ли великодушному Ванечке бумажку с адресом, не отказаться ли от предложенного им с такой готовностью выхода или же принять его «жертву»? Ведь он нуждается, вероятно, не меньше ее, Нуси, и, кроме того, у него целая семья на плечах. «Нет, нет, пусть этот заработок остается за ним», — решает она. И Нуся уже протягивает руку с сжатой в пальцах бумажкой. Ей хочется крикнуть Алчевскому: «Не надо, не надо... Я не приму вашего великодушного порыва... Я не могу принять...» Но слова замирают у нее на устах... Алчевского уже нет подле... Пока она колебалась, борясь сама с собой, он успел встать и незаметно уйти. Его высокая фигура быстро исчезает теперь вдали за решеткой сквера, под сыпавшимся на нее снегом. Взволнованная и потрясенная, Нуся долго провожала Алчевского глазами, и сердце девушки примирилось с недавней обидой, покоренное лучшей силой светлой человеческой души...
Л.Чарская. Свои не бойтесь! — Петрогорад : тип. П.Усова, 1915 — 140с.:
Лидия Алексеевна Чарская
Дорогой ценой.
I.
Было много слез и волнений после того, как Евгений Павлович Чаев сообщил семье о своей предстоящей женитьбе на Елене Поляновой. Сестры — высокая, худая, желтолицая Анна и маленькая застенчивая Машенька — плакали безо всякого стеснения в присутствии брата. — Ведь она актриса, Женюшка. Ведь ничего своего у неё нет; ведь каждое движение, каждый жест у неё наизусть выучен. Может ли она и любить-то тебя по-настоящему? Да и разводка она, Женя: первого мужа, всем известно, бросила, так... — Перестань вздор молоть, не говори того, чего не знаешь! — резко обрывал старшую сестру Евгений. — Не бросила она мужа, а принуждена была оставить его, потому, что он — развратник и извращенец... Поняла? читать дальшеНет, ничего не поняла Анна Чаева, не поняла ничего, кроме того, что научилась понимать едва ли не с пеленок, что всосалось в её кровь с молоком матери, что испокон веков было традицией и законом в их патриархальной, строго нравственной купеческой семье. По раз и навсегда сложившимся традициям этой семьи, каков ни был муж, выйдя замуж, жена должна была все терпеть от него и нести свой крест до самой могилы, должна была сносить и придирки мужа, и измены его, и даже побои от руки главы семейства. Так учила сызмальства дочерей мать. А слова «развод» даже не существовало в её понятиях. Поэтому даже застенчивая, миловидная, совсем еще юная Машенька. рискнула сказать брату: — И что же это ты, Женечка, разведенную за себя берешь? Мало ли девушек хороших и без неё найдется? К тому же и бесприданница она, сирота круглая, от бедных родителей. Уже какая она партия тебе! Да Дунечка Красноярская за честь сочтет, мигни только. А все знают, что старик Красноярский за дочкой полтора миллиона дает. Но Евгений Павлович только рукой махал на все эти речи. Его беспокоило гораздо более серьезное обстоятельство, предстоявшее ему еще впереди: как подойти с известием о скорой своей свадьбе с Еленой к старухе-матери? С самого юного возраста он привык видеть в матери оплот и силу, на которой зиждилось не только благополучие, но как будто даже и сама жизнь всех окружающих ее людей. Властолюбивая, деспотического нрава, Анфиса Алексеевна Чаева представляла собой классический, уже вымирающий в наше время, тип купчихи старого закала, типичной представительницы матриархата, требовавшей, чтобы дети чуть ли не до седых волос беспрекословно подчинялись ей. Благодаря этому её деспотизму был жестоко несчастлив её старший сын, женатый на характерной, вздорной бабенке, принесшей впрочем около двух миллионов приданого в их дом. Благодаря тому же деспотизму сохла и таяла, как свеча, оставшаяся в девушках Анна, не посмевшая выйти из воли матери и соединиться с тем, кого любила. Все это знал Евгений, когда шел просить благословения на свой брак с оперной певицей Поляновой, которую любил со всем пылом своих двадцати четырех лет. Как он предполагал, так и случилось. В мрачной, полутемной благодаря постоянно спущенным шторам, горнице (старуха Чаева не терпела яркого света) с огромным киотом, озаренным светом лампады, высокая, прямая, как стрела, с лицом старого иконописного письма, старуха Чаева выслушала очень терпеливо и внимательно младшего сына. Когда же смущенный этим исключительным и как будто подчеркнутым вниманием Евгений замолчал, она резко и коротко ответила: — Пока жива, не дам своего благословения тебе на брак с актеркой-разводкой. А ежели не уважишь матери и по-своему поступишь, так и знай: верх-мезонин был твой — твоим и останется, доходы с гостинодворского магазина пополам с Иванушкой — твои тоже, а жену мне свою показывать и думать не смей. Не знаю её и знать не хочу! Слышишь?
II.
И все-таки Евгений Павлович Чаев, купец первой гильдии и один из наследников фирмы «Чаев и Сыновья», женился на артистке частной русской оперы, Елене Поляновой. На свадьбе присутствовали только сестры, густо-густо обвешанные старинными фамильными бриллиантами, да брат с женой. Последняя тихонько злословила в уши золовок по поводу несуществующих любовников «несчастной актерки, погубившей их Женюшку». А сама Леночка, пышная, двадцатитрехлетняя шатенка с задумчивыми черными глазами, похожими на две глубокие пропасти, тихо сияла непобедимой радостью, стоя перед аналоем по левую руку жениха. Евгения Чаева она любила беззаветно. С первым мужем Лена была глубоко несчастна, не выдержала, разъехалась с ним на второй год супружества, не будучи в состоянии выносить более его грубые издевательства, его постоянные мелкие измены и грязные, извращенные, обидные ласки. Евгения Павловича и его почтительную любовь, его робкое поклонение Лена узнала уже после развода всего год тому назад. Подруги по сцене привели его и представили ей: — Вот, Леля, твой безумный поклонник. Чем-то непосредственным и свежим пахнуло с его появлением на молодую, но уже измученную душу Елены. И не только богатырская красота, чудесные синие, совсем детские глаза Евгения и добродушная улыбка покорили молодую певицу, а и то особенное, то светлое, что таилось в этом богатыре, в самых недрах его детской души. И ради этой души, этой свежести, а главное — ради любви его к ней, Лена готова была вынести и деспотизм не желавшей знать ее снохи, и мелочные уколы жены старшего Чаева, и неприязненные взгляды обеих золовок. После свадьбы молодые, поселившись наверху, в четырех уютных «холостых» комнатах Евгения, держали свой особый от «низа» стол, свою отдельную прислугу. Старуха Чаева сдержала слово и не пускала жены младшего сына к себе на глаза. Но Елена так была полна своим новым счастьем и любовью к молодому мужу, буквально носившему ее на руках, что вовсе и не чувствовала создавшейся вокруг неё неприязни. Золовки редко заглядывали «наверх» к молодым, но те и без них чувствовали себя отлично. По утрам, пока Евгений ездил по делам (он совместно с братом вел их после смерти отца), Елена бывала на репетиции, если же случалось остаться дома, то лежала с книгой любимого писателя, наслаждаясь от души уютом, спокойствием и тишиной. Так было до тех пор, пока не грянул гром военной бури над Россией, пока безумные планы Вильгельма II не нарушили правильно создавшегося хода великой европейской машины, пока Евгений Павлович Чаев, бывший прапорщиком запаса, не ушел на войну.
III.
Четыре уютные комнаты сразу потеряли свой уют и прелесть для Елены с отъездом мужа. Теперь в свободное от репетиций и спектаклей время она просиживала часами без дела на одном месте, с неподвижно уставленными куда-то вдаль, в одну точку, страдальческими глазами. За окнами моросил дождь или скупо светило холодное осеннее солнце; зажигались на небе и гасли вечерние и утренние зори. Приходили новые известия с театра войны. Русские богатыри брали город за городом, пункт за пунктом. Взяли Галич и Львов, взяли Ярослав. Галиция и Буковина преклонились пред русским стягом. Перешагнули Карпаты и устремились к дальнему Пешту. Волнуясь и робко ликуя, до строки читала Елена известия о русских победах с далекого театра военных действий. Но, прежде, чем заниматься ими, с захваченным от страха дыханием, с холодеющим от волнения сердцем, крестясь дрожащей рукой, она пробегала списки раненых и убитых и, только найдя букву «Ч» в длинном перечне фамилий по алфавиту и не видя среди них знакомого бесценного имени, с облегченным вздохом переходила к известиям о ходе военных действий.
IV.
Это случилось утром. По раз заведенному обычаю, горничная Феклуша внесла на подносе с утренним кофе и свежий, пахнущий типографской краской, лист газеты. Нетерпеливой рукой схватила его Елена, отыскала «Ч» и замерла без движения, с мертвенно-бледным лицом и разлившимися зрачками. Между убитыми значился прапорщик Чаев, её муж. Точно кто-то поднял тяжелый молот и опустил его на голову молодой женщины; как будто вскрыли ей грудь и на место сердца втиснули тяжелый холодный камень; не дрогнув, остановилось оно. И капли ледяного пота сразу оросили лоб, темя, всю голову, все тело. На минуту улетело сознание, а когда вернулось, Елена снова схватилась за газету и опять увидела то же — прапорщика Чаёва в списке убитых героев войны. А потом началось сразу страшное, неизбежное. К вечеру пришла телеграмма с роковой, не подлежащей уже никаким сомнениям, вестью. «Убит. Тело прибудет тогда-то». Внизу то и дело раздавались истерические рыдания осиротевших сестер. Девушки не плакали, а выли по-старинному, с причитаниями и взвизгиваниями на весь дом. Но голоса матери не было слышно среди этих сверхчеловеческих проявлений горя. Ни единого звука не доносилось из её горницы. Говорила старая заслуженная горничная Дуняша, поседевшая и сморщившаяся вместе со своей хозяйкой, что «дюже убита Анфиса Алексеевна», «туча тучей» сидит в своем кресле не говорит ни с кем и не молится долго, как прежде у киота бывало. Толкнулись было к ней дочери — не пустила, не приняла. Без неё, в ожидании прибытия тела, служили панихиды в большом зале, убранном тропическими растениями. Похудевшая до неузнаваемости стояла на этих панихидах Елена. Замерло в ней все. Не было по-прежнему ни слез, ни стонов; как будто зверь отчаяния съел опустошенную душу. Вспоминались живой, жизнерадостный Евгений, его любовь, его горячие ласки. Не могла, не хотела Елена верить, что его уже нет и не будет больше. Все существо потрясенное до основания, точно утонуло в черной беспросветной бездне. Плакать не было сил, думать не было возможности; стонала без слез, пришибленная горем душа. Казалось, что сама жизнь кончилась и страстно желанной казалась смерь.
V.
Тело павшего в славном бою прапорщика Чаева привезли ранним утром прямо в собор, в приходский храм того полка, где служил свою недолгую службу убитый. На завтра были назначены похороны. Свинцового гроба не открывали — нельзя было открыть: вместо человеческого тела лежали жалкие куски мяса и костей — все, что осталось от разорванного неприятельским снарядом молодого красавца. После первой панихиды у гроба, уехали домой рыдающие сестры. Матери не было, она оставалась дома. Родные, родственники и знакомые тоже постепенно покидали церковь. Редела толпа вокруг гроба. Уходя тихо совещались о завтрашнем дне похорон. Наконец схлынули на церковную паперть последние молящиеся. У свинцового ящика, хранившего в себе последний земной след погибшего, оставалась теперь только она, безутешная Елена. По-прежнему без слез стояла у дорогого изголовья молодая вдова. Сторож потушил церковную люстру, и только тонкие восковые свечи да лампады освещали теперь собор. Где-то гремел ключами сторож и громко читала монахиня у гроба, нанятая до утра. Елена не могла ни думать, ни страдать, ни молиться. Невыплаканные слезы камнем ложились на сердце; сплошным, беспросветным мраком закрылась душа. Особенно четко и навязчиво вонзались в мозг слова Писания, дробно и быстро сеемые монахиней. Но на них не останавливалась мысль. В холодном, замкнутом отчаянии стояла на коленах у гроба молодая Чаева, вся застывшая в своем горе, не слыхала, как остановился экипаж у паперти собора, как, мягко шелестя подошвами по церковным плитам, подходил к ней кто-то, как высокая, прямая, словно стрела фигура старой женщины в глубоком трауре приблизилась к гробу и встала по другую сторону его. Потянулось время, гнетущее, мертвое и неизбежное, как могила. По-прежнему по обе стороны гроба неподвижно стояли молчаливые фигуры двух женщин в черном — старой и молодой. Вдруг выпала тонкая свеча из рук чтицы-монахини, и на время оборвался её гнусавый голос. Старая женщина вздрогнула, повернула голову, взглянула на молодую и... в тот же миг увидала отражение своего горя, своего отчаяния и холодной, мертвой тоски в поднятых на нее глазах молодой. И старое сердце дрогнуло, сжалось в комок. Анфиса Алексеевна шагнула с исковерканным нечеловеческой мукой лицом к Елене. Та вся подалась вперед и с воплем рванулась навстречу свекрови. Широко раскрылись объятия старой Чаевой. Метнулась в них Елена, и обе женщины — старая и молодая — глухо зарыдали, тесно прижавшись одна к другой...
Л.Чарская. Свои не бойтесь! — Петрогорад : тип. П.Усова, 1915 — 140с.:
Лидия Алексеевна Чарская
Двое и один
I.
Тогда старые ветлы вздрагивали над прудом и таинственно, по-осеннему, шуршала аллея. Тогда была осень и большой немного запущенный, тенистый сад Нагорного, медленно умирал в её грустном оцепенении. Тогда была осень, когда три женщины с заплаканными глазами и с припухшими веками отправляли их на войну. Но как давно, как мучительно давно это было! Тогда шуршали мертвые листья в аллеях старого сада, и багровели пышные закаты на горизонте через море убранных полей... Теперь белая пелена снега покрывает эти поля, и от прозрачно-хрустального, как дорогой темный аквамарин, осеннего неба, осталась какая-то туманная сероватая грусть.читать дальше И пустынная, всегда тихая усадьба Нагорного сейчас вся в снегу, вся опушенная белой пудрой инея, как красивая таинственная зимняя сказка. Три женщины темными призраками скользят по высоким неуютным комнатам бесшумной походкой с пытливым вопросом, застывшим одинаково в трех парах глаз молодых и старых. Иногда сталкиваются у окон, в ожидании почтаря Ефима. И когда показывается у крыльца его нескладная, в ветхом зипуне, юркая фигура, мать первая бросает глухим, надорванным голосом: — Должно быть от Андрюши. Дай Господи, чтобы от него! Он так давно уже не писал нам... И смолкает тотчас же, встречая на себе злые, враждебные глаза старшей дочери, беременной Александры. — Почему от Андрея, а не от Всеволода? Андрей отдыхает, вы же знаете. Их полку дали временную передышку. Значит не в опасности. А Сева по двадцать дней не выходит из окопов... Вы же читали... И в ту же минуту на Сашу злобно накидывалась горбатая Эля. — Удивительно! то есть удивительно, какую чушь ты несешь... Ну да, твой Сева в окопах... Под защитой, а Миша все последнее время бьется в Карпатах... в Карпатах, понимаешь? Это не окопы и не тыл... Господи! Как подумаешь только, что он в самом сердце незнакомой чужой страны; что каждую минуту они могут... Их могут... Эля не договаривает, всхлипывает истерично и бурей выносится на крыльцо. — Платок возьми! Платок! — кричат ей вслед две другие: — простудишься, Эля... Тебе нельзя... Но Эля ничего не слышит. Её изуродованная горбом фигура, с прекрасной кудрявой головкой излюбленного типа Греза, с глазами сверкающими горячо, как звезды, уже на крыльце. Вместе со старым Никитой, доживающим восьмой десяток здесь на покое, собственноручно роется в сумке почтаря. И если попадается желанный конвертик со штемпелем действующей армии, бегло вскидывает глаза на почерк адреса. От Миши? Всеволода? Андрея? И если письмо от Михаила, вздрагивает всем телом и вскрикивает, вся загоревшаяся восторгом. — От Миши... От Миши... Но если письмо от зятя, мужа сестры Саши, или от брата Андрея, машет издали, высоко подняв конверт над головой по направлению окон дома. И две прильнувшие к стеклам женские головы торопят ее оттуда знаками, волнуясь, страдая и негодуя...
II.
Три женщины, старая мать и две дочери еще недавно так нежно и утонченно чутко относились друг к другу. Была на редкость дружная семья. Как-то стойко и бодро переносили ниспосланное в семью несчастие. Нянька в детстве выронила маленькую Элю из окна, скрыла это из страха, и результатом катастрофы явился безобразный горб на спине у девочки. Но этот горб не портил прелестного личика, с тонкими выточенными чертами, с глубокими всегда ярко горящими черными глазами, с целым богатством пышных вьющихся по плечам кудрей, и характер Эли всего менее пострадал от её несчастия. Она осталась и калекой тем же милым жизнерадостным ребенком, каким была раньше. И только с тех пор, как ушел на войну её жених, товарищ Андрея, их троюродный брат Михаил Кирьянов, Эля круто и резко изменилась к худшему. — Ужасно, ужасно чувствовать свое бессилие! — говорила она: ужасно бездействовать, когда там все. Все, по мере сил и возможности, отдают себя общему делу. И одна я только ничтожная, бесполезная, глупая, никому ненужная, копчу небо... Сижу сложа руки, когда там одни проливают свою кровь за родину, другие спасают от смерти тех героев, уходом за ними, и только я, я одна ничтожество, тля, мерзость ничегонеделания, ограничиваюсь чтением газетных известий. Мама! Саша, не неужели вы не видите, как это несносно! Страстью отчаяния веяло от этих слов, от этого безысходного молодого горя. Оно разряжалось бурно, остро, мучительно. Кудрявая головка падала на стол, маленькие бледные пальчики впивались в густые каштановые кудри, и Эля рыдала на весь дом глухими, потрясающими все тело, всю душу, рыданиями. Мать старая, слабая, плохо видящая, перенесшая много горя за свою семидесятипятилетнюю жизнь, вставала в такие минуты с кресла и неровной походкой приближалась к дочери. Хотела утешить и не могла. Только путала трясущимися, высохшими руками, каштановые кудри и смачивала их незаметными старческими слезами. И шептала ввалившимися губами: — Деточка моя, бедная моя деточка... за что же? Не надо деточка, не надо... Успокойся. Господь с тобой. Все и мы как ты... хотели бы... и я и Саша... Я стара... по старости не могу, Эличка, а Саша... Она бросала мельком печальный взгляд на большой живот старшей дочери. И будущий ребенок, будущий внук, о котором так пламенно мечтала год тому назад, выдавая замуж дочь, уже не радовал больше старуху. И сама Александра волновалась и тревожилась не менее сестры. Она негодовала и досадовала на предстоящие роды. Они помешали ей тотчас же по окончании курса сестер унестись туда, на передовые позиции, где сражались муж с братом, где нужна была молодая, умелая и сильная пара рабочих рук. Впрочем, она казалась счастливее Эли: ту забраковали при приеме на курсы в их губернском городе, забраковали по слабости здоровья. — Из-за горба! Исключительно из-за проклятого горба! — исступленно тогда же вернувшись с медицинского осмотра домой в усадьбу, кричала на весь дом взволнованная девушка. — И то правда, кто рискнет поручить калеке больных, раненных? Калека — нечто слабое, жалкое, ничтожное... Ведь за самой калекой смотреть надо... Уход ей нужен, лечение! Проклятие, а не жизнь. Уж лучше бы совсем насмерть пристукнули, чем так-то... Господи, возьми меня, да, возьми меня, Господи... И опять рыдания... Глухие, стенающие, отчаянные. А по ночам, в эти долгие зимние ночи, когда весь старый дом наполнялся шорохами и шумами, тресками полов и стрекотаньем сверчка, плакала, изнемогая от ожидания и бессильной злобы, старшая Александра. Плакала из-за невозможности вырваться сразу из этой глуши, броситься туда, где сосредоточились все главные артерии нашей жизни... Но надо было смириться, надо было ждать. И уже враждебно относилась к будущему ребенку; казался он ей ненужным; тяжелым бременем казался он ей теперь. Со дня на день ожидала родов, терзалась и мучилась промедлением. Лихорадочно читала письма мужа и брата... Жадно проглатывала известия с войны и снова плакала по ночам, плакала от зори до зори, от вечера до утра. Плакала и старая мать у себя втихомолку. Плакала и молилась. Теплила лампады в огромных неуютных комнатах старого дома, вынимала частичку о здравии сына и тех двоих, более далеких. А за ранним обедом, когда сходились, чтобы наскоро и нехотя проглотить не идущие в горло куски и поглядывая то и дело в окна, в ожидании почтаря Ефима, казались друг другу чужими и враждебными, эти три женщины, такие близкие по крови, Каждая словно читала мысли и тайные желания другой. Если суждено письмо, сделай так, чтобы было оно от Андрюши... страстно и наивно молила одна. От Севы... от моего Севы... настойчиво вымаливала у судьбы другая... От Миши... Миши... Миши! Дай Господи, чтобы от Миши... лепетала маленькая горбунья. И все ревниво и недоброжелательно все трое следили друг за другом.
III.
И вот однажды, вместо желанного письма, пришло иное страшное известие. Откуда-то из океана молвы сначала выплыло оно и приняло свой неясный чудовищный облик. Кто-то из соседей приехал из города... Смутно слышал дошедшую весть. Двух Кирьяновых убили! Но которых? Ни кто не знал, ни кто не умел ответить достоверно. Андрей, Всеволод и Михаил были троюродные братья из трех разных родственных семей и носили одну и ту же фамилию, все трое будучи с родстве между собой. И все трое по чину были поручиками. Долго дознавались из своей глуши об именах погибших, не веря ни слухам, ни газетным известиям. Но вскоре после первого жуткого известия пришло и второе. Ранен и третий Кирьянов и едет в Нагорное домой. Мать и две дочери, все трое в глубоком трауре, выехали к поезду. Белели еще не стаявшие снега на поле, и снова медленно принимало свою голубую окраску аквамариновое небо. Три женщины казались тремя темными призраками на фоне этой белой, чистой радостной сказки. Мать, еще более постаревшая, осунувшаяся, с желтым как пергамент лицом, казалась неживой от пережитого горя. Три дня находилась она в неведении, пока не пришло известие из штаба, кто из троих Кирьяновых пал с честью на поле брани. Оказалось самое жуткое, самое безысходное для материнского сердца: погиб Андрюша, её сын, её первенец, её любимец. И молодой жизнерадостный Миша тоже... Жених бедной Эли. Двое погибших. Двое безвозвратно утерянных навсегда. Мать вылила последние слезы. Страдала за себя, страдала за Элю. Её молодое горе потрясало немногим менее своего. Кудрявая головка горбатой красавицы то затихала неподвижно на материнской груди, то начинала биться о стены и двери и извергать вопли отчаяния, муки, почти животного страдания. И тогда как то сразу замирало собственное горе. И выдвигалось это молодое, животрепещущее, жуткое в своем аффекте. Мертвый Андрей отступал на минуту и давал место другому погибшему. Пока не утихали девичьи рыдания, пока не замирала обессиленная голова девушки снова на её старой груди. В день приезда раненого Всеволода решили сопровождать на вокзал Сашу. Роды могли наступить каждую минуту, нельзя было отпустить даже и в недолгий путь одну. Приехали в город задолго до прихода поезда. Сгруппировались в уголке зала первого класса. Все трое в крепе, все трое в черном, все трое с побледневшими и осунувшимися лицами. У одной Саши глаза горели еще огнем ожидания. Были некоторые надежды в груди и смутная блеклая радость встречи. Вернее отголосок радости. Смерть брата, горе сестры... Общее горе... И впереди еще рана мужа...Какая рана...Опасная? Жуткая? Грозящая сделать его калекой? Ах, она не знает ничего, ничего... В телеграмме стояло так глухо, так смутно: «Ранен. Возвращаюсь. Целую». И все. А как ранен? Ведь от ран умирают люди. О, это неведение. И еще страшнее делается при взгляде на сестру... Глаза Эли полны укора. Она ясно читает в них недоброжелательство, упрек. «Их было трое, говорят эти черные, недобрые, сухо блестящие глаза, — их было трое, а погибло два и спасен судьбой один. Но почему же ты такая счастливица, почему ты, а не я и не мама»? Поезд подходит к платформе медленно и тягуче, как подходят обыкновенно все пассажирские поезда. Но уже задолго до приближения его три женщины видят серую солдатского сукна шинель и бледное, исхудавшее до неузнаваемости лицо Всеволода, вышедшего на площадку вагона. Вот останавливается подползший вагон, и с тихим криком: «Сева! Милый!» — Саша бросается вперед. Старуха-мать смотрит тоже как и Эля горящими, завистливыми глазами. Где-то в мозгу копошится смутная темная мысль: — Не он... Не мой Андрюша... Того убили, остался в живых другой. И Эля вся вытянувшаяся, с заалевшими щеками и мрачным взглядом шепчет, глядя на зятя и сестру: — Нет Миши... Нет Миши... Нет Миши... Но Александра не видит и не слышит ни чего... Она вся полна собственной радостью своим счастьем. Она видит одно только дорогое ей лицо... Одни только выстраданные глаза, улыбающиеся ей нежно и скорбно... Но почему так скорбно? Почему? Или он не рад видеть ее? Или её обезображенная беременностью фигура отталкивает его? Или он страдает от раны? Бедный, милый, бедный! Любящим ласковым взглядом окидывает она мужа. И тут только странное изменение в его фигуре бросается ей в глаза. В то время как левая его рука еще издали протягивается к ней навстречу, правая остается без движения... Вернее, она, Саша, и не видит даже этой правой руки. Как то пусто и беспомощно болтается длинный правый рукав походной солдатской шинели. Бледная, с перекосившимся лицом, Саша делает еще шаг к мужу. И в один миг, ярко и остро, ничем неопровержимая истина пронизывает её мозг: «Ранен серьезно... Рука ампутирована... Калека на всю жизнь... И тотчас же меркнет все в хаосе какого-то темного, мертвенного тумана отчаяния...
IV.
Старые ветлы вздрагивают над прудом... И потрескивает первым весенним треском февральский лед... Все глубже, все синее делается небо... Чуть внятно, тонко и пряно доносится откуда то издалека свежая струя ранней весны... У Саши родился мертвый ребенок. Всеволод медленно и долго поправлялся посте ампутации руки. Исчезла бодрость из его сильной, гордой души... Страдал от невозможности вернуться снова в строй, отомстить за тех двоих убитых, и не за них только, за всех павших, за всех братьев своих... А мать тихо-молчаливо несла свое горе. Об Андрее старались не говорить в доме. И сама она обходила этот скорбный вопрос. Схоронила его в тайниках души, в глубине материнского сердца. Помогала дочери и зятю. Ухаживала за ними, самоотверженно, по-старчески, кротко и смиренно. И Эля присмирела, притихла. Жило еще глубокое больное горе в молодой душе... Но то было горе красивое, невыплаканное, незабываемое до могилы, переходящее в вечную поэзию загробной любви. А здесь на глазах ярко и наглядно горело другое... Полный сил, жизни, мужества зять-калека. Обездоленный, страдающий своим бессилием он был всегда на глазах. И сестра с разбитыми иллюзиями, с разрушенными планами на кипучую деятельность там, на пользу родины. Сестра-сиделка безрукого калеки мужа. И глядя на них обоих, затихала острая мучительная тоска Эли, и темная зависть к уцелевшему сменялась глубоким сочувствием и скорбью.
Небольшой очерк на тему влияния обучения в институте благородных девиц на будущую писательницу Лиду Воронову.
О биографии Лидии Алексеевны Вороновой говорить достаточно трудно. Ее произведения запретили как пропагандирующие мещанских ценности и ее жизнь не стала объектом пристального интереса биографов и критиков советских времен. О ее жизни мы знаем очень мало. Все написанные о ней биографические статьи отличаются схематичностью и опираются в основном на собственные воспоминания писательницы. Но даже эпизодически появляющиеся исследования говорят о том, что Лидия Алексеевна отнюдь не была готова делиться своими секретами. И вовсе была не прочь подкорректировать свою биографию, как в своих автобиографических произведениях, так и официальных документах. Так, например, ставшая общим местом в ее биографических описаниях, путаница с датой рождения происходит из ее желания «помолодеть» на четыре года. Вопреки приколотому к анкете свидетельству, в самой анкете по поступлению в театр она указала совсем другие данные.
Но все же... -читать дальше-Но все же у нас не остается другого выхода, кроме как принять как основной источник знаний об этой загадочной женщине ее повести, в которых она все же описывает себя, но не такую какой была, а такой, какой бы очень хотела стать. И это уже не мало. Мы постараемся опустить такие фактические детали, которые сама писательница предпочла скрыть: например, чин и причины расставания с мужем. И остановиться на самом духе ее произведений, на те бытовые и эмоциональные детали, которые порой дают гораздо больше для понимания личности писателя.
Писала Лидия Алексеевна в основном для детей. Для девочек. Основной темой ее произведений является взросление и преодоление пороков детской душой. А неизменным фоном выступают закрытые учебные заведения. Ее произведения всегда немного нравоучительны, наивны и просты. Их сюжет, по меткому замечанию Чуковского, всегда сложен из одних и тех же блоков по разному расположенных но всегда неизменных. Одним словом, все ее творчество выдает в его авторе восторженную воспитанницу закрытого учебного заведения для благородных девиц – институтку.
Закрытые институты для воспитания благородных девиц возникли как заведения для «выведения женщин новой породы» Через них воплощались в жизнь просветительские планы императрицы Екатерины II и ее окружения «преодолеть суеверие веков, дать народу своему новое воспитание и, так сказать, новое порождение» [6, c.5]. Эти заведения должны были создать новых светских женщин, которые бы по-новому воспитали и своих детей, а в конечном счете изменит dсе общество: «смягчит нравы, одухотворит его интересы и потребности» [6, c.5]. Так было задумано. Со временем стало ясно, что как минимум одной из этих задач новые учебные заведения справляются отлично: выпускницы их явно к принадлежат совершенно другой «породе» людей. Настолько отличной от их воспитанных вне института сверстниц, что их без труда можно было вычислить в толпе.
А вот с изменением общества что-то не сложилось. Оторванные от семьи, а, следовательно, и не имевшие опыта необщественного воспитания почему-то предпочитали своих детей тоже отдавать в закрытые учебные заведения. Но это другой вопрос. Нас же интересует та самая институтская «порода» которая угадывается и в Лидии Чарской. Стоит отметить, что Лида была воспитанницей пореформенного института благородных девиц – заведения во многом более открытого и лояльного, но все же сохранившем свои принципиальные черты и тот особый «отпечаток» который воспитание в нем накладывало на характер воспитанницы.
Особые условия воспитания в женских институтах сформировали оригинальный женский тип. Об этом свидетельствует само слово «институтка». Его семантика не исчерпывалась обозначением воспитанницы женского института: слово «институтка» имело и более общий смысл (отсутствовавший у «гимназистки» или «курсистки»), означая любого человека «с чертами поведения и характером воспитанницы подобного заведения (восторженном, наивном, неопытном и т.п.)» [6, c.7]. Этот образ вошел в пословицу, породил множество анекдотов и отразился в художественной литературе. Обстоятельства, в которых выработался культурно-психологический тип «институтки», его основные особенности и отношение к нему общества заслуживают внимания.
О жизни Лиды в Павловском институте и о влиянии этого периода на ее дальнейшее творчество мы и поговорим в этом эссе.
Лидия Алексеевна родилась в дворянской семье. Ее отец, Алексей Александрович Воронов, был военным инженером. С датой рождения, как мы уже указали выше, вышло недоразумение, и разные биографы называют разные даты. Одни -1875 год, Кавказ, другие - 1878 год, Петербург. Согласно последним архивным исследованиям достоверной является первая дата и место рождения. Вторая же появилась как личная выдумка Лидии гораздо позже, после окончания института.
Семья Вороновых жила в достатке, родители любили свою дочь, но внезапно умирает мать. В некоторых источниках Л.Чарская указывает, что мать умерла при родах и девочка ее не знала. Но не это важно, гораздо важнее то, что всю свою любовь девочка перенесла на отца, которого называла ласково, «солнышком». Возможно, это помогло им обоим перенести тяжкую потерю. Ведь ушла из жизни не только мать, но и жена. Вдвоем они проводили дивные вечера. И Лиде казалось, что так будет всегда.
Девочка проводила дни в развлечениях. Она прекрасно плавала, правила лодкой (и это однажды в страшную минуту спасло ей жизнь), любила ездить верхом на пони, немало шалила и верховодила свои ми друзьями, была если не разбалованным, то своевольным и неорганизованным ребёнком, но всё сходило ей с рук. Росла она своенравной, но и отважной, никто её свободы не ограничивал. Жизнь без матери почти не ощущалась девочкой, редко Лида говорила, а ещё реже думала о том, что она наполовину сирота, ведь ничем не сдерживаемая любовь пятерых взрослых, которые души в ней не чаяли, компенсировала в какой-то степени отсутствие матери. Маленькая девочка была очень впечатлительной, горячей и несдержанной, откровенной и открытой натурой, и всю свою привязанность она перенесла на отца — своего кумира. Уже повзрослев она напишет, что снисходительное отношение гувернанток, жалость четырех теток и доброта отца сильно избаловали ее. И «самолюбивая, гордая, любимица отца… Люба имела все основания считать себя каким-то божком»
Но однажды все переменилось. Отец женился. В дом вошла чужая женщина. «Мачеха. Какое холодное и бездушное слово!» [3, с.34]. И именно она оборвала эту вольницу, эту ничем не стесняемую свободу. Иным становится уклад жизни семейства, от девочки стали требовать другого типа поведения, сдержанности, дисциплины, подчинённости правилам «хорошего тона», а главное, тётушки были отстранены от её воспитания. Лиде показалось, что жизнь ломается, рушится, и у девочки начинается страшная, исступлённая борьба с мачехой, потому что молодая хозяйка, конечно же, изменила жизнь Вороновых. Любившая воображать себя маленькой принцессой из фантастической сказки девочка никак не могла смириться с тем, что единственная ее отрада, ее отец, ее «солнышко» может любить кого-то кроме нее. «Лида потеряла голову – позже напишет Лидия Чарская в одной из своих автобиографических повестей. – Маленькая принцесса упала с неба на землю. Ей дали мачеху! … Люба замкнулась, ушла в себя. Она воображала себя жертвой мачехи, такой именно, о которых говорится в сказках. Она стала сторониться даже своего солнышка-отца за то, что он предпочел ей чужую «тетю Нелли», светскую барышню, которая, несмотря на всю свою доброту, не сумела найти общий язык с маленькой падчерицей» [3]. Но осознание всей несправедливости предъявленных мачехи обвинений Лидия поймет позже, а тогда в Шлиссельбурге, где в то время жила семья, девочка так возненавидела новую хозяйку дома, что несколько раз убегала из дома. Тогда было решено отвезти ее в Петербург в Павловский женский институт, находившийся на Знаменской улице, д. 8 (там и сейчас располагается гимназия), в которой она пробыла семь лет и окончила в 1893 году
Изображая поступление в институт, мемуары и беллетристика живо передают потрясение, которое испытывали девочки, оказываясь в непривычной для себя обстановке. Из семьи они попадали в мир строго официальных отношений с институтским начальством и воспитательницами (которые здесь назывались классными дамами). Девочки сразу утрачивали свои имена, которые заменялись фамилиями: «тяжело было им из Ани, Сони и Маши стать сразу Ивановой, Петровой, Семеновой» [цитата по 6, c.7]. В своей повести «Записки институтки» (главная героиня этой повести Люда Влассовская), написанной по собственным дневникам, Лидия Воронова отмечает этот момент:
- Влассовская, - раздался надо мною строгий голос классной дамы, пойдемте, я покажу вам ваше место. Я вздрогнула. Меня в первый раз в жизни назвали по фамилии, и это очень неприятно подействовало на меня [1].
Более того, часто девочкам приходилось забыть и о фамилиях и откликаться на номера, которыми метилось белье воспитанниц, и ими же они иногда обозначали друг друга. Еще более болезненным было переодевание в одинаковые казенные платья, «что окончательно превращало девочек в лишенную всякой индивидуальности, однообразную массу воспитанниц казенного учебного заведения» [6].
- Новенькая, новенькая, - раздался говор, и все глаза обратились на меня, одетую в «собственное» скромное коричневое платьице, резким пятном выделявшемся среди зеленых камлотовых платьев и белых передников – обычной формы институток. … Через полчаса я была одета с головы до ног во все казенное, а мое «собственное» платье и белье поступило на хранение в гардероб, на полку, за номером 174. - Запомните этот номер, - резко сказала Авдотья Петровна, теперь это будет ваш номер все время, пока вы в институте. Едва я успела одеться, как пришел парикмахер и остриг мои иссиня-черные кудри, так горячо любимые мамой. Когда я подошла к висевшему в простенке гардеробной зеркалу, я не узнала себя. В зеленом камлотовом платье с белым передником, в такой же пелеринке и «манжах», с коротко остриженными кудрями, я совсем не была похожа на Люду Влассовскую…[1].
Дополнительного волнения подбавил тот факт, что принятие решения о поступлении Лиды в институт отец не приурочил к началу учебного года. И девочка попала в уже сложившийся коллектив, к уже освоившимися с новыми порядками девочкам. Прием новичка в женских институтах и не был столь суровым, как в мужских учебных заведениях, тем более в младших классах. И к тому же, Лиде повезло: согласно институтской традиции, к ней была приставлена ответственная девочка из «парфеток»– то есть бывшая у начальства на хорошем счету. Знакомство с традициями и порядками института для Лиды прошло весьма безболезненно.
Тут стоит отметить, что никаких неоспоримых фактов, позволивших бы нам говорить о наличие такой подруги, нет. Но особенность стиля Чарской - в повторяемости биографических сюжетов на разные лады в рассказах и повестях дает нам право так утверждать. Она просто не пишет того, о чем не знает точно. Все сюжеты имеют под собой некоторое жизненное обоснование. А поскольку поступающей в закрытое учебное заведение новенькой в рассказах и повестях Чарской всегда покровительствовала назначенная начальством, но быстро становившаяся верным другом, девочка, то мы берем на себя смелость предположить, что это - сюжет ее собственной биографии.
Но, несмотря на помощь подруги, в памяти Лиды навсегда осталось тяжелое воспоминание от первой встречи с обстановкой института, который жил по строгим, раз и навсегда установленным правилам. Для живого впечатлительного ребенка институт показался казармой, тюрьмой, в которой ей предстояло теперь жить. Все это слишком отличалось от той жизни, которой жила воспитанница до своего поступления в Павловский институт. Разговоры о прежней жизни не поощрялись классными дамами (синявками – как называли их воспитанницы за синий цвет платьев), а так же и самим девочками, воспринимавшие рассказы о доме за попытку похвастаться. Но Лида в первое время находит утешение в долгих тайных разговорах о доме со своей подругой, тоже скучающей по родным краям. Этот сюжет мы находим например, в «Записках институтки», в повестях «Приютки» и «Лесовичка». Героини Чарской бьются, как только что пойманные птицы в клетке и всеми силами души стремятся обратно на природный простор. Вот пример из «записок».
Я упала головой на скамейку и судорожно заплакала. Ниночка сразу поняла, о чем я плачу. – Полно, Галочка, брось… Этим не поможешь, - успокаивала она меня, впервые называя меня за черный цвет моих волос Галочкой (институтские подруги звали Лиду Вронскую – Вороненком может, конечно, за черные волосы, но, скорее, из-за фамилии. - В.Б.). – Тяжело первые дни, а потом привыкаешь… Я сама билась, как птица в клетке, когда привезли меня сюда с Кавказа. Первые дни мне было ужасно грустно. Я думала, что никогда не привыкну. И ни с кем не могла подружиться. Мне никто здесь не нравился. Бежать хотела… А теперь как дома… Как взгрустнется, песни пою… наши родные кавказские песни… и только. Тогда мне становится сразу как-то веселее, радостнее… [1].
Как уже было сказано, связь с домом ограничивалась. И, несмотря на то, что девочек уже отпускали домой, разрешали встречи и переписку с родственниками, в заведениях действовал ряд ограничений. Так домой можно было поехать только на каникулах, в другое же время отъезд допускался по личному разрешению начальница на малый срок; встречаться с родственниками - только в строгое отведенные для этого часы и под присмотром классных дам, которые не стеснялись одергивать проявлявших излишнюю эмоциональность воспитанниц; переписываться – только при контроле фрейлины за всей входящей и исходящей корреспонденцией. Этот сюжет тоже заслуживает отдельного освящения.
Каждое написанное воспитанницами письмо проходило обязательную проверку классной дамой, которая решала возможно ли отправить это письмо родителям или нет. Как и в манерах, в письме поощрялся сдержанный светский стиль. Позволим себе процитировать большой фрагмент из повести Чарской «записки институтки» - отлично иллюстрирующие переживания девочки попавшей в новую для нее систему:
Я вынула бумагу и конверт из "тируара" и стала писать маме. Торопливые, неровные строки говорили о моей новой жизни, институте, подругах, о Нине. Потом маленькое сердечко Люды не вытерпело, и я вылилась в этом письме на дальнюю родину вся без изъятия, такая, как я была, - порывистая, горячая и податливая на ласку... Я осыпала мою маму самыми нежными названиями, на которые так щедра наша чудная Украина: "серденько мое", "ясочка", "гарная мамуся" писала я и обливала мое письмо слезами умиления. Испещрив четыре страницы неровным детским почерком, я раньше, нежели запечатать письмо, понесла его, как это требовалось институтскими уставами, m-lle Арно, торжественно восседавшей на кафедре. Пока классная дама пробегала вооруженными пенсне глазами мои самим сердцем диктованные строки, я замирала от ожидания - увидеть ее прослезившеюся и растроганною, но каково же было мое изумление, когда "синявка", окончив письмо, бросила его небрежным движением на середину кафедры со словами: - И вы думаете, что вашей maman доставит удовольствие читать эти безграмотные каракули? Я подчеркну вам синим карандашом ошибки, постарайтесь их запомнить. И потом, что за нелепые названия даете вы вашей маме?.. Непочтительно и неделикатно. Душа моя, вы напишете другое письмо и принесете мне. Это была первая глубокая обида, нанесенная детскому сердечному порыву... Я еле сдержалась от подступивших к горлу рыданий и пошла на место [1].
Но научились воспитанницы обходить и этот запрет. На свиданиях девочки через подруг, к которым приходили родители, передавали письма, а они уже отправляли их по адресу, тем самым минуя институтскую цензуру:
Я повеселела и, приписав, по совету княжны, на прежнем письме о случившемся только что эпизоде, написала новое, почтительное и холодное только, которое было благосклонно принято m-lle Арно [1, c.34].
Предполагалось, что со временем институт должен был стать для девушек второй семьей. Этому должна была способствовать и соответствующая символика институтской жизни. К начальнице належало обращаться не иначе как «maman». О непривычности и явной формальности этого обращения Чарская тоже пишет в своих рассказах. Должности начальницы и классных дам обычно занимали женщины, мало подходившие под определение матерей. Главным условием поступления в должность для женщин было отсутствие семьи. А для времен, в которые муж и дети для женщин все еще были доказательством успеха, можно представить себе этих женщин – неуспешных с точки зрения общества. Институт давал им возможность воспитывать чужих детей. И, наверное, создатели данных учебных заведений рассчитывали на то, что воспитательницы станут девочкам новыми матерями. Но по большей части места воспитателей занимали женщины озлобленные, равнодушные не любящие не только детей, но самих себя. Этот тип воспитательницы характерен для произведений Чарской. Как в ее театре всегда есть добрый конюх и злой хозяин, так и в рассказах про школу неизменно присутствует озлобленная надзирательница и строгая, но в конце концов неизменно справедливая начальница. С нелюбимой классной дамой в произведениях Чарской связан весьма занимательный сюжет. Мы воспроизведем его по автобиографической повести «Большой Джон» в которой данный сюжет наиболее показателен.
В повести рассказывается о том, что одна из воспитанниц, всеобщая любимица из небогатой семьи, столкнувшись в коридоре, где ей находится было не положено, с пришедшей проконтролировать девочек классной дамой – «шпионкой» - как они ее называют (Обстоятельства, приведшие к конфликту варьируются, но дальнейшее развитие сюжета достаточно стандартно). За что последняя потребовала немедленного исключения нарушительницы. Но бедственное положение семьи несчастной и жалость к ней заставляют весь курс сплотиться и встать на ее защиту. В результате классная дама ставит условие: «либо она, либо я». И тут девочкам становится известно, что жизнь злой воспитательницы вовсе не безоблачна, что она является единственной кормилицей для целой семьи малолетних, стариков и инвалидов, а работа в институте – последний шанс на заработок. В порыве раскаяния воспитанницы просят у нее прощения, совершенно по христиански сами прощают классной даме все ее прегрешения. И в лучших романтических традициях героинь нравоучительных романов того времени отказываются от выпускных нарядов для оплаты лечения классной дамы, которая, несомненно, тоже исправляется. К рассмотрению романтических поступков девушек, узнававших о жизни из романов, мы еще вернемся. А сейчас отметим, что наличие данного эпизода в жизни автора подвергается нами сомнению, хотя и не исключается. Возможно, имело место ситуация либо менее драматичная либо мы имеем дело с рассказом, школьной легендой или проекцией события, о котором мы тоже расскажем далее.
В продолжение разговора о классных дамах, необходимо отметить, что среди описанных Чарской воспитательниц были и действительно любившие детей. Однако сама она отмечает, что их мягкость и снисходительное отношение к воспитанницам не давал им установить дисциплину, что очень осложняло их отношения с начальством. Девочки шумели, полностью игнорируя присутствие воспитательницы, и время именно их дежурства выбирали для своих шалостей:
- Dumme Kinder (глупые дети)! - совсем уже сердито воскликнула редко сердившаяся на нас немка. - Ишь, что выдумали! Просто запоздавшая прислуга торопилась к себе в умывальню, а они - крик, скандал, обморок! Schande (стыд)! Тебе простить еще можно, но как это княжна выдумала показывать свою храбрость?.. Стыд, срам, Петрушки этакие! (Петрушки было самое ругательное слово на языке доброй немки.) Если б не я, а кто другой дежурил, ведь вам бы не простилось, вас свели бы к Maman, единицу за поведение поставили бы! - хорохорилась немка. - Да мы знали, что вы не выдадите, фрейлейн, оттого и решились в ваше дежурство, - попробовала я оправдываться. - И не мы, а она! - сердито поправила она меня, мотнув головой на княжну, спящую или притворявшуюся спящей. - Это вы мне, значит, за мою снисходительность такой-то сюрприз устраиваете, danke sehr (очень благодарна)! [6].
Чаще всего пребывание такой воспитательницы в учебном заведении заканчивается увольнением или вынужденным отпуском. И потому мы можем заключить, что и без того редко встречающийся среди воспитательниц тип женщины-матери (а точнее даже, женщины-бабушки) мало вписывался в ситуацию «казенной семьи», всегда являлся в нем инородным телом и, вероятнее всего, не долго выживал в рамках института. И потому и представления о семье у воспитанниц формировались искаженные. Вынужденные подолгу существовать в отрыве от своих близких, не видя жизни обычной семьи они представляли себе роль матери по образу воспитательниц, а любовные отношения – как описывались они в бульварных романах, которые, хотя и были запрещены, все же проникали в стены института и пользовались неизменной популярностью. (Лидия Чарская посвящает отдельную повесть пагубному влиянию подобного рода литературы на неокрепший детский ум).
В связи с этим интересно обратить внимание на тот факт, что в рассказах Чарской нет полных семей. Все ее герои либо вообще сироты без родни, либо потеряли одного из родителей, либо остались на воспитании у родственников. Далеко не случайны дети-сироты в её произведениях: Люда Влассовская, Нина Джаваха, Надя Таирова, Сибирочка, Лена Иконина, Дуня Прохорова и многие другие. Самые счастливые из описанных ею семей неизменно неполные - чаще всего умершую мать заменяет тетя (см, например, «Во власти золота» или «Лишний рот»). Полная же и обеспеченная семья представляется Чарской внешне благополучной, но за внешним блеском немедленно обнаруживается непреодолимая пропасть между родителями и детьми («Приютки», «Лесовичка»). Конечно, было бы неверно списать это на влияние института, ведь мы говорим о сироте, воспитанной тетями. Но исключать влияние закрытого учебного заведения, ставившего задачу воспитать «новую жену и мать» в изоляции от семьи, нельзя.
С жизнью в институте для юной Лиды связано еще одно важное событие, сильно повлиявшее на писательницу и нашедшее яркое отражение в ее творчестве. Главной проблемой первых лет жизни в институте для Лиды был затянувшийся конфликт с отцом и мачехой, которые запретили Лиде встречаться с родными тётушками, вырастившими её. И она однажды, в каникулы, совершает побег из дома (этот сюжет нередко потом будет варьироваться в повестях писательницы), что было расценено домашними как тяжелейший проступок. Более девочка ни на один день в течение трёх лет не покидала стен института даже на вакациях (во время каникул), редко виделась с по-прежнему горячо любимым отцом, не знала своих маленьких братьев и сестру. Не было бы счастья, да несчастье помогло – Лида тяжело заболела. С нашей стороны было бы некорректно пытаться пересказать историю этого примирения и потому предоставим слово самой писательнице:
Это случилось в то время, когда Лида была воспитанницею одного из младших классов института. В страшную для института зиму две воспитанницы заболели тяжелой формой оспы. Лида Воронская была одной из этих двух жертв. Девочка, чуть живая, лежала изолированная в темной комнате, с повязкою на глазах. За ней ухаживала, с редким терпением, какая-то женщина, которая называла себя сестрою милосердие Анной. Она, не боясь заразы, позабыв грозившую ей самой опасность смерти, ни на минуту не отходила от постели больной. Только благодаря уходу сестры Анны Лида была вырвана из когтей смерти. Дни и ночи она просиживала в совершенно темной комнате у изголовья девочки, покорно выполняя все ее капризы, все ее желания. Лида не могла не привязаться к этой самоотверженной женщине, не могла не полюбить ее со всем пылом своей экзальтированной души. Привязалась она к сестре Анне, не видя ее лица, потому что во все время болезни глаза Лиды были закрыты повязкой. Постоянным желанием выздоравливающей стало увидеть и как можно скорее милую сестру. И когда впервые упала с лица больной пропитанная каким-то лекарственным снадобьем маска, девочка увидела ту, которую страстно ненавидела до тех пор, и с того дня полюбила ее всей душой. Оказалось, что ее мачеха приняла на себя добровольно роль сестры милосердия, чтобы вырвать свою падчерицу из грозных когтей смерти... Прошло четыре года, и Нелли, которая возбудила сначала такую ненависть у необузданной своей падчерицы, стала нежной, ласковой и заботливой матерью для юной Лиды Воронской [3].
Если верить поздним автобиографическим повестям, то отношения с мачехой, действительно, наладились, хотя некоторые биографические статьи говорят о полном разрыве с отцом со времен института. Но в данном случае мы, пожалуй, поверим Лидии. Ведь приведенный выше сюжет – неотъемлемая часть большей части ее работ, посвященных школе. Выше мы обещали вернуться к сюжету со злой воспитательницей, внезапно открывшаяся болезнь и бедственное положение которой заставляет вчерашнюю гонительницу самоотверженно отдаваться спасению умирающей. Лида Воронская из «Большого Джона» ухаживает за фрейлин Фюрст - классной дамой по кличке «Шпионка», Люда Влоассовская из «Записок институтки» – за мадмуазель Арно, по кличке «Пугач». Этот сюжет так же пересказывается от лица самой воспитательницы – в рассказе «Ради семьи», а еще присутствует в описании взаимоотношений воспитанниц в «Лесовичке». Таким образом – поворотный сюжет для жизни будущей писательницы произошел в институтском лазарете и, по нашему мнению, определил большую часть ее сюжетов. В том числе и сюжет самоотверженной помощи больной преподавательнице.
Особое место в творчестве писательницы занимают мистические образы, которые так же выдают в ней воспитанницу института благородных девиц. Отгороженные от внешнего мира, воспитанницы этих заведений так и не смогли преодолеть суеверия предков. Традиционные верования переплетаются здесь с западноевропейской готической культурой. Институтки боялись покойников и привидений, что и способствовало широкому распространению легенд о «черных принцах», «серых дамах» и «белых монахинях». Всех этих существ расселяли в коридорах, комнатах и садовых беседках институтского здания. Лидия Чарская рассказывает о «Серой женщине», которая являлась ей в наиболее драматичные моменты ее жизни, а так же была излюбленной страшилкой Павловского института («Записки институтки» и «Большой Джон»). Так же не она оставляет без внимания изобретенные воспитанницами магические действия, которые имели сугубо прикладной характер: например, помочь им в учебе. Она пересказывает невероятно романтичную легенду о некой «плите святой Агнии»:
Это была совсем особенная плита, невесть откуда попавшая на последнюю аллею институтского сада и имевшая самое романическое, легендарное происхождение. Легенда о плите святой Агнии передавалась из уст в уста, из поколения в поколение и неустанно жила незабвенным сказанием в стенах института.
Это было, как уверяли воспитанницы, очень давно, когда не было еще и самого института, а на занимаемом им месте стоял девичий монастырь. Среди монахинь жила красавица Агния. Она была так хороша собой, что все на нее глядели, как на что-то особенное, неземное. Душа же Агнии была тиха и смиренна, и общий восторг и удивление перед ее красотой смущали ее, доставляли ей невыразимое горе. Ей было неприятно, что все любуются ее прекрасным лицом. Ей захотелось уйти от людей и принять великий подвиг. И вот, красавица-монахиня велела выкопать глубокую темную могилу в огромном монастырском саду, спустилась в нее и приказала накрыть себя каменной плитою. Таким образом стала она жить в своем страшном склепе, в вечной тьме, раза три в неделю получая хлеб и воду, которую спускали к ней на веревке через соседнее отверстие, прорытое в земле... Прошли века, монастырь разрушился, кости монахини-подвижницы истлели в земле, но ее плита, плита святой Агнии, оставалась по-прежнему лежать тяжелой каменной глыбой в дальнем углу последней аллеи институтского сада...
На самом деле ни девичьего монастыря, ни монахини Агнии, ни могилы-склепа здесь никогда и не существовало, но обожавшим все необычайное, таинственное и легендарное, восторженным девочкам предание о плите святой Агнии приходилось весьма по вкусу, и они всячески поддерживали его.
Эта плита, собственно говоря, самый обыкновенный кусок плоского камня, имела для институток огромное значение. Во все трудные минуты жизни - обижал ли кто девочку, случалось ли с нею какое-нибудь горе или просто хотелось ей просить чего-либо у судьбы - воспитанница считала своим долгом идти помолиться Богу у плиты святой Агнии, причем это паломничество совершалось или рано утром, или поздно вечером и непременно весною, летом или осенью (зимой и сама плита, и последняя аллея засыпались снегом, и туда никто, кроме кошек, не проникал). [3].
Девочки были уверены в мистической помощи монахини в учебе. Готовясь к экзамену математики, единственному "чертежному" экзамену, то есть к такому, на котором работали на досках, девочки позволяли себе некоторую вольность по отношению к таинственной плите. Они приносили кусочки мела из класса и писали на плите задачи и теоремы. Считалось особенно счастливым признаком заполучить к экзамену математики какой-нибудь группе (для подготовки к экзамену курс делился на группы) таинственную плиту, так как готовившиеся на ней девочки были уверены в поддержке и покровительстве таинственной монахини. Некоторые воспитанницы даже уверяли, что если прислушаться, то из-под плиты можно услышать удары, число которых соответствует номеру билета, который выпадет на экзамене.
В то время спиритизм, общение с духами, вообще был в большой моде. В великосветских гостиных ему посвящали много времени, спорили о нем, говорили, писали, причем одни увлекались им, другие считали обманом. Это модное развлечение проникло и в стены института, где для него была невероятно благодатная почва.
Но Лида Воронова четко отделяет себя от этих суеверий. В приведенном фрагменте мы видим достаточно резкое развенчание легенды: « На самом деле ни девичьего монастыря, ни монахини Агнии, ни могилы-склепа здесь никогда и не существовало…» Чарская уверенно противопоставляет себя суеверным «спириткам», практикующим общение с духами в умывальной комнате:
Лида не верила в спиритизм, не верила в возможность какого-то бы ни было общения людей с духами при посредстве вертящихся столиков и медиумов. Она смеялась от души, когда узнала, что некоторые из ее подруг поддались модному способу времяпрепровождения и стали устраивать в институтской умывальной свои сеансы, образовав особый кружок под названием "Кружок таинственной лиги". [3].
В повести «Большой Джон» она даже устраивает «показательное выступление», веселую шалость - надиктовывая «медиуму» стихи собственного сочинения от имени духа некоего Гарун-аль-Рашида.
Эта подчеркнутая несхожесть, даже противопоставленность хоть и была для Лидии способом отстаивания собственной индивидуальности в мире регламентированной обезличенности, вовсе не приносила утешения. Ни одна из ее героинь не «обожала» по институтскому обычаю – только дружила. Ну не может же бунтарка любоваться кем-то? Но и это отличие не радует сама Лида видит в нем проявление гордыни…
Уже в 10 лет она писала стихи, а в 15 лет взяла за привычку вести дневник, записи которого частично сохранились. Как многие подростки она задавалась вопросами «Почему я переживаю все острее и болезненней, чем другие? Почему у других не бывает таких странных мечтаний, какие бывают у меня? Почему другие живут, не зная тех ужасных волнений, которые переживаю я?» [см.1].
Но с годами приходило и умение владеть собой, спокойствие, выдержка. Окончательно оформилось отношение к различным практикам институтской жизни. Вот так, через поддержание одних и отрицание других практик и традиций, формируется личность писательницы-бунтарки, не бывшей борцом в жизни, но все же узнаваемой в каждой своей героине, наивной институтки, способной без труда разделить мир на добро и зло и верившая, что добро обязательно победит. Сегодня много спорят о причинах популярности ее книг. Но нам ответ кажется абсолютно очевидным: как могут быть не популярны книги, написанные ребенком для детей?
1. Чарская Л.А. Записки институтки / Сост. и послесл. С.А.Коваленко. М.: Республика, 1993. 2. Чарская Л.А. Записки сиротки. М.: Эксмо, 2003. 3. Чарская Л.А. Том 12. Большой Джон. М.: Русская миссия: Приход храма Святого Духа сошествия. 2006. 4. Чарская Л.А. Том 3. Тайна старого леса. М.: Русская миссия: Приход храма Святого Духа сошествия. 2006. 5. Чарская Л.А. Том 41. Во власти золота. М.: Русская миссия: Приход храма Святого Духа сошествия.2007. 6. Институтки: Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц / Вступ. статья А.Ф. Белоусова. М.: Новое литературное обозрение, 2005. 7. Исмагулова Т. Д. Реальная и мифологическая биографии Лидии Чарской // Детский сборник. Статьи по детской литературе и антропологии детства. М.:ОГИ, 2003.
Л.Чарская. Свои не бойтесь! — Петрогорад : тип. П.Усова, 1915 — 140с.:
Лидия Алексеевна Чарская
Бирюзовое колечко
I.
Хорунжий Лихомирко углубился в лес со своей полусотней. На диво разубранные причудливой рукой осени стояли деревья. Золотом и багрянцем отливала их заметно поредевшая листва. Шуршали под ногами лошадей опавшие, мертвые листья и высохшая желтая трава. Этот беспокойно-меланхолический шум невольно будил воспоминания в душе молодого офицера. Представлялась минувшая осень, вспоминалась Ольгуся, и сердце Лихомирко сладко замерло отзвуком недавнего былого. Вспоминался «тот» вечер, которого он никогда не забудет. Все встали из-за чайного стола. Дед с Варварой Петровной Чумаченко, доктор и богатый сосед-помещик Сидоренко, по своему обыкновению сели сражаться в «девятый вал». К ним примазался Костик, семнадцатилетний юнкер-кавалерист, сын хозяйки дома. Собирались играть всю ночь, до утренних петухов. Так и сообщили об этом Лихомирко с Ольгусей. Как они обрадовались, помнится, этому решению стариков!.. Еще бы! Впереди была целая ночь драгоценной свободы. читать дальше— Пойдем на леваду! — шепнула Ольгуся и тронула его за руку. О, этого прикосновения нежных девичьих пальчиков он не забудет никогда! С самого начала пробуждения в нем инстинкта взрослого, Никанор Лихомирко не мечтал о другой женщине, кроме Ольгуси. С детства он знал ее. Дед его Павел Петрович Лихомирко был соседом по имению с Варварой Николаевной Чумаченко. Их владения соприкасались. Соприкасались и души их детей. Синие глазки Ольгуси постоянно мерещились Никанору. О них мечтал он еще со школьной скамьи, им посвящал свои лучшие душевные порывы. И вот в эту осеннюю незабвенную ночь он открылся Ольгусе, открылся совсем неожиданно, молодо, пылко. Печально шуршали под ногами мертвые листья в аллее, которой они тогда пробирались к леваде. Трещали сухие отростки засохшего ковыля на леваде. А темное, бархатное небо родимой Украины сверкало алмазной сказкой бесчисленных звезд. Вот эта красота волшебной августовской ночи и заставила высказать Никанора то, что он таил до сих пор в глубине души от Ольгуси. Девушка внимательно выслушала его и пожала ему руку, а потом, сидя на леваде, долго декламировала те из стихов Бальмонта, где говорилось о любви тревожной и чуточку странной. Никанор не был способен на такую любовь. Нет, его чувство к Ольгусе было так пылко, полно и просто по своей ясности и красоте. Однако стихи он слушал жадно и упивался нежным голосом Ольгуси, и мечтал о том, как этот самый голосок скажет ему: «люблю». Но петухи пропели, а Ольгуся так и не сказала этого слова. Бледнели и гасли золотые звезды в вышине. Гасли с ними и надежды молодого хорунжего, когда той же дорогой он с Ольгусей возвращался домой. А в конце января он узнал потрясающую новость: Ольгуся, его мечта и греза всей его юности, вышла замуж за толстого, старого богача-помещика Сидоренко.
II.
— Никанор Димитриевич, а ведь это — они! — Полно, Костя!.. Вам всюду они мерещатся. — Ей Богу, они, Никанор Димитриевич! Разве не слышите? Хрустнула ветка, вот еще и еще... Должно быть, разъезд их кавалерии. Я уж знаю, пехота у них совсем иначе ходит. О, этот мальчик с его пламенной фантазией, простительной впрочем для его семнадцати лет! Никанор Димитриевич казался самому себе старым в сравнении с этим мальчуганом, а ему ведь только недавно пошел двадцать третий год. И, как «старому офицеру», Ольга Владимировна Сидоренко, его бывшая Ольгуся, поручила ему своего брата Константина, выпущенного из училища только этим летом в их полк. Красивый юноша до боли напоминал ему Ольгусю, не эту расплывшуюся, беременную первым ребенком мадам Сидоренко, со слезами в покрасневших глазах, просившую его поберечь её братишку, а ту Ольгусю левады и бархатной украинской ночи — лучшей, которую он когда либо переживал. О, да, он сбережет во что бы то ни стало этого ребенка! Он своей грудью заслонит его, если потребуется, от неприятельской пули или штыка. Он сделает все зависящее от него, чтобы Костя не подвергался большей опасности. Но разве можно что-либо предусмотреть среди ужасов войны? — Это — они, я это знаю наверное... И конные... Разъезд, — снова произнес Костя. Хорошо было бы их живьем раздобыть. Пустите меня, Никанор Димитриевич, с нашими молодцами. Прикажите вызвать охотников. — Не спешите, Костя, не волнуйтесь. Наше не уйдет от нас. — Но ведь они же близко уже, в каких-нибудь ста шагах, вон там, за теми багряными кустами. И без бинокля видно. Лихомирко взглянул по направлению, указываемому юношей. Так и есть — что-то темное, какие-то черные фигуры шевелились за ближайшей чащей кустов. «А мальчуган, как будто, прав. Несомненно там засада. Необходимо выбить на открытое поле», — соображал хорунжий, не сводя глаз с подозрительных кустов, и тут же вызвал охотников. Константина Чумаченко он оставил при полусотне, несмотря на все мольбы так и рвавшегося в бой юного офицера. Лихомирко решил беречь его по мере сил и возможности и всячески держался этого своего решения. Костя чуть не плакал от досады и злости. Он уже грезил отличием; ему мерещился желанный крестик Георгия. Его невыразимо тянуло в самое пекло боя, а участвовать в настоящем бою до сих пор пришлось всего лишь один раз с того самого дня, когда переступили они черту Галиции. Никанор Димитриевич держал его при себе, под «крылышком», то и дело посылая с донесениями по начальству или оставляя в прикрытии с запасным полувзводом. Но раз счастье улыбнулось юноше. Как только вылетели с пиками наперевес молодцы-казаки, он присоединился к ним, вопреки приказанию своего ближайшего начальства, и работал револьвером и саблей не хуже других. И он видел, как часть австрийцев бросилась врассыпную, другая же, оставшаяся, махала белыми платками вместо флагов, сигнализируя о сдаче. Этого часа, полного упоения победой, Костя не забудет никогда. И вот, теперь с тоской и завистью смотрел он на то, как лихие молодцы их полусотни, вызванные старшим хорунжим, вылетели на своих выносливых конях вперед и стали углубляться в чащу. Костя остался с растерзанным сердцем. Снова золотая мечта о Георгии улетела вдаль.
III.
Ничего подобного не ожидал увидеть хорунжий Лихомирко. Вместо австрийских солдат его разведчики добыли и привели двух... монахинь. Одна из них была полная, пожилая, с отвислыми щеками и маленькими глазками; черная монашеская шапочка низко сидела у неё надо лбом. Другая, молодая, очень стройная и высокая красавица, поразила всех своим видом. Её синие глаза напоминали Никанору глаза Ольгуси; пухлый рот улыбался далеко не смиренной, иноческой улыбкой. Костя Чумаченко был не менее Никанора Димитриевича поражен этими неожиданно появившимися пред ними инокинями, и на его свежем лице отражалась самое неподдельное восхищение молодой красавицей, а ярко блестящие глаза впились в её лицо таким восторженным взглядом, что молодая инокиня не выдержала и потупилась. В это время хорунжий Лихомирко снимал допрос со старшей монахини. Она отвечала на смешанном польско-русском наречии галичан, и её тонкий, высокий голос мало соответствовал широким плечам и всей её массивной фигуре. Подробно и толково объяснила монахиня офицеру, что сама она и её молодая спутница — инокини из ближнего монастыря и направляются в дальний «Печать Богородицы» монастырь, чтобы уговориться с игуменьей его насчет распределения раненных по ближайшим обительским лазаретам. — Да вот в дороге едва не привелось случиться несчастью: нарвались на австрийский разъезд, — продолжала словоохотливая инокиня. — Слава Богу, оказались свои же галичане. А то, храни Бог и Святая Мария, если бы коренные венгерцы или мадьяры!.. Несдобровать бы тогда нам, особенно ей, — мотнула она головой в сторону своей спутницы. — Сами знаете, как австрийцы падки до женской красоты. Один Господь ведает, сколько невинных девушек погибло в эту войну! — и маленькие глазки монахини целомудренно поднялись к небу. В прекрасном лице её спутницы отразилось некоторое смущение. Красавица беспокойно повела плечами и опустила голову. — А куда проехал встречный австрийский отряд? — спросил монахинь хорунжий. Наступила пауза. Никанор нетерпеливым жестом вынул изо рта папироску и бросил ее в кусты. Вдруг заговорила молодая монахиня. Оказалось, что она очень недурно владела русским языком. — Они пошли направо, в том направлении, — указала она на дальние группы зарумянившихся кленов, — и если вы, господин офицер, прикажете своему разъезду взять это направление, то через час-другой настигнете их. — Тут синие, глубокие глаза засверкали огнем ненависти. — Мне все равно: мадьяры или австрияки! — резко и гневно сорвалось после небольшой паузы с её губ: — одинаково разбойники, — те и другие. — Молчи, сестра Мария! Господь указывает нам прощать своих врагов, — остановила ее старшая спутница, набожно поднимая глаза и перебирая четки. Молодая возразила ей что-то тихо, потом они обе сразу заговорили так быстро на своем смешанном языке, что их никак уже не могли понять ни оба офицера, ни окружающие казаки. Особенно волновалась и горячилась молодая. — Что она говорит? — спросил её старшую спутницу Лихомирко. — Сестра Мария предлагает, чтобы вы, господин офицер, захватили нас обеих с собой. Мы можем быть полезны вам. Мы знаем монастырь, куда сегодня ночью должна придти на ночлег полурота австрийской пехоты, и если вы пожелаете, то мы приведем вас с отрядом туда. — Ладно, ведите! — после некоторого колебания согласился хорунжий, соображая в то же самое время, что ему и его людям придется иметь дело с втрое сильнейшим врагом. У Кости, ловившего каждое слово, при этом радостно дрогнуло сердце. Наконец-то! Наконец-то предстоит, может быть, случай отличиться и заслужить столь желанного Георгия. Монахинь усадили на запасных лошадей, к великому удивлению казаков, и маленький отряд двинулся снова.
IV.
Августовская ночь окутала темной вуалью притихшую природу. Разлился по небу золотой дождь осенних созвездий, засветился молодой месяц. Костры потухли. Казаки, поужинав и задав корму коням, легли на короткий отдых. Решено было накрыть неприятеля на рассвете, когда утренний сон особенно крепок и глубок. В небольшом заброшенном сарае, с крошечным отверстием под самой крышей, прикрытой ветвями столетнего клена, устроили на ночевку обеих монахинь. У дверей сарая, когда-то, должно быть, служившего приютом для людей в ненастное время, был поставлен часовой-казак. Старая монахиня давно спала, тогда как молодая еще стояла у двери сарая и, в присутствии бравого казака-часового, разговаривала с Костей. Её задумчивое, красивое лицо, было обращено к месяцу и синие глаза с затаенной печалью следили за игрой его лучей. Костя Чумаченко в свою очередь, не отрывая глаз, следил за юной красавицей; она положительно нравилась ему. В этот месяц похода он успел научиться узнавать по внешности и наречию простых галицийских крестьянок, а эта красавица-монахиня резко отличалась от них во всем. Она и говорила иначе, чем они, и держала себя совсем по-другому. Очевидно то была барышня из общества, дочь какого-нибудь галицийского помещика, почему-либо ушедшая от света. Богатая фантазия юноши уже начинала ткать причудливую пряжу вымысла. Конечно здесь должна была быть несчастная любовь, не иначе… Конечно «она» полюбила «его» и конечно «он» был на высоте блаженства. Но разлучник-отец воспротивился браку, и молодые сердца были разъединены. «Он» покончил с собой, «она» заперлась в монастыре. Недаром же так задумчиво её лицо, так печальны синие глазки. Куря папироску за папироской, Костя не отрывал от неё глаз. Она положительно очаровала его таинственностью своей судьбы, своим мечтательным видом. Нескромным он быть не хотел и докучать ей своими расспросами не считал возможным. А между тем как хотелось узнать что-либо про эту интересную незнакомку! Вдруг молодая девушка повернула голову в его сторону и, встретившись с ним глазами, тихо проговорила: — Да, как странно все это!.. Люди дерутся, проливают кровь, а звезды и небо, и этот месяц так спокойны и бесстрастны! Пройдут века, заглохнут войны, люди станут культурнее, а тот же бесстрастный месяц все так же будет освещать им путь, может, как и сейчас, без перемены… И она протянула руку к луне, как бы в подтверждение своих слов. Костя взглянул на эту белую, красивую руку с крупной кистью, и глубокое изумление охватило его. На мизинце монахини он заметил то, чего не заметил раньше: широкое золотое колечко голубело камнем крупной дорогой бирюзы.
V.
Получасом позднее, отдав потом какое-то приказание казаку-часовому, Костя, с мыслью о бирюзовом колечке монахини, стараясь как можно менее производить шума, влез на верхушку клена, росшего у стены сарая. Ему было известно кое-что из книг про монастырские уставы, про суровость обительских правил, он знал, что ни одна инокиня не рискнет носить никаких золотых украшений с минуты заключения тела в черную власяницу. Присутствие же колечка на пальце монашки дало совсем неожиданное направление мыслям молодого офицера, и, во что бы то ни стало, он решил добраться до истины. Ловкий, проворный, перебирался он с одного сука на другой, оставив на земле сапоги, оружие и всю стеснявшую его амуницию, и, не произведя ни малейшего шума, очень быстро достиг того большого кленового сука, который приходился как раз в уровень с отверстием под крышей сарая. Не медля ни минуты, он заглянул внутрь. То, что увидел Костя, едва не заставило его слететь от неожиданности на землю. Луч месяца, проникавший в сарай, довольно щедро освещал помещение. В углу на соломе, сильно посапывая носом, спала старшая монахиня, а его красавица, синеглазая таинственная и мечтательная незнакомка, сидела на корточках пред крошечным складным зеркальцем, поставленным на обрубок дерева, и тщательно брилась при посредстве перочинного ножа.
***
Их повесили на заре, обоих венгерских шпионов, переодетых монахинями. А тремя днями позднее Константин Чумаченко был вызван в канцелярию полка, где командир приколол скромный крестик Георгия к груди дрогнувшего от счастья юноши.