К вопросу об эмоциях...
Это было весной, чарующей, светлой, когда яркое солнце, после долгого сна, пробудилось наконец в своей голубой постели и ясно, широко улыбнулось земле...
Тогда растаяла белая пелена, крывшая землю и, раздробившись на тысячу потоков, скользящих, звенящих и ропщущих, обнажила темное и холодное тело земли, изнемогшее без солнечной ласки, а теперь мощно дышавшее навстречу его лучам.
Трава кое-где начинала зеленеть, кое-где попадались уже белые подснежники, невинные и чистые, как дети, омытые первыми вешними водами. Крикнул ранний щегол, впервые прокуковала кукушка в дымящейся весенним куревом роще, белогрудый жаворонок воспарил к эфиру, голубому и светлому, как самое пробуждение природы.
читать дальшеЯ выставила окно, жаждая упиться всею грудью молодым и благотворным воздухом весны... Мой письменный стол, придвинутый к самому окну, засвежел от постоянно врывающейся весенней струи и эта свежесть бодрила меня, переходя в мои жилы и наполняя мой мозг и сердце неясными, но настойчивыми волнениями, предшествующими вдохновению, всегда желанному и капризному, как женщина.
Этот зарождающийся экстаз еще не вылился в определенной форме, но я уже чувствовала его знакомые, давножданные симптомы и заранее упивалась его острым и мучительным наслажденьем.
Мои вены натягивались, как струны, под усиленным приливом разбушевавшейся крови, мои щеки пылали и бледнели в одно и тоже время, а мои слабые пальцы дрожали и холодели, как у труднобольной. Шум в голове, звон в сердце, чудный, точно пасхальный звон, и это дивное сознание — отрешение от всего старого и будничного и какой-то широкий и властный полет взволнованной души и взволнованной мысли туда, в сферы далекие, в сферы прекрасные, имя которым: беспредельность!
Я писала... Душа моя ныла в сладкой истоме вдохновенья, а в сердце постепенно рвались старые струны, игравшие, бывало, отжившие мелодии... Их заменили новые... И эти новые звенели и пели, наполняя меня всю собою и преисполняя божественной радостью бессмертных. И я писала...
Моя поэма начиналась так:
Она была королева... её замки горели тысячами искрометных огней. её вассалы, прекраснейшие рыцари мира, повергались ниц перед нею, ловя её улыбки и взоры. Прелестнейшие пажи вселенной заглядывали ей в очи, предупреждая малейшее желание своей владычицы.
Но она не видела их...Не слышала красивых слов, отравленных сладкой отравой лести. Не видела пышных турниров, на которых провозглашалось имя прекраснейшей—её имя.
Её уши были открыты только для его песен... её очи смотрели в его очи... И уста жаждали его уст...
Потому что она любила его...
Любила его за то, что он своими песнями оживил её душу...
Любила за скромный шлем и тусклые латы странствующего рыцаря-менестреля. За то, что за ним не следовали пышные толпы оруженосцев...
За то, что бледное и грустное лицо его не обращало к себе женских взоров, глубоких и лукавых под темными покровами ресниц.
За то, что он был королем без королевства.—королем своих рифм—этих летучих и покорных его вассалов,—за то она любила его.
И он стал её королем...
Она отдала ему и замки, и королевство, и вассалов, и оруженосцев, и златокудрых пажей своих, в его свиту. И свою власть королевы подарила ему...
Она сорвала с груди своей жемчуга и алмазы и забрызгала ими его шлем и латы, чтобы весь он был сверкающий и радостный, как его песни.
И оставив свой трон, села у ног его, как у ног владыки...
И слушала его песни, и старалась петь также, чтобы заставить его полюбит себя и быть ему равной...
Но песни не пелись в устах королевы, потому что ей было не до них.
Он полюбил ее, полюбил за огонь её глаз и улыбку... И счастье воцарилось во всем королевстве...
И счастье сомкнуло её уста. Песни застыли, чтобы дать место поцелуям...
Прошло много... много дней...
Так я писала...
А жаворонок пел, и белели одуванчики и подснежники среди начинающей зеленеть свежей муравы, бежали потоки, громко славословя величие весны, и жизнь вертелась, пенилась и кипела не меньше моего собственного сердца.
Я поняла, что горе может рождать таланты... Горе может зажечь тот драгоценный огонь, который называют священным.
Когда я жила под крылышком моей матери в уютной, маленькой квартирке на дальней окраине города, изолированная от его блеска и шума, лелеемая и оберегаемая родным надзором, я была счастлива и довольна. Ио я не завидую тому счастью теперь, когда, одинокая, оскорбленная и униженная, я не знаю ни друзей, ни ласки, ни радости — обыкновенной женской радости матери-семьянинки .
Серая жизнь, серые будни, серые чувства и интересы — не могли дать мне толчка, которого жаждало мое сердце...
Потом, когда появился он, что-то словно вспыхнуло во мне... Какой-то огонек пробежал по жилам и, воцарившись в недрах сердца, стал ясно и ровно светит неугасимой лампадой. И солнце, и небо, и трели жаворонка представились мне совсем иными, нежели до тех пор... Они были одухотворены чем-то новым, смелым и прекрасным, как и я сама, внезапно получившая способность творит.
Появились рифмы, тихие и робкие, как испуганные птицы, но все же рифмы, и создавала их я! И стих мой был хорош и строен и если не было в нем видно проблеска сильного таланта, останавливающего на себе взоры, то все-таки он лился тихой идиллической мелодией, врачующей душу. В нем отразилась вся любовь моя—тихая и радостная, как и я сама.
И потом только, когда он назвал меня своею и перевез к себе в свое прелестное гнездышко, мое счастье прибавило несколько жгучих аккордов, исполненных затаенной страсти.
Я стала женщиной...
И все-таки эти оба периода не могли создать того, чем стала я теперь, до чего довел меня бесконечный прилив горя, прилив отчаянья, зародившегося в самых глубоких, самых затаенных уголках моей души.
Когда я застала их в объятиях друг друга, тогда точно острое, холодное лезвие проникло мне в сердце и разорвало его...
Сердце мое истекало и сочилось кровью, а в голове, среди шума и звона зарождающегося безумия, послышались звуки, до того прекрасные и новые, что нельзя было не прислушаться к ним. И чья-то теплая рука, невидимая, как нирвана, надавила Мой пылающий мозг... И чье-то дыхание вдохнуло мне в уста новую силу вместе с запасом звуков и песен, зародившихся там, в голове, под тяжелой дланью незнакомой руки. И чей-то властный призыв заставил меня повиноваться.
И та же невидимая рука, благословившая меня на трудный путь искусства, вложила в руки мои перо, как в уста песни.
И заскользили передо мною образы, и пленительные, желанные, и мои звонкие рифмы и яркий стих полились на бумагу— как бы первые жертвы моему новому божеству.
С той самой минуты я стала жрицей его, девственной, как весталка, и бессознательной, как Пифия. ему я молилась, ему кланялась до земли, несмотря на то, что моя рана болела и сочилась, не утихая ни на минуту.
И чем сильнее болела рана, тем громче пела мысль и тем стройнее и прекраснее звенели рифмы! Тем выше поднималась я над серым горизонтом будней и парила, отрешенная от всего мира, вокруг престола моего божества, на крыльях его ангелов, называемых вдохновением.
И все кругом спешило ко мне на мой пир, на мою оргию, наполненную благовонным куревом, неясными видениями и песнями, звучными и восторженно-сильными, опоэтизированными присутствием красавицы-весны, отдавшей им свои ароматы...
— Ты не пойдешь за мною?
— Нет.
— Но это безумие.
— Все-таки нет.
— Милая!
Он стоит предо мною, как король-менестрель моей поэмы, которую я начала вчера.
Он высок и строен и глаза его темны и непроницаемы, как ночь... Недаром я и прозвала их полночными. Теперь в них разгорается чувство, не прячась в глубину,—смесь любви и гнева.
Он любит меня! Да, он любит меня... И тайная радость прожигает мне душу, бросая яркий румянец в мои бледные щеки. Я вновь вижу его—моего красавца с полночными глазами...
Милые, чудные глаза!
Они смотрят мне прямо в душу и я не могу оторваться от них взором. Потому что люблю их!
Но мои собственные глаза полны холодного недоумения, а голос строг и спокоен когда я отвечаю ему:
— Нет, я не вернусь к тебе!
Он бледнеет. В его лице, порывистом и нервном, бегают судороги.
— Муся! — говорит он, или, вернее, не он, а что-то внутри его.
Муся!... О, это имя!... О, милый! Тысячу раз милый, ты назвал меня так, как называл в минуту интимной ласки. О, как я люблю тебя, как беззаветно люблю!
Но уста мои сомкнуты. Они не слушаются сердца, выкрикивающего эти слова. Они открываются только для того, чтобы сказать спокойно и кратко:
— Я не вернусь к тебе!
Тогда он говорит, говорит, говорит... Он любит меня, одну меня, не переставая всю свою жизнь... Та — ничто для него. Я слишком чиста, чтобы понять грязную вспышку мужской животной страсти, бросившей его без любви в её объятия… Я должна простить ему...
Простить? Простит его, давшего мне почувствовать острую боль измены и одиночества! — его, насмеявшегося над моим лучшим чувством и тем открывшего мне невольно двери в мир прекрасный и чарующий, в светлый храм, у алтаря которого я стою теперь гордой и властной жрицей?
Не прощать, а благословлять я должна его за это!
И я благословила его...
Ио он не понял меня, не понял и того, что я говорила. Он только смотрел мне прямо в зрачки своими полночными глазами, будя во мне непреодолимое желание броситься к нему, упиться его ласками, подставит похолодевшее от волнения лицо его поцелуям и унестись далеко... Далеко...
Мое тело горело... Глаза, вероятно, тоже, потому что он впивался в них все глубже и настойчивее своими, а сердце...
Сердце рвалось от любви и муки. Потому что я безумно любила его...
И все-таки я сказала: нет! И долгим, умирающим от острой тоски взором следила без слез за ним, пока он шел от моего крыльца по липовой аллее.
И все-таки я победила себя...
Верная жрица своего божества, я не позволила попрать священный огонь его алтаря, ожидающего жертвы... Я положила ее— последнюю, роковую—мое разорванное сердце—на этот алтарь и смотрела сознательно и смело, как билось и извивалось оно на вечном огне.
Но я не жалела о нем...
Я знала, что, вернись я снова на лоно серых будней, заврачуй я больную душу лаской любимого — и потухнет священное пламя в груди и отлетит от меня светлый ангел вдохновения...
В тот же день я заканчивала мою поэму совсем иначе, нежели предполагала:
Прошли дни... месяцы... годы... Любовь не может быть вечной, и юный менестрель покинул свою королеву.
И когда он уходил от неё по горной тропинке, бегущей под сводами замка, она смотрела ему вслед, громко рыдая...
Ио он не обернулся, потому что не любил её.
И вдруг рыдания превратились в звуки, а звуки в песни с чудесными рифмами и глубоким смыслом...
Королева пела...
Пела королева—и сама природа дивилась ей... И солнце смеялось яснее, и синее казалась даль, и волны моря притихли, заслушавшись песни...
А она—эта песнь — летела все свободнее и громче и вес народ сбежался к замку послушать ее...
С той минуты еще новая звезда зажглась в венце королевы — звезда вдохновения. Она слагала песни, сладкие, как грезы, врачующие боли сердца и зароняющие искры чувства в души тех, кто их слушал. И далеко, за пределы морей пронеслась слава о новом чудесном менестреле в пурпуровой мантии королевы…
Точка.
Поэма кончена. Но жизнь начинается только—для мира, для славы, для... Счастья. Жизнь прекрасная и светлая новым светом, жизнь с печальным началом и славным концом...
Славным концом!
Слышишь ли ты, жестокое божество, принявшее на своем алтаре мою роковую жертву: с концом славным и прекрасным, как бессмертие!
"Новый мир" 1903
Л.Чарская
Моя поэма.
Эскиз
Моя поэма.
Эскиз
...Уделом поэта
И будет и было страданье...
Лохвицкая-Жибер.
И будет и было страданье...
Лохвицкая-Жибер.
Это было весной, чарующей, светлой, когда яркое солнце, после долгого сна, пробудилось наконец в своей голубой постели и ясно, широко улыбнулось земле...
Тогда растаяла белая пелена, крывшая землю и, раздробившись на тысячу потоков, скользящих, звенящих и ропщущих, обнажила темное и холодное тело земли, изнемогшее без солнечной ласки, а теперь мощно дышавшее навстречу его лучам.
Трава кое-где начинала зеленеть, кое-где попадались уже белые подснежники, невинные и чистые, как дети, омытые первыми вешними водами. Крикнул ранний щегол, впервые прокуковала кукушка в дымящейся весенним куревом роще, белогрудый жаворонок воспарил к эфиру, голубому и светлому, как самое пробуждение природы.
читать дальшеЯ выставила окно, жаждая упиться всею грудью молодым и благотворным воздухом весны... Мой письменный стол, придвинутый к самому окну, засвежел от постоянно врывающейся весенней струи и эта свежесть бодрила меня, переходя в мои жилы и наполняя мой мозг и сердце неясными, но настойчивыми волнениями, предшествующими вдохновению, всегда желанному и капризному, как женщина.
Этот зарождающийся экстаз еще не вылился в определенной форме, но я уже чувствовала его знакомые, давножданные симптомы и заранее упивалась его острым и мучительным наслажденьем.
Мои вены натягивались, как струны, под усиленным приливом разбушевавшейся крови, мои щеки пылали и бледнели в одно и тоже время, а мои слабые пальцы дрожали и холодели, как у труднобольной. Шум в голове, звон в сердце, чудный, точно пасхальный звон, и это дивное сознание — отрешение от всего старого и будничного и какой-то широкий и властный полет взволнованной души и взволнованной мысли туда, в сферы далекие, в сферы прекрасные, имя которым: беспредельность!
***
Я писала... Душа моя ныла в сладкой истоме вдохновенья, а в сердце постепенно рвались старые струны, игравшие, бывало, отжившие мелодии... Их заменили новые... И эти новые звенели и пели, наполняя меня всю собою и преисполняя божественной радостью бессмертных. И я писала...
Моя поэма начиналась так:
Она была королева... её замки горели тысячами искрометных огней. её вассалы, прекраснейшие рыцари мира, повергались ниц перед нею, ловя её улыбки и взоры. Прелестнейшие пажи вселенной заглядывали ей в очи, предупреждая малейшее желание своей владычицы.
Но она не видела их...Не слышала красивых слов, отравленных сладкой отравой лести. Не видела пышных турниров, на которых провозглашалось имя прекраснейшей—её имя.
Её уши были открыты только для его песен... её очи смотрели в его очи... И уста жаждали его уст...
Потому что она любила его...
Любила его за то, что он своими песнями оживил её душу...
Любила за скромный шлем и тусклые латы странствующего рыцаря-менестреля. За то, что за ним не следовали пышные толпы оруженосцев...
За то, что бледное и грустное лицо его не обращало к себе женских взоров, глубоких и лукавых под темными покровами ресниц.
За то, что он был королем без королевства.—королем своих рифм—этих летучих и покорных его вассалов,—за то она любила его.
И он стал её королем...
Она отдала ему и замки, и королевство, и вассалов, и оруженосцев, и златокудрых пажей своих, в его свиту. И свою власть королевы подарила ему...
Она сорвала с груди своей жемчуга и алмазы и забрызгала ими его шлем и латы, чтобы весь он был сверкающий и радостный, как его песни.
И оставив свой трон, села у ног его, как у ног владыки...
И слушала его песни, и старалась петь также, чтобы заставить его полюбит себя и быть ему равной...
Но песни не пелись в устах королевы, потому что ей было не до них.
Он полюбил ее, полюбил за огонь её глаз и улыбку... И счастье воцарилось во всем королевстве...
И счастье сомкнуло её уста. Песни застыли, чтобы дать место поцелуям...
Прошло много... много дней...
***
Так я писала...
А жаворонок пел, и белели одуванчики и подснежники среди начинающей зеленеть свежей муравы, бежали потоки, громко славословя величие весны, и жизнь вертелась, пенилась и кипела не меньше моего собственного сердца.
***
Я поняла, что горе может рождать таланты... Горе может зажечь тот драгоценный огонь, который называют священным.
Когда я жила под крылышком моей матери в уютной, маленькой квартирке на дальней окраине города, изолированная от его блеска и шума, лелеемая и оберегаемая родным надзором, я была счастлива и довольна. Ио я не завидую тому счастью теперь, когда, одинокая, оскорбленная и униженная, я не знаю ни друзей, ни ласки, ни радости — обыкновенной женской радости матери-семьянинки .
Серая жизнь, серые будни, серые чувства и интересы — не могли дать мне толчка, которого жаждало мое сердце...
Потом, когда появился он, что-то словно вспыхнуло во мне... Какой-то огонек пробежал по жилам и, воцарившись в недрах сердца, стал ясно и ровно светит неугасимой лампадой. И солнце, и небо, и трели жаворонка представились мне совсем иными, нежели до тех пор... Они были одухотворены чем-то новым, смелым и прекрасным, как и я сама, внезапно получившая способность творит.
Появились рифмы, тихие и робкие, как испуганные птицы, но все же рифмы, и создавала их я! И стих мой был хорош и строен и если не было в нем видно проблеска сильного таланта, останавливающего на себе взоры, то все-таки он лился тихой идиллической мелодией, врачующей душу. В нем отразилась вся любовь моя—тихая и радостная, как и я сама.
И потом только, когда он назвал меня своею и перевез к себе в свое прелестное гнездышко, мое счастье прибавило несколько жгучих аккордов, исполненных затаенной страсти.
Я стала женщиной...
И все-таки эти оба периода не могли создать того, чем стала я теперь, до чего довел меня бесконечный прилив горя, прилив отчаянья, зародившегося в самых глубоких, самых затаенных уголках моей души.
Когда я застала их в объятиях друг друга, тогда точно острое, холодное лезвие проникло мне в сердце и разорвало его...
Сердце мое истекало и сочилось кровью, а в голове, среди шума и звона зарождающегося безумия, послышались звуки, до того прекрасные и новые, что нельзя было не прислушаться к ним. И чья-то теплая рука, невидимая, как нирвана, надавила Мой пылающий мозг... И чье-то дыхание вдохнуло мне в уста новую силу вместе с запасом звуков и песен, зародившихся там, в голове, под тяжелой дланью незнакомой руки. И чей-то властный призыв заставил меня повиноваться.
И та же невидимая рука, благословившая меня на трудный путь искусства, вложила в руки мои перо, как в уста песни.
И заскользили передо мною образы, и пленительные, желанные, и мои звонкие рифмы и яркий стих полились на бумагу— как бы первые жертвы моему новому божеству.
С той самой минуты я стала жрицей его, девственной, как весталка, и бессознательной, как Пифия. ему я молилась, ему кланялась до земли, несмотря на то, что моя рана болела и сочилась, не утихая ни на минуту.
И чем сильнее болела рана, тем громче пела мысль и тем стройнее и прекраснее звенели рифмы! Тем выше поднималась я над серым горизонтом будней и парила, отрешенная от всего мира, вокруг престола моего божества, на крыльях его ангелов, называемых вдохновением.
И все кругом спешило ко мне на мой пир, на мою оргию, наполненную благовонным куревом, неясными видениями и песнями, звучными и восторженно-сильными, опоэтизированными присутствием красавицы-весны, отдавшей им свои ароматы...
***
— Ты не пойдешь за мною?
— Нет.
— Но это безумие.
— Все-таки нет.
— Милая!
Он стоит предо мною, как король-менестрель моей поэмы, которую я начала вчера.
Он высок и строен и глаза его темны и непроницаемы, как ночь... Недаром я и прозвала их полночными. Теперь в них разгорается чувство, не прячась в глубину,—смесь любви и гнева.
Он любит меня! Да, он любит меня... И тайная радость прожигает мне душу, бросая яркий румянец в мои бледные щеки. Я вновь вижу его—моего красавца с полночными глазами...
Милые, чудные глаза!
Они смотрят мне прямо в душу и я не могу оторваться от них взором. Потому что люблю их!
Но мои собственные глаза полны холодного недоумения, а голос строг и спокоен когда я отвечаю ему:
— Нет, я не вернусь к тебе!
Он бледнеет. В его лице, порывистом и нервном, бегают судороги.
— Муся! — говорит он, или, вернее, не он, а что-то внутри его.
Муся!... О, это имя!... О, милый! Тысячу раз милый, ты назвал меня так, как называл в минуту интимной ласки. О, как я люблю тебя, как беззаветно люблю!
Но уста мои сомкнуты. Они не слушаются сердца, выкрикивающего эти слова. Они открываются только для того, чтобы сказать спокойно и кратко:
— Я не вернусь к тебе!
Тогда он говорит, говорит, говорит... Он любит меня, одну меня, не переставая всю свою жизнь... Та — ничто для него. Я слишком чиста, чтобы понять грязную вспышку мужской животной страсти, бросившей его без любви в её объятия… Я должна простить ему...
Простить? Простит его, давшего мне почувствовать острую боль измены и одиночества! — его, насмеявшегося над моим лучшим чувством и тем открывшего мне невольно двери в мир прекрасный и чарующий, в светлый храм, у алтаря которого я стою теперь гордой и властной жрицей?
Не прощать, а благословлять я должна его за это!
И я благословила его...
Ио он не понял меня, не понял и того, что я говорила. Он только смотрел мне прямо в зрачки своими полночными глазами, будя во мне непреодолимое желание броситься к нему, упиться его ласками, подставит похолодевшее от волнения лицо его поцелуям и унестись далеко... Далеко...
Мое тело горело... Глаза, вероятно, тоже, потому что он впивался в них все глубже и настойчивее своими, а сердце...
Сердце рвалось от любви и муки. Потому что я безумно любила его...
***
И все-таки я сказала: нет! И долгим, умирающим от острой тоски взором следила без слез за ним, пока он шел от моего крыльца по липовой аллее.
И все-таки я победила себя...
Верная жрица своего божества, я не позволила попрать священный огонь его алтаря, ожидающего жертвы... Я положила ее— последнюю, роковую—мое разорванное сердце—на этот алтарь и смотрела сознательно и смело, как билось и извивалось оно на вечном огне.
Но я не жалела о нем...
Я знала, что, вернись я снова на лоно серых будней, заврачуй я больную душу лаской любимого — и потухнет священное пламя в груди и отлетит от меня светлый ангел вдохновения...
***
В тот же день я заканчивала мою поэму совсем иначе, нежели предполагала:
Прошли дни... месяцы... годы... Любовь не может быть вечной, и юный менестрель покинул свою королеву.
И когда он уходил от неё по горной тропинке, бегущей под сводами замка, она смотрела ему вслед, громко рыдая...
Ио он не обернулся, потому что не любил её.
И вдруг рыдания превратились в звуки, а звуки в песни с чудесными рифмами и глубоким смыслом...
Королева пела...
Пела королева—и сама природа дивилась ей... И солнце смеялось яснее, и синее казалась даль, и волны моря притихли, заслушавшись песни...
А она—эта песнь — летела все свободнее и громче и вес народ сбежался к замку послушать ее...
С той минуты еще новая звезда зажглась в венце королевы — звезда вдохновения. Она слагала песни, сладкие, как грезы, врачующие боли сердца и зароняющие искры чувства в души тех, кто их слушал. И далеко, за пределы морей пронеслась слава о новом чудесном менестреле в пурпуровой мантии королевы…
***
Точка.
Поэма кончена. Но жизнь начинается только—для мира, для славы, для... Счастья. Жизнь прекрасная и светлая новым светом, жизнь с печальным началом и славным концом...
Славным концом!
Слышишь ли ты, жестокое божество, принявшее на своем алтаре мою роковую жертву: с концом славным и прекрасным, как бессмертие!