«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
ЦАРЕВНА ЛИЗАНЬКА Рассказ ЛИДИИ ЧАРСКОЙ. Продолжение Журнал "Задушевное слово для старшего возраста", 1916г.
Оставь, Маврута, ну не верят они и не надо... Что нам с того? - попробовала успокоить расходившуюся девочку царевна. Но Маврута и слушать ничего не хотела. — Золотая ты моя царе... Лизанька...—во время поправилась она,—дай ты мне радость, читать дальшепокажи ты этим Фомам неверным, что не зря я брешу, что действительно ты в танцах. преизрядная искусница,—с мольбою прижимая руки к груди, обратилась она к царевне Лизаньке. Та видя, что не в себе её Маврута от желания похвастаться перед всеми этими людьми её, Лизанькиным уменьем, не долго раздумывая, решила удовлетворить свою маленькую подругу-фрейлину. К тому же и в самой Лизаньке на этот раз громко заговорил голосок тщеславия. Почему бы ей и впрямь не блеснуть своим уменьем перед девушками рыбацкой слободы? Поди, ведь, такой пляски они и не видали в своей жизни, даром, что сами они— плясуньи изрядные... И, не раздумывая долее, Лизанька оправила на голове кокошник, обдернула сарафан и, улыбнувшись Мавруте, а за нею и всем теснившимся, вокруг неё слободским, смело выступила на середину лужайки. Дедка-музыкант снова ударил по струнам балалайки, и веселая плясовая снова зазвучала над рыбацкой деревушкой, на берегу красавицы-Невы. Всем танцам, как и церемониальным поклонам, реверансам или «комплиментам», как назывались эти поклоны при дворе, обеих царевен обучал «мастер» из пленных шведов, взятый под Полтавою в 1709 году, как раз в год рождения самой Лизаньки. Этот «мастер», иными словами, учитель, дождался - таки того времени, когда подросли обе царевны и, обучил их сложному танцовальному искусству. От него-то они и приобрели знания танцовать менуэт, гавот, польский и английскую кадриль. И только одному не мог выучить царевен швед-танцмейстер—это огневой, полной удали, живости и красоты, русской пляске. Однако, нечто похожее на русскую пляску, отдаленно лишь напоминающую ее, «мастер» кое-как обучил царевен. И вот этот-то неведомо какой танец Лизанька и решила протанцовать перед слобожанами. Ах, не следовало ей слушать не в меру погорячившуюся Мавруту... Не следовало плясать этой пляски. Уже с первых па царевна хорошо поняла это. Однако, она не смутилась раздавшимися тут же легкими насмешливыми смешками в толпе зрителей и продолжала танец, который все меньше и меньше походил на русскую пляску, хотя царевна Лизанька и исполняла его со свойственной ей несравненной грацией. Но к довершению неудачи, наигрываемый на балалайке мотив менее всего подходил к исполняемой, пляске. Дед играл одно, царевна Лизанька плясала другое, поминутно, благодаря несоответствующей мелодии, сбиваясь с такта. Теперь с каждой минутой смешки и насмешки в толпе зрителей становились все громче, все явственнее, и скоро перешли в громкий неудержимый хохот. Наконец, заметя, что пляска идет в разрез с музыкой, дед бросил играть, и царевна Лизанька, красная от смущения, остановилась посреди поляны.
— Ну и пляска! Изрядная плясунья, что и говорить! Ха - ха - ха! Ай да искусница! Вот так отличилась! — слышались теперь здесь и там, среди взрывов смеха, громкие насмешливые голоса. Но Лизанька не слушала их... С потупленными глазами и красным от смущения лицом, она вне себя выбежала из круга и направилась, едва сдерживаясь от слез обиды, к берегу, где ее ждала лодка с гребцами и мамка Лискина Андреевна. Зато Маврута, нимало не смущенная неудачей, постигшей ее, «золотую» царевну, вся пылая от негодования и гнева, чуть ли не сжимая кулаки, гневно подступала к насмешникам: — Бессовестные вы!—крикнула она, вся дрожа от злобы,—как вы с гостями своими поступаете? Вот так угостили, нечего сказать! Да кабы знали вы, кого «угостили» то, глупые! Небось, ног бы своих со страху до первой избы не донесли!—не удержалась она, чтобы не пригрозить слобожанам. Но лишь новый дружный взрыв хохота встретил эти слова рассерженной девочки. — Ха-ха-ха! И то сказать: насмерть напугала! Действительно, вольные птицы к нам пожаловали—дворцового плотника дочки!—не переставали смеяться в толпе. Только Таня Онуфриева смутилась и перестала смеяться. — А и, впрямь, неладно у нас это вышло.. Все же, ведь, гости они... Зачем пересмеивать? Как сплясала, так и ладно, вишь,она какая складная да пригожая! — не смело заговорила девушка. — А пошто она эта складная да пригожая зря - то хвасталась? Тоже сказала-то: первая, вишь, она в государевом дворце плясунья, а сама-то ступить шагу не может. - Да ведь не она хвасталась, а сестренка её,— заступалась Таня. — Ладно, хороши обе. Обе хвастуньи... — продолжала посмеиваться молодежь. Эти смешки еще больше рассердили Мавруту и снова она заговорила, гневно поблескивая глазами. — Ой, не полно ли пересмешничать… Гляди, чтоб не каяться после... Сказала бы словечко, да язык до времени связан. А что не лгала я, и что сестренка моя лучшая во всем, почитай, Санк-Петербурге плясунья, прошу милости Таня, доподлинно узнать тебе. Узнаешь, повидаешь и другим поведаешь,— обратилась Маврута уже непосредственно к одной хороводной запевале,—а для этого пожалуй к нам в сени во дворец, в первое же воскресенье. В три часа приходи, а я уж тебя проведу туда, где ты на мою сестренку, на пляску её, вдоволь налюбуешься. Придешь, что ли? Просияв от удовольствия, очень польщенная Танюша, вся зардевшись, поспешила ответить: — Приду... Спасибо… А пока что не обессудь... Не обидься, что так все это вышло. — Ладно уж... Не долго, они все пересмешничать будут. Потому, как побываешь ты со мною кое-где, да кое-что повидаешь, да им порасскажешь, так тогда совсем иной разговор промеж вас пойдет. Так помни же... В воскресенье к трем часам вали в государевы сени и Маврутку Шепелеву вызови, там уже знают. Ну, прощайте, счастливо оставаться! — и, совсем уже успокоенная, Маврута кивнула головой Тане и заспешила следом за царевной.
ГЛАВА V. Ассамблея. Неожиданное открытие.
Поздно в том году давалась государем его последняя весенняя ассамблея. На лето, когда Петр уезжал на верфи к морю или совершал объезд своих обширных владений, все семейство перебиралось в летний дворец и сборища зимнего времени сами собой прекращались да осени. В этот ясный день начала мая, еще раз наполнились разношерстною публикою обширные горницы царского дворца. Был праздничный день, воскресенье. Ассамблеи обычно начинались в три часа дня. Но царское семейство появлялось лишь к самому разгару, то есть к пяти часам по полудни. Маленькая фрейлина—Маврута Шепелева, уже успевшая нынче помочь сенным девушкам приодеть и разукрасить свою любимую царевну, теперь на-скоро прибравшись вошла в сени. — Что, меня никто не спрашивал — обратилась она к одному из гайдуков, дежурившему на половине младшей царевны. — Девчонка тут одна, крестьяночка, до твоей милости, Мавра Егоровна, наведывалась,— очень почтительно отвечал тот царевниной любимице и ближайшей фрейлине. — Так где же она! Зачем меня не позвали? — А затем, что ты при царевне занята была, не посмели мы тревожить зря-то... Да ты не сумневайся, Мавра Егоровна, здесь она, девчонка эта самая, в саду,— успокоил гайдук фрейлину младшей царевны. Маврута поспешно выбежала в сад и окликнула Таню. И вот из-за кустов выглянуло встревоженное личико, глянуло на Мавруту и тотчас же спряталось обратно. Однако, та уже успела узнать свою новую знакомую и направилась к ней. — Ты, Танюша? Не узнала меня? Испугалась, глупенькая. И впрямь в этом наряде я будто другая? Действительно, совсем иною, не скромной крестьяночкой, какою видела ее прежде Таня, была нынче Маврута. Нарядная ярко розовая роба с фижмами, какие носились лишь знатными и богатыми людьми, обвивала подвижную маленькую фигурку. Драгоценный убор украшал высокую прическу. — Ишь ты, как обрядившись! И впрямь не признала...—дивилась Таня, оглядывая свою новую приятельницу. — Да ты, и впрямь ли плотникова дочка?— подозрительно покосилась она на нее.—Намедни то вхожу яв сени, спрашиваю у караульника Маврутку Шепелеву, как ты мне наказывала, а он-то глазищами как сверкнет, да как гаркнет:—Как смеешь ты о царевнинной фрейлине так непочтительно отзываться? Так я со страху-то так и выкатилась прямехонько сюды, в кусты, да и схоронилась здесь по сию пору. Да неужто и впрямь... — Вздор... Пустое... Зря что-нибудь сболтнул тебе гайдук… Нечего тебе смущаться! Пойдем... — Куда пойдем-то? — На ассамблею. — На какую ассам... ассам... — Да, ведь, я же хотела показать тебе, как моя сестрица пляшет. Затем ведь ты и пришла сюда, только раньше сведу я тебя к себе в горницу, да принаряжу хорошенько. Сестрица моя тебе платье свое дала одеть; У меня лежит оно, пойдем— увидишь. Юная царевна фрейлина не лгала своей гостье. Действительно, нынче утром царевна Лизанька выбрала из своего гардероба одно из скромных, но хорошеньких платьев и вручила его Мавруте для передачи Танюше Онуфриевой. — Она все таки добрая девушка, заступилась за нас, и я хочу ей сделать что-нибудь приятное за это,— сказала при этом царевна. Теперь взяв за руку сильно оробевшую от смущения и неожиданности Таню, Маврута повела ее к себе с намерением надеть на свою гостью это подаренное ей платье. Каково же было удивление молоденькой крестьяночки из рыбацкой слободы, когда она увидела разложенное перед нею нарядное, по её мнению, платье с фижмами и прошивками, словом такую роскошную робу, какой ей не встречалось еще видеть в своей жизни. И эту нарядную робу её новая приятельница надела на Таню. Было отчего глаза расширить от удивления! Но еще больше удивилась Таня, когда ее, по новому причесанную теми же искусными ручками Мавруты, последняя повела на ассамблею во внутренние горницы дворца. Там в застланных туманом от стоявшего столбом курильного дыма горницах, под пиликанье скрипок, грохот барабана и песни флейты, часть гостей танцовала в просторной зале, другая часть в соседней смежной комнате играла в карты, в кости и в шахматы. Между гостями, остановившись от изумления, Танюша успела рассмотреть богато и пышно одетых вельмож, залитых, драгоценностями, в лентах и орденах, и жен и дочерей их, наряженных, в пышные робы и дорогие уборы из брильянтов и других блестящих камней. И тут же рядом, вдоль стены на стульях, креслах и диванах сидели совсем простенько одетые в красные канифасовые кофты и грубые юбки и сапоги жены и дочери голландских и немецких мастеров, которых наравне со знатнейшими вельможами широко, радушно принимал у себя во дворце великий царь-работник, не брезгавший никаким обществом. По соседству с ними, в игральной горнице, где было трудно разглядеть что либо за клубами табачного дыма, те же голландские мастера и простые плотники, шкипера и боцманы играли в шашки и шахматы с первыми сановниками государства. Все это наскоро объяснила своей гостье Маврута, усадив ее в уголок и присев тут же. Из своего уголка Танюше, у которой глаза разбегались во все стороны, была хорошо видна вся зала со всеми танцующими гостями. Диковинными показались эти танцы Танюше. Она видела, как толпа дам и кавалеров, разделившись на две части, стали друг против друга и через одинаковый промежуток времени кавалер даме отвешивал по низкому поклону, со всяческими церемониями, а дама тоже приседала в ответ, поворачиваясь направо и налево. — Чтой-то они делают? погляди-ка ты на милость, Маврушенька,— дергая за рукав свою соседку, осведомилась Танюша. Та только усмехнулась её наивности. — А это церемониальные танцы называются... С них-то и начинают здесь заводить бал... Видишь, как они стараются. И не даром. Попробуй-ка что неточно выполнить—сейчас как раз на штраф попадешь. — На какой такой штраф?— раскрыла рот Таня. — А штрафной кубок золотого орла заставать выпить… Не слыхивала, небось? Ну, так слушай: кто из кавалеров не исполнить положенное число поклонов в танце, того в наказание заставляют выпить пребольшую чару зелена-вина, после которой уже не до танцев делается провинившемуся, а прямо отвозят друга милого с бала домой царские гайдуки, да и спать укладывают. — Ишь ты!—все больше и больше изумлялась Танюша, с любопытством и испугом приглядываясь к новой и дикой для неё обстановке. Вдруг странный танец сразу прекратился музыка неожиданно прервалась и головы всех танцующих обратились к дверям. На пороге залы показался дежурный маршал ассамблеи, с булавою в руках, и, ударив ею трижды об пол, возгласил торжественным голосом на всю залу. — Его Императорское Величество с Августейшим Семейством прибыть изволили! И в тот же миг гости царской ассамблеи склонились в низком поклоне.
Не успела Танюша поднять глаза на высоких хозяев бала, как пестрая нарядная толпа скрыла их от её взоров. Теперь высокие посетители ассамблеи были окружены их гостями и просто как настоящие хлебосольные хозяева, стали занимать собравшихся. Императрица Екатерина Алексеевна с дочерьми не брезгала разговаривать, шутить и танцовать с самыми незнатными людьми. Жены и дочери боцманов и плотников были приняты и обласканы ими как самые знатные гости. А сам государь прошел в игральную горницу, где и сели за шахматную доску, выбрав себе в партнеры простого голландского ремесленника. Между тем, прерванная музыка возобновилась. Теперь, впрочем, это была уже не прежняя монотонная мелодия. Оркестр, спрятанный на хорах, заиграл менуэт и этот живой мотив заполнил собою танцовальную залу. (Окончание следует)
...Уделом поэта И будет и было страданье... Лохвицкая-Жибер.
Это было весной, чарующей, светлой, когда яркое солнце, после долгого сна, пробудилось наконец в своей голубой постели и ясно, широко улыбнулось земле... Тогда растаяла белая пелена, крывшая землю и, раздробившись на тысячу потоков, скользящих, звенящих и ропщущих, обнажила темное и холодное тело земли, изнемогшее без солнечной ласки, а теперь мощно дышавшее навстречу его лучам. Трава кое-где начинала зеленеть, кое-где попадались уже белые подснежники, невинные и чистые, как дети, омытые первыми вешними водами. Крикнул ранний щегол, впервые прокуковала кукушка в дымящейся весенним куревом роще, белогрудый жаворонок воспарил к эфиру, голубому и светлому, как самое пробуждение природы. читать дальшеЯ выставила окно, жаждая упиться всею грудью молодым и благотворным воздухом весны... Мой письменный стол, придвинутый к самому окну, засвежел от постоянно врывающейся весенней струи и эта свежесть бодрила меня, переходя в мои жилы и наполняя мой мозг и сердце неясными, но настойчивыми волнениями, предшествующими вдохновению, всегда желанному и капризному, как женщина. Этот зарождающийся экстаз еще не вылился в определенной форме, но я уже чувствовала его знакомые, давножданные симптомы и заранее упивалась его острым и мучительным наслажденьем. Мои вены натягивались, как струны, под усиленным приливом разбушевавшейся крови, мои щеки пылали и бледнели в одно и тоже время, а мои слабые пальцы дрожали и холодели, как у труднобольной. Шум в голове, звон в сердце, чудный, точно пасхальный звон, и это дивное сознание — отрешение от всего старого и будничного и какой-то широкий и властный полет взволнованной души и взволнованной мысли туда, в сферы далекие, в сферы прекрасные, имя которым: беспредельность!
***
Я писала... Душа моя ныла в сладкой истоме вдохновенья, а в сердце постепенно рвались старые струны, игравшие, бывало, отжившие мелодии... Их заменили новые... И эти новые звенели и пели, наполняя меня всю собою и преисполняя божественной радостью бессмертных. И я писала... Моя поэма начиналась так: Она была королева... её замки горели тысячами искрометных огней. её вассалы, прекраснейшие рыцари мира, повергались ниц перед нею, ловя её улыбки и взоры. Прелестнейшие пажи вселенной заглядывали ей в очи, предупреждая малейшее желание своей владычицы. Но она не видела их...Не слышала красивых слов, отравленных сладкой отравой лести. Не видела пышных турниров, на которых провозглашалось имя прекраснейшей—её имя. Её уши были открыты только для его песен... её очи смотрели в его очи... И уста жаждали его уст... Потому что она любила его... Любила его за то, что он своими песнями оживил её душу... Любила за скромный шлем и тусклые латы странствующего рыцаря-менестреля. За то, что за ним не следовали пышные толпы оруженосцев... За то, что бледное и грустное лицо его не обращало к себе женских взоров, глубоких и лукавых под темными покровами ресниц. За то, что он был королем без королевства.—королем своих рифм—этих летучих и покорных его вассалов,—за то она любила его. И он стал её королем... Она отдала ему и замки, и королевство, и вассалов, и оруженосцев, и златокудрых пажей своих, в его свиту. И свою власть королевы подарила ему... Она сорвала с груди своей жемчуга и алмазы и забрызгала ими его шлем и латы, чтобы весь он был сверкающий и радостный, как его песни. И оставив свой трон, села у ног его, как у ног владыки... И слушала его песни, и старалась петь также, чтобы заставить его полюбит себя и быть ему равной... Но песни не пелись в устах королевы, потому что ей было не до них. Он полюбил ее, полюбил за огонь её глаз и улыбку... И счастье воцарилось во всем королевстве... И счастье сомкнуло её уста. Песни застыли, чтобы дать место поцелуям... Прошло много... много дней...
***
Так я писала... А жаворонок пел, и белели одуванчики и подснежники среди начинающей зеленеть свежей муравы, бежали потоки, громко славословя величие весны, и жизнь вертелась, пенилась и кипела не меньше моего собственного сердца.
***
Я поняла, что горе может рождать таланты... Горе может зажечь тот драгоценный огонь, который называют священным. Когда я жила под крылышком моей матери в уютной, маленькой квартирке на дальней окраине города, изолированная от его блеска и шума, лелеемая и оберегаемая родным надзором, я была счастлива и довольна. Ио я не завидую тому счастью теперь, когда, одинокая, оскорбленная и униженная, я не знаю ни друзей, ни ласки, ни радости — обыкновенной женской радости матери-семьянинки . Серая жизнь, серые будни, серые чувства и интересы — не могли дать мне толчка, которого жаждало мое сердце... Потом, когда появился он, что-то словно вспыхнуло во мне... Какой-то огонек пробежал по жилам и, воцарившись в недрах сердца, стал ясно и ровно светит неугасимой лампадой. И солнце, и небо, и трели жаворонка представились мне совсем иными, нежели до тех пор... Они были одухотворены чем-то новым, смелым и прекрасным, как и я сама, внезапно получившая способность творит. Появились рифмы, тихие и робкие, как испуганные птицы, но все же рифмы, и создавала их я! И стих мой был хорош и строен и если не было в нем видно проблеска сильного таланта, останавливающего на себе взоры, то все-таки он лился тихой идиллической мелодией, врачующей душу. В нем отразилась вся любовь моя—тихая и радостная, как и я сама. И потом только, когда он назвал меня своею и перевез к себе в свое прелестное гнездышко, мое счастье прибавило несколько жгучих аккордов, исполненных затаенной страсти. Я стала женщиной... И все-таки эти оба периода не могли создать того, чем стала я теперь, до чего довел меня бесконечный прилив горя, прилив отчаянья, зародившегося в самых глубоких, самых затаенных уголках моей души. Когда я застала их в объятиях друг друга, тогда точно острое, холодное лезвие проникло мне в сердце и разорвало его... Сердце мое истекало и сочилось кровью, а в голове, среди шума и звона зарождающегося безумия, послышались звуки, до того прекрасные и новые, что нельзя было не прислушаться к ним. И чья-то теплая рука, невидимая, как нирвана, надавила Мой пылающий мозг... И чье-то дыхание вдохнуло мне в уста новую силу вместе с запасом звуков и песен, зародившихся там, в голове, под тяжелой дланью незнакомой руки. И чей-то властный призыв заставил меня повиноваться. И та же невидимая рука, благословившая меня на трудный путь искусства, вложила в руки мои перо, как в уста песни. И заскользили передо мною образы, и пленительные, желанные, и мои звонкие рифмы и яркий стих полились на бумагу— как бы первые жертвы моему новому божеству. С той самой минуты я стала жрицей его, девственной, как весталка, и бессознательной, как Пифия. ему я молилась, ему кланялась до земли, несмотря на то, что моя рана болела и сочилась, не утихая ни на минуту. И чем сильнее болела рана, тем громче пела мысль и тем стройнее и прекраснее звенели рифмы! Тем выше поднималась я над серым горизонтом будней и парила, отрешенная от всего мира, вокруг престола моего божества, на крыльях его ангелов, называемых вдохновением. И все кругом спешило ко мне на мой пир, на мою оргию, наполненную благовонным куревом, неясными видениями и песнями, звучными и восторженно-сильными, опоэтизированными присутствием красавицы-весны, отдавшей им свои ароматы...
***
— Ты не пойдешь за мною? — Нет. — Но это безумие. — Все-таки нет. — Милая! Он стоит предо мною, как король-менестрель моей поэмы, которую я начала вчера. Он высок и строен и глаза его темны и непроницаемы, как ночь... Недаром я и прозвала их полночными. Теперь в них разгорается чувство, не прячась в глубину,—смесь любви и гнева. Он любит меня! Да, он любит меня... И тайная радость прожигает мне душу, бросая яркий румянец в мои бледные щеки. Я вновь вижу его—моего красавца с полночными глазами... Милые, чудные глаза! Они смотрят мне прямо в душу и я не могу оторваться от них взором. Потому что люблю их! Но мои собственные глаза полны холодного недоумения, а голос строг и спокоен когда я отвечаю ему: — Нет, я не вернусь к тебе! Он бледнеет. В его лице, порывистом и нервном, бегают судороги. — Муся! — говорит он, или, вернее, не он, а что-то внутри его. Муся!... О, это имя!... О, милый! Тысячу раз милый, ты назвал меня так, как называл в минуту интимной ласки. О, как я люблю тебя, как беззаветно люблю! Но уста мои сомкнуты. Они не слушаются сердца, выкрикивающего эти слова. Они открываются только для того, чтобы сказать спокойно и кратко: — Я не вернусь к тебе! Тогда он говорит, говорит, говорит... Он любит меня, одну меня, не переставая всю свою жизнь... Та — ничто для него. Я слишком чиста, чтобы понять грязную вспышку мужской животной страсти, бросившей его без любви в её объятия… Я должна простить ему... Простить? Простит его, давшего мне почувствовать острую боль измены и одиночества! — его, насмеявшегося над моим лучшим чувством и тем открывшего мне невольно двери в мир прекрасный и чарующий, в светлый храм, у алтаря которого я стою теперь гордой и властной жрицей? Не прощать, а благословлять я должна его за это! И я благословила его... Ио он не понял меня, не понял и того, что я говорила. Он только смотрел мне прямо в зрачки своими полночными глазами, будя во мне непреодолимое желание броситься к нему, упиться его ласками, подставит похолодевшее от волнения лицо его поцелуям и унестись далеко... Далеко... Мое тело горело... Глаза, вероятно, тоже, потому что он впивался в них все глубже и настойчивее своими, а сердце... Сердце рвалось от любви и муки. Потому что я безумно любила его...
***
И все-таки я сказала: нет! И долгим, умирающим от острой тоски взором следила без слез за ним, пока он шел от моего крыльца по липовой аллее. И все-таки я победила себя... Верная жрица своего божества, я не позволила попрать священный огонь его алтаря, ожидающего жертвы... Я положила ее— последнюю, роковую—мое разорванное сердце—на этот алтарь и смотрела сознательно и смело, как билось и извивалось оно на вечном огне. Но я не жалела о нем... Я знала, что, вернись я снова на лоно серых будней, заврачуй я больную душу лаской любимого — и потухнет священное пламя в груди и отлетит от меня светлый ангел вдохновения...
***
В тот же день я заканчивала мою поэму совсем иначе, нежели предполагала: Прошли дни... месяцы... годы... Любовь не может быть вечной, и юный менестрель покинул свою королеву. И когда он уходил от неё по горной тропинке, бегущей под сводами замка, она смотрела ему вслед, громко рыдая... Ио он не обернулся, потому что не любил её. И вдруг рыдания превратились в звуки, а звуки в песни с чудесными рифмами и глубоким смыслом... Королева пела... Пела королева—и сама природа дивилась ей... И солнце смеялось яснее, и синее казалась даль, и волны моря притихли, заслушавшись песни... А она—эта песнь — летела все свободнее и громче и вес народ сбежался к замку послушать ее... С той минуты еще новая звезда зажглась в венце королевы — звезда вдохновения. Она слагала песни, сладкие, как грезы, врачующие боли сердца и зароняющие искры чувства в души тех, кто их слушал. И далеко, за пределы морей пронеслась слава о новом чудесном менестреле в пурпуровой мантии королевы…
***
Точка. Поэма кончена. Но жизнь начинается только—для мира, для славы, для... Счастья. Жизнь прекрасная и светлая новым светом, жизнь с печальным началом и славным концом... Славным концом! Слышишь ли ты, жестокое божество, принявшее на своем алтаре мою роковую жертву: с концом славным и прекрасным, как бессмертие!
Внезапно выяснилось, что в сети нет полного варианта статьи Чуковского,которую все так любят цитировать в любом споре. Мы с change-ange исправили это досадное недоразумение.
К.И.Чуковский. Лидия Чарская I.
Слава богу: в России опять появился великий писатель, и я тороплюсь поскорее обрадовать этой радостью Россию. Открыла нового гения маленькая девочка Леля. Несколько лет назад Леля заявила в печати: «Из великих русских писателей я считаю своей любимой писательницей Л. А. Чарскую». А девочка Ляля подхватила: «У меня два любимых писателя: Пушкин и Чарская». «Своими любимыми писателями я считаю: Лермонтова, Гоголя и Чарскую». Эти отзывы я прочитал в детском журнале «Задушевное слово», где издавна принято печатать переписку детей, и от души порадовался, что новый гений сразу всеми оценен и признан. Обычно мы чествуем наших великих людей лишь на кладбище, но Чарская, к счастью, добилась триумфов при жизни. Вся молодая Россия поголовно преклоняется перед нею, все Лилечки, Лялечки и Лелечки.читать дальше «Целую милую, дорогую Лидию Алексеевну Чарскую и желаю ей крепкого здоровья, чтобы она продолжала нам писать эти чудные повести»,— пишет тринадцатилетняя Зиночка. «Ах, как хотелось бы лично повидать ее»,— мечтает в далеком Тифлисе Полина. «Желаю иметь ее портрет»,— тоскует где-то под Минском девочка Лоло Андресюк. «Я выписала себе ее карточку и повесила в рамке над моим письменным столом»,— блаженствует в каких-то Гвоздках девочка Вера Малинина. И нельзя без волнения читать, как в городе Вознесенске шестеро таких девочек, все третьеклассницы, копят, собирают копейки и гривенники, отказывают себе во всем, чтобы сообща купить новую книгу обожаемой Лидии Алексеевны. «Я уже за лето скопила два рубля, теперь думаю, что мне на именины подарят еще один рубль»,— высчитывает вслух Катя Ланина, и кто же не позавидует ей! Такая небывалая власть у этой изумительной Чарской над сердцами наших дочерей и сестер! Чем приворожила к себе эта волшебница такое множество детских сердец? Кто разгадает, в чем тайна ее обаяния? Девочка Валя Руднева, прочитав у нее о какой-то арфистке, и сама заиграла на арфе, а другая девочка, Галя Месняева, прочитав у нее о войне, и сама стала рваться в бой: «Мне страшно хотелось быть в сражениях, биться самой, воодушевлять солдат!» — сообщает она в «Задушевное слово». Когда же в городе Томске какая-то Маня Тихонравова вздумала почему-то изменить свою жизнь, она обратилась за советом не к матери и не к отцу, а к обожаемой Лидии Алексеевне. «С нетерпением ждала ответа,— рассказывает она.— Думала уже: ответа не будет. И вдруг получаю ответ! Дорогая писательница ответила мне!» И девочка, которая не слушалась ни матери, ни отца, послушалась дорогой писательницы. Детским кумиром доныне считался у нас Жюль Верн. Но куда же Жюлю Верну до Чарской! По отчету одной библиотеки дети требовали в минувшем году сочинения:
Чарской — 790 раз, Жюля Верна — 232 раза.
Не угнаться за ней старику Жюлю Верну! Сейчас передо мною триста сорок шесть детских писем о различных прочитанных книгах, из них двести восемьдесят два письма (то есть больше восьмидесяти процентов) посвящено восхвалению Чарской. И не только вся Россия, от Тифлиса до Томска, но и вся Европа влюблена в Лидию Алексеевну; французы, немцы, англичане наперерыв переводят ее книги, а в Чехии, например, читатели до того очарованы ею, что, по свидетельству того же «Задушевного слова», настойчиво зовут ее в Прагу: осчастливьте! Но, к радости для России, великая наша соотечественница не покинула, не осиротила нас, и благодарная родина достойно наградила ее: 3 октября 1910 года была открыта всероссийская подписка для учреждения (в институте или гимназии) стипендии имени Л. Чарской. Не говорите же, что мы не умеем чествовать наших великих людей! Перелистываю книги этой Чарской и тоже упоен до безъязычия. В них такая грозовая атмосфера, что всякий очутившийся там тотчас же падает в обморок. Это мне нравится больше всего. У Чарской даже четырехлетние дети никак не могут без обморока. Словно смерч, она налетает на них и бросает их на землю без чувств. В «Записках институтки» я читаю: «Надю бесчувственную на руках вынесли из класса». И снова: «Я потеряла сознание». И снова: «Я громко вскрикнула и лишилась чувств». В «Записках гимназистки» то же самое: «Я громко вскрикнула и без чувств грохнулась на пол». В «Записках сиротки» то же: «Я потеряла сознание». Три обморока на каждую книгу — такова обычная норма. К этому так привыкаешь, что как-то даже обидно, когда в повести «Люда Влассовская» героиня теряет сознание всего лишь однажды. Ее и душат и режут, а она хоть бы что. Право, это даже невежливо. Такая толстая книга, и только один обморок! То ли дело другая великолепная повесть о девочке Нине Воронской: повесть еще не закончена, а уж Нина впадала в бесчувствие ровно одиннадцать раз! Да и как же героям Чарской хоть неделю пробыть без обморока! Она только о том и заботится, чтобы довести этих детей до бесчувствия. Ураганы, пожары, разбойники, выстрелы, дикие звери, наводнения так и сыплются на них без конца,— и какую-то девочку похитили цыгане и мучают, пытают ее; а другую — схватили татары и сию минуту убьют; а эта — у беглых каторжников, и они ее непременно зарежут, а вот — кораблекрушение, а вот — столкновение поездов, и на одну только малютку Сибирочку (в книге «Сибирочка») нападают сначала волки, а после — медведь, а после — разъяренные львы. Целый зверинец против крохотной девочки! Но Чарской мало и львов и волков, и вот — Серые, Черные Женщины, Черные Принцы, привидения, выходцы из могил, и все это только для того, чтобы: «А-а-а! — закричала вдруг не своим голосом Малявка и без чувств грохнулась на пол» («Большой Джон», гл. V). «Ужас»— любимое слово у этих ошалелых детей. «Ледяной ужас сковал мои члены»,— выражается какой-то семилетний, а другой прибавляет: «Ужас заледенил все мое существо». И третий: «Невольный ужас сковал меня». И четвертый: «Леденящий душу ужас пронизал меня с головы до ног». Какая-то фабрика ужасов эти чудесные детские книжки, и вот до какого обалдения доходит в одной из них маленькая девочка Лизочка: «Иглы страха мурашками забегали по моему телу (иглы мурашками! — К. Ч.)... Липкий пот выступил на лбу... Волосы отделились от кожи, и зубы застучали дробным стуком во рту... Мои глаза сомкнулись от ужаса» («Белые пелеринки», гл. 19). И через несколько строчек, конечно: «Я громко вскрикнула и лишилась сознания». Нечего и говорить о том, что эти малые дети то и дело убегают из дому — в дебри, в тундры, в моря, в океаны, ежеминутно висят над бездонными пропастями и по всякому малейшему поводу покушаются на самоубийство.
II.
Пробегаю воспаленными глазами по этим огнедышащим книгам и натыкаюсь на такую страницу: маленькая девочка, калека, упала перед подругой на колени, целует ей руки, ноги и шепчет, истерически дрожа: «Я злодейка пред тобою, а ты... ты — святая. Я поклоняюсь тебе!» Это из повести Чарской «Записки маленькой гимназистки». Девочка целует чьи-то ноги! О, как, должно быть, болело, кричало, разрывалось ее маленькое сердце, прежде чем в покаянной истерике она упала пред подругой на землю. Ты понимаешь ли, милая Лялечка, что такое, когда крохотный ребенок вдруг до бешенства возненавидит себя и захочет себя оплевать, и, в жажде самоунижения, всосется в твои ноги губами: «Бей меня, топчи, унижай: я — злодейка, а ты — святая!» Чтобы успокоиться, беру другую книгу под безмятежным заглавием «Счастливчик». Но и в ней я с ужасом читаю, как этот самый Счастливчик падает пред кем-то на колени и лепечет, истерически дрожа: «О,прогоните же меня, прогоните! Я не стою вашей ласки!» И целует кому-то руки: я дурной, я злой, я жестокий. И тут же другой младенец так же истерически взвизгивает: «Вы — ангел, а я — поросенок!» И тоже лобзает чью-то руку: прибейте, прибейте меня! Я волнуюсь, я мучаюсь, но в новой книжке — «Щелчок» — маленький мальчик опять целует у кого-то сапоги, умоляя: «Исхлещи меня кнутом до полусмерти!» А в повести «Некрасивая» маленькая девочка снова бьется у чьих-то ног: «Избей меня, искусай, исцарапай!» И мне становится легче: я с отрадой начинаю замечать, что мазохическое лобызание рук и ног — самое обычное занятие у этих малолетних истериков. Им это так же легко, как «здравствуйте» или «прощайте». Они лижут друг у друга все, что могут: руки, ноги, платье, сапоги,— но так как они и вчера лизали, и завтра будут лизать, то зачем же мне беспокоиться? Словно узор на обоях, повторяется на этих страницах один и тот же припадок, и если в повести «Люда Влассовская» одна девица чмокает в руку учителя, другая—незнакомого генерала, а третья припадает к чужим башмакам («Люда Влассовская». Повесть Л. А. Чарской, изд-во Товарищества «М. О. Вольф», с. 170, 203, 398, 439.) то я с надеждой смотрю на четвертую: кого и куда поцелует она? Когда же эта четвертая воскликнула: «Мне хочется упасть к ее ногам, целовать подол ее платья»,— тут я окончательно повеселел. Я увидел, что истерика у Чарекой ежедневная, регулярная, «от трех до семи с половиною». Не истерика, а скорее гимнастика. Так о чем же мне, скажите, беспокоиться! Она так набила руку на этих обмороках, корчах, конвульсиях, что изготовляет их целыми партиями (словно папиросы набивает); судорога — ее ремесло, надрывнее постоянная профессия, и один и тот же «ужас» она аккуратно фабрикует десятки и сотни раз. И мне даже стало казаться, что никакой Чарской нет на свете, а просто — в редакции «Задушевного слова», где-нибудь в потайном шкафу, имеется заводной аппаратик с дюжиной маленьких кнопочек, и над каждой "кнопочкой надпись: «Ужас», «Обморок», «Болезнь», «Истерика», «Злодейство», «Геройство», .«Подвиг»,— и что какой-нибудь сонный мужчина, хотя бы служитель редакции, по вторникам и по субботам засучит рукава, подойдет к аппаратику, защелкает кнопками, и через два или три часа готова новая вдохновенная повесть, азартная, вулканически-бурная,— и, рыдая над ее страницами, кто же из детей догадается, что здесь ни малейшего участия души, а все винтики, пружинки, колесики!.. Конечно, я рад приветствовать эту новую победу механики. Ведь сколько чувств, сколько вдохновений затрачивал человек, чтоб создать «произведение искусства»! Теперь наконец-то он свободен от ненужных творческих мук! Но все же что-то тусклое, бездушно-машинное чудится в этих страницах. Как и всякие фабричные изделия, как и всякий гуртовой товар, книги, созданные этим аппаратом, чрезвычайно меж собою схожи, и только по цвету переплета мы можем их различить. Я помню, милая Лялечка самозабвенно рыдала, читая у Чарской, как (после обычного обморока) какой-то ребенок заболел роковой театрально-эффектной болезнью, и я долго не мог успокоить ее. Но наконец придумал: взял с полки другую такую же книгу и там прочитал: «Сегодня роковая ночь, сегодня перелом болезни... доктор приедет вечером» («Большой Джон», гл. 14). Взял третью книгу и прочитал: « — Скажите, доктор, она очень опасна? — Сегодня должен быть кризис. — Послушайте, этот ребенок мне дороже жизни. Спасите ее!» («Южаночка», гл. 25). Лялечка с недоумением слушала, но я взял четвертую и прочитал: «Ей худо! Она умирает. Доктора! Доктора поскорее! Спасите ее, доктор! Это лучшее дитя в мире!» («Сибирочка», гл. 25). Ляля облегченно вздохнула и вдруг засмеялась и даже почему-то запрыгала. Еще бы! Ведь повторенный эффект — не эффект, привычный ужас — не ужас, и какая же страсть заразительна, если войдет в обиход? Едва ребенок заметил, что эти катастрофы и страхи сфабрикованы по одному трафарету — гуртовой товар, стандартный фабрикат,— тревога и взволнованность заменилась беззаботным равнодушием. Всякая эмоция от частых повторений вырождается в противоположное чувство, и отныне Лялечка только смеется, встречая у Чарской горячку, черную оспу, перелом ноги или руки. Когда же кто-нибудь на этих страницах тонет, горит, замерзает, ее радости нет конца. «Опять! Опять!» — торжествует она, и мы наперерыв вспоминаем, что в,«Сибирочке» уже замерзала Сибирочка, в «Лизочкином счастье»— Лизочка, а в «Записках гимназистки» — гимназистка и что в «Записках гимназистки» девочку спасал граф, в «Белых пелеринках» девочку спасала графиня, в «Юркином хуторке» девочку спасал князь, а в «Джаваховском гнезде» девочку спасала княгиня. И снова князь, и снова княгиня — ежеминутно на этих обоях повторяется тот же узор. Благороднейший губернатор, великодушный генерал, пленительный тайный советник, очаровательный министр двора — принадлежность каждой ее книги, а в «Записках институтки» появляется даже «богатырски сложенная фигура обожаемого Россией монарха, императора Александра III», и только когда не хватает уже ни царей, ни князей, наскоро изготовляются «просто аристократы»: «У него ноги аристократа по своему изяществу и миниатюрности»,— хвалит кого-то Чарская. «Скромный фасон ботинок не может скрыть их форму» («Джаваховское гнездо»). Но «аристократы» тоже машинные: схожи меж собой, как пятаки. Вообще в этом прекрасном аппарате, мне кажется, не хватает кнопок, надо бы прибавить еще.
III.
Что же это такое, обожаемая Лидия Алексеевна? Как это случилось, что вы превратились в машину? Долго ли вам еще придется фабриковать по готовым моделям все те же ужасы, те же истерики, те же катастрофы и обмороки? Кто проклял вас таким страшным проклятием? Как, должно быть, вам самой опостылели эти истертые слова, истрепанные образы, застарелые, привычные эффекты, и с каким, должно быть, скрежетом зубовным, мучительно себя презирая, вы в тысячный раз выводите все то же, все то же, все то же... Но, к счастью, вы и до сих пор не догадались о вашем позоре, и, когда простодушные младенцы воспевают вас как счастливую соперницу Пушкина, вы приемлете эти гимны как должное. Я тоже почитаю вас гением, но, воистину, гением пошлости. Превратить свою душу в машину, чувствовать и думать по инерции! Если какой-нибудь Дюркгейм захочет написать философский трактат «О пошлости», рекомендую ему сорок томов сочинений Лидии Чарской. Лучшего материала ему не найти. Здесь так полно и богато представлены все оттенки и переливы этого малоисследованного социального явления: банальность, вульгарность, тривиальность, безвкусица, фарисейство, ханжество, филистерство, косность (огромная коллекция! великолепный музей!), что наука должна быть благодарна трудолюбивой писательнице. Особенно недосягаема Чарская в пошлости патриото-казарменной: «Мощный Двуглавый Орел», «Обожаемый Россией монарх» — это у нее на каждом шагу, и не мудрено, что унтеры Пришибеевы приветствуют ее радостным ржанием, а какой-то Ревунов-Караулов отдал даже такой приказ: «Книга г-жи Чарской должна быть приобретена в каждой семье, имеющей какое бы то ни было соприкосновение... с кавалерией».( «Задушевное слово», 1912, № 20.) Как жаль, что в японскую войну кавалеристы не читали Чарской! То-то натворили бы подвигов! Недаром Главное управление военно-учебных заведений так настойчиво рекомендует ее в ротные библиотеки кадетских корпусов: ее книги — лучшая прививка детским душам казарменных чувств. Но неужто начальство не заметило, что даже свое ура изготовляет она по-машинному: «Русские бежали по пятам, кроша, как месиво, бегущих»,— пишет она в «Грозной дружине». «Красавец атаман ни на минуту не переставал крошить своей саблей врага». «Началось крошево...» «Удалая дружина делала свое дело, кроша татар направо и налево». Только и знает, бедняга, что «крошили», «кроша», «крошить»,— зарядила одно, как граммофон. Так что хоть и читаешь: «ура», а чувствуешь: «трижды наплевать». Мертвая, опустошенная душа! И когда дошло до того, что христолюбивое воинство ночью «искрошило» беззащитных спящих, она пролепетала с институтской ужимкою: «Сладкое чувство удовлетворенной мести!» И, умиляясь, рассказала детям, как один христолюбивый воин поджаривал «иноверцам» пятки, собственно, поджаривал не сам, а только приказал, чтобы поджарили; сам же отошел и отвернулся, и оттого, что он отвернулся, Нарекая растроганно (но не совсем грамотно!) воскликнула: «Великодушная, добрая душа!» Институтскую бонбошку нужно иметь вместо сердца, чтобы дойти до такого тартюфетва!
IV
Чарская — институтка. Она и стихами и прозой любит воспевать институт, десятки книг посвящает институту и все-таки ни разу не заметила, что, по ее же рассказам, институт есть гнездилище мерзости, застенок для калечения детской души; подробно рисуя все ужасы этого мрачного, места, она ни на миг не усомнилась, что рассказывает умилительно трогательное; пишет сатиры и считает их одами. Для нас ее «Записки институтки» суть «Записки из „Мертвого дома"», но она-то, вспоминая институт, восклицает о нем беспрестанно: Когда веселой чередою Мелькает в мыслях предо мною Счастливых лет веселый рой, Я точно снова оживаю,— и должно быть весьма удивилась бы, если бы кто-нибудь ей сообщил, что именно благодаря ее книгам мы возненавидели лютою ненавистью этот «веселый рой», мелькающий «веселой чередою». Поцелуи, мятные лепешки, мечты о мужчинах, невежество, легенды и опять поцелуи — таков в ее изображении институт. Никаких идейных тревог и кипений, столь свойственных лучшим слоям молодежи. Вот единственный умственный спор, подслушанный Чарской в институте: «Если явится, дух мертвеца, делать ли духу реверанс?» Когда девушки, окончив институт, вступают в жизнь, начальница, по утверждению Чарской, заповедует им: «Старайтесь угодить вашим, будущим хозяевам (!!!)». И даже эта холопья привычка лобзать руки, падать на колени прививается им в институте: «если maman не простит Лотоса,— поучает одна институтка другую,— ты, Креолочка, на колени бух!» И даже воспитательница шепчет малюткам: «На колени все! просите княгиню простить вас» И когда, как по команде, сорок девочек опустились на колени, Чарская в умилении пишет: «Это была трогательная картина». Это была гнусная картина, подумает всякий, кто не был институтской парфеткой. Точно так же, по сообщению автора, дети в институте приучаются симулировать истерику и обморок: «Медамочки, предупреждаю вас, не удивляйтесь: если вытяну из последних билетов, то упаду в обморок», «Если не по-моему, я в истерику и в лазарет». Свежему человеку жутко слышать из уст ребенка такую рассчитанно-обдуманную ложь, но в институте это — система, очень милая нашей писательнице. Теперь, когда русская казенная школа потерпела полное банкротство даже в глазах Передонова, только Чарская может с умилением рассказывать, как в каких-то отвратительных клетках взращивают ненужных для жизни, запуганных, суеверных, как дуры, жадных, сладострастно-мечтательных, сюсюкающих, лживых истеричек. По восторженным книгам Чарской мы знаем, что институтки при звуках грома зарываются головою в подушку и по-бабьи скороговоркой лепечут «свят-свят-свят», что, словно Акульки за печкой, они любят разгадывать сны: лавровый венок,— значит, нуль, хорошо отвечать стихи во сне,— значит, плохо отвечать на уроке; что при неудаче они говорят: «Не слава богу». И когда хотят на экзамене обмануть своих экзаменаторов, обращаются за помощью к иконам, к святителям: «Тс... тс... я слышу... святая Агния предсказывает мне билет»,— говорит одна институтка, а другая за одну щеку сует себе образок, за другую распятие, под язык—крошку церковной просфоры. «Непременно выдержу экзамен». А третья засунула себе «за платье» икону святого Николая, и святой Николай помог ей вытянуть первый билет. Ее подруги повторяют: чудо! чудо!:—и Чарская вместе с ними; даже глава у нее названа «Чудо». Мудрено ли, что в книгах Чарской мы то и дело читаем: «Сон Краснушки сбылся». «Предсказание бродячей гадалки исполнилось!» Мудрено ли, что она сообщает, как одна татарка молилась своему татарскому богу, но татарский бог не помог, а чуть помолилась русскому, русский моментально откликнулся. Тем же восторженным тоном рассказывает Лидия Чарcкая, что в это опереточное заведение присылают кавалеров по наряду (подлинное ее выражение!) — специально для танцев, и мудрено ли, что у парфеток холодеют руки при одном только слове: мужчина; что даже про архиерея они восклицают: «Ах, душка красавец какой!» — что даже царь у них «дуся»* и что идеальным мужчиной представляется им гвардеец «лучшего гвардейского полка», с усами и шпорами, и всю свою юную жажду слез, порываний и жертв они утоляют эротикой, тем пресловутым институтским обожанием, которым так восхищается Чарская. Кого обожать — безразлично. Можно даже повара Кузьму. Бросают между собою жребий, кому кого обожать, и даже составляют расписание: в понедельник обожает одна, во вторник другая. Одна другую упрашивает: душка, позволь мне тебя обожать,— и, получив позволение, берет кусок мела и, в знак любви, съедает его. Или же у себя на руке царапает булавкой вензель возлюбленной, натирает чернилами. И поцелуи, поцелуи! Дешевые, слюнявые. Сосчитайте-ка, сколько поцелуев хотя бы в «Люде Влассовской». «— Дай мне поцеловать тебя, душка, за то, что ты всегда видишь такие поэтические сны! — Ах, какая я глупая, Люда! Ну поцелуй же меня. — За то, что ты глупая? — Хотя бы и за это». Вся эта система как будто нарочно к тому и направлена, чтобы из талантливых, впечатлительных девочек выходили пустые жеманницы с куриным мировоззрением и опустошенной душой. Не будем же слишком строги к обожаемой Лидии Алексеевне! 1912
*Об институте см. у Чарской: «Люда Влассовская», с. 6, 7, 46, 84, 202, 251; «Белые пелеринки», с. 115; «Большой Джон», с. 16, гл. X, XI, XII и XIV; «Записки институтки», с. 142, 246 и т. д4
Я позволила себе сделать в тексте один комментарий. Мне жаль что это пришлось сделать , но сил моих нет. Простите.
Проблемы духовно-нравственного воспитания школьников : : материалы конф. "Чтения Ушинского", 4-5 марта 2004 г. / [Редкол.: С. Г. Макеева (отв. ред.) и др.] Ярославль : Яросл. гос. пед. ун-т им. К.Д. Ушинского , 2004 (Тип. ЯГПУ - 155 с.;20 см.
Л.В. Андреева Нравственная проблематика в творчестве Лидии Чарской
Состояние современного детского чтения волнует сегодня всех: и педагогов, и родителей, и библиотекарей, и специалистов в области детской литературы. Это заставляет внимательно отнестись к художественному наследию прошлого, отобрать и донести до юного читателя наиболее важные для духовного становления человека произведения. Среди таковых — популярные у детей начала XX века, а затем забытые и изъятые из круга детского чтения книги Лидии Алексеевны Чарской. Имя Л. Чарской вряд ли известно нынешнему читателю, разве что читателю старшего поколения. Критик В. Приходько называет «воскрешение» Чарской «событием в нашей детской литературе и, безусловно, знаком нового времени». Ее произведения, включенные в школьную программу по литературе, способны выработать у подрастающего поколения сильный иммунитет против слепого поклонения так называемым, ложным нормам товарищества, против бездумной веры в принцип безусловной правоты большинства.читать дальше Оценка творчества Чарской в критике 20-х годов неоднозначная. Конечно, даже простым, невооруженным взглядом в ее книгах можно увидеть следы торопливости, бесконечные повторы, одни и те же схемы, немыслимые погрешности в языке. И вместе с тем возникает вопрос: что же такое заключалось в этих сочинениях, если они отворяли сердца, если ответом на них были горячие письма-исповеди, если родители благодарили Чарскую «за толчок к пробуждению совести» у детей. Л. Чарская разбиралась в тонкостях детской и подростковой психики, да и память собственного детства помогала ей выстраивать образный мир своих произведений в соответствии с логикой внутреннего мира юного читателя. Писательница точно улавливала дух времени, откликаясь на самые животрепещущие темы — жизнь учащейся молодежи, подвижничество ради светлых и гуманных целей, женская эмансипация и т.п. Среди заслуг писательницы статья «Профанация стыда», изданная отдельной брошюрой в 1909 году. В ней Чарская выступила против телесных наказаний... «Этика души ребенка, — писала она, - это целая наука, целая поэма и целое откровение. К ней надо подступать нежно, чуть слышно, осторожными ласковыми руками. Надо дать расцвести прекрасному цветку. И одним из непременных условий здорового воспитания я считаю удаление, полное и безвозвратное изгнание розги плетки, этих орудий умерщвления стыда, собственного достоинства, составляющего целый залог будущего гордого человеческого «я» в ребенке». В основе многих книг и многих характеров Чарской лежит ее собственная жизнь. В самых различных вариантах она снова и снова «проигрывала» повороты приключений и злоключений собственной судьбы. В автобиографических книгах «За что?», «Цель достигнута», «На всю жизнь», стоящих как бы в стороне от всех остальных ее произведений, она поведала историю своей жизни за двадцать с лишним лет. Главные героини произведений Чарской - натуры незаурядные, романтические, часто «не понятые» окружающими. Они не просто красивы, но обязательно наделены оригинальной и своеобразной внешностью, не просто способные ученицы, но обладают редкими талантами. Не исключено, что феномен Чарской можно в какой-то степени объяснить тем, что тип непонятного, оригинального, загадочного героя господствовал и в массовой культуре и в искусстве начала XX столетия. Если обратиться к сюжетам повестей Чарской, то следует выделить два наиболее излюбленных. В основе первого лежал мотив странствий, скитаний героя. Причиной могла быть страшная случайность, когда в силу рокового стечения обстоятельств дети оказывались разлученными с родителями, и брошенный на произвол судьбы ребенок попадал в водоворот самых невероятных приключений. Перемены в судьбе героя, чаще всего горькие и несправедливые, вызывали у читателя сопереживание, сочувствие, слезы. Немаловажную роль играло умение автора выстроить повествование. Уже начало ее повестей «забирало» читателей. Еще бы: среди страшной стихии, по откосу бездны движется фигурка отважного героя. Нет полутонов, краски яркие, поступки мотивированы лишь чувствами героя. Дневник героя, открытый, напряженно-эмоциональный, вызывает бурный отклик в душе читателя («Княжна Джаваха», «Вторая Нина»). Вторая группа сюжетов изображает жизнь, ограниченную одной площадкой, замкнутую в одних стенах - закрытого женского учебного заведения. Эту жизнь Чарская знала лучше всего. В институтских повестях («Записки институтки», «Люда Влассовская») девушки падают в обморок, их объятия и поцелуи носят экзальтированный характер. Чтобы доказать свою преданность заболевшей, одна специально заражалась от другой: это называлось пожертвовать своим здоровьем ради подруги. У каждой младшей обязательно была обожаемая старшая, у каждой девочки - обожаемый учитель. Ради них полагалось совершать рискованные поступки. При всей наивности книги эти дают глубокое представление о том, как ограничен был круг впечатлений девушек. Более чем скромная еда, а подчас и полуголодное существование, грубая одежда, отсутствие рядом родных и близких. Может быть, поэтому с такой отчаянной жаждой одна душа здесь стремилась прилепиться к другой, найти себе опору, друга. Для того чтобы здесь выжить, надо было всеми усилиями, каким угодно образом сделать эту жизнь более привлекательной, чем она была на самом деле. Рядом с институтской темой в творчестве Чарской рано обозначилась историческая тема. Уже в ореоле своей славы в 1904 году она обращается к отечественной истории («Евфимия Старицкая», «Царский гнев», «Газават»). Ею создана документальная галерея героев Первой мировой войны - офицеров, солдат и, что особенно интересно, маленьких героев, детей, волею судьбы втянутых в трагические события. Повесть «Газават» интересна прежде всего стремлением писательницы взглянуть на события с собственно художественной точки зрения. Книга написана во славу русского оружия. Однако она глубоко сочувствует Шамилю, объявившему русскому царю священную войну - газават. Сегодняшний читатель увидит, ценой каких жертв создавалось державное государство - Россия. Конечно, исторические повести Чарской - не документ. В чем же их ценность? По словам современного писателя Бориса Васильева, повести Чарской при всей их наивности не только популярно излагали русскую историю, но и учили восторгаться ею. А восторг перед историей родной страны есть эмоциональное выражение любви к ней. Пылкая публицистика, проливая свет на педагогические воззрения, вводит и в душевный мир Чарской и в ее ласковую и добрую поэзию. Вышло три книги ее стихов: «Веселая дюжинка» (1907), «Голубая волна» (1909), «Смешные малютки» (1913). Многое в сборники не вошло. Осталось затерянным в подшивках «Задушевного слова». Поэзия Чарской развивалась в двух направлениях. Первое - романтическое. Это мир Рождества и Пасхи. «Гулко звуки колокольные улетают в твердь небес. За луга, за степи вольные, за дремучий темный лес». А также «странных мечтаний», «дивных сказок», «молодых царевен», «легкокрылых фей», запущенных садов, старых замков, рыцарей, «ярких факелов и голубых струй». Это стихи, в которых слова сливаются в единую музыкальную волну, стихи, восходящие к Жуковскому, Апухтину, Надсону, Феофанову. Второе направление ее поэзии - реалистическое, бытовое. В центре внимания - шалости, забавы, радости и мимолетные огорчения малышей. Эти и другие мотивы детской лирики были развиты впоследствии у Михалкова, Благининой, Барпго, Заходера и Токмаковой. Есть и исчезнувший мотив. Девочка Таня заглянула в каморку служанки. Там ее старые выброшенные игрушки лежали заботливо подлатанные. Оказывается, нянька собирается отвезти их в деревню внукам, которые ничего подобного не видели. Девочка не задумывается о социальном неравенстве, о том, что есть на свете бедные дети. Они есть и сегодня. Стихи Чарской - не просто страницы литературной истории. Из них, тщательно отобранных, может быть составлена живая книга для пытливых, чутких, анализирующих и сознательных юных читателей. Она обращена прежде всего к чувствам ребенка. Лидия Чарская знала детское сердце и обладала художественным даром помочь этому сердцу сберечь себя, стать добрым и мудрым. Особое место в этой работе ребенка над собой занимают сказки. Сказки писательницы собраны в книге «Сказки голубой феи», включающей 19 сказок и вышедшей в 1909 году. В этом же году вышла еще одна книга сказок с символическим названием «Подарок Ангела», в которую вошли 5 произведений. И тут я не могу не вмешаться. «Подарок Ангела» вышла в 1998 году (до этого сборника с таким названием НЕ СУЩЕСТВОВАЛО), это первая книга Чарской появившаяся в православном издательстве и – в литературной обработке. Чарская Л.А. Подарок ангела.( лит. обработка И. Литвак ) -- М.: Храм святого великомученика Георгия Победоносца в Старых Лучниках, 1998. -- 54с.: ил. -- (Святой родник) Вышла она в 1997 году, и сокращал количество сказок не автор, и переписывала их тоже не Чарская. Дальше в статье идет сравнение сборников, как же грустно смотреть на то, что автор-исследователь введена в заблуждение недобросовестными издателями. Впоследствии издатели сокращали «Сказки голубой феи», оставляя только 9 наиболее популярных. А входящие в «Подарок Ангела» пять сказок являются весьма показательным образцом авторской не авторской, современной! обработки корневого произведения с характерной художественно-педагогической задачей. «Подарок Ангела» получил свое название благодаря тому, что представляет собой подарочное издание сказок к главным православным праздникам - Рождеству и Пасхе. Эта книга вписывается в традицию - преподносить детям к праздникам книги. Содержание «подарка» соответствовало случаю: это были произведения, в которых святочное являлось обязательной составляющей, где назидательное, воспитательное подавалось в форме волшебной сказки и, кажется, само входило в душу и нравственный опыт ребенка. «Сказки голубой феи», и как книга сказок и отдельными произведениями, - плоть от плоти художественной словесности начала XX века с ее неоромантической доминантой, варьированием андерсеновской традиции, столь актуальной у Гаршина в «Сказке о жабе и розе», у М. Горького в «Сказке о маленькой фее и молодом чабане». Сборник представляет собой романтический сказочный мир, единое целое, в котором тексты объединены не только по проблемно-тематическому принципу, но и образом рассказчика, намерением автора вести бесконечную беседу со своим маленьким читателем. Не случайно возникает множество параллелей со сказками «Тысячи и одной ночи» как по тину названия, так и по образу рассказчицы. «Сказки голубой феи» рассказаны маленькой девочкой, воплощающей саму природу. Сказки «Тысячи и одной ночи» рассказаны чудесной красавицей, воплощающей волшебство ночи. Таким образом, перед читателем оказываются не сочиненные писательницей сказки, а лишь продиктованные девочкой «не от мира сего». Это сказки невидимого мира, недоступного земному человеку. Тайное знание приходит вместе с этими сказками к писательнице и читателям книги. Образ голубой феи не только создает определенный камерный настрой сказок - он формирует мир задушевного общения читателя и автора. Ведь уже в самом начале читатель проник в тайну его, ему доверили, и это доверие будет расти, что создает и упрочивает человеческие узы. Но так создается и образ соавтора - феи, в котором отражены маленькие девочки и мальчики со своим тайным миром, часто недоступным взрослым. Традиционный сказочный сюжет в «Сказках голубой феи» повернут совершенно необычной своей стороной, а это лишний раз подчеркивает, что в сказках передан не человеческий взгляд на мир, а феиный. Вслед за вступлением книгу открывает сказка «Царевна Льдинка». Такому началу есть несколько причин, первая из которых - образ самой феи. Ведь рассказчица - весенняя волшебница. И если мы переводим сказку на человеческий язык, это будет повествование о наступлении весны, о таянии льдинок и снега, о том, как отступает холод под зимними лучами. В «Подарке Ангела» некоторые сюжеты «Сказок голубой феи» повторяются, но уже в несколько ином виде. Изменились названия, изменился образ рассказчика. В отличие от предыдущего сборника, где читатель не имеет права забыть о том, что он читает истории, рассказанные волшебным существом, в «Подарке Ангела» рассказчик - повествователь, сказитель, умудренный жизненным и духовно-нравственным опытом человек. Это сказалось и в стиле сказок, их слоге, синтаксисе, и в образном строе, где христианская символика - важная составляющая православной педагогики. В этом смысле сказка «Галина правда» из «Сказок голубой феи» с таким же названием из сборника «Подарок Ангела» дает благодатный материал для того, чтобы показать ребенку, как соотносятся в произведении идея, сюжет, образ повествователя, слог. Обрабатывая сказку для нового сборника, Чарская литобработчик снимает довольно пространное начало, представляющее собой сентиментальную предысторию настоящих событий в сказке. Общим замыслом оправданы и изменения, которые вносятся в слог автора в сказке для «Подарка Ангела». Заменяются отдельные вычурные обороты, уточняются цветовые характеристики: так, «бледный месяц», увиденный голубой феей, теперь назван серебряным. Подобные изменения делают образ повествователя более сдержанным в выражении чувств. В центре сказок Чарской - переосмысление чуда, волшебства. Все их содержание направлено на то, чтобы донести до ребенка очарование тайны божественного волшебства. По мнению писательницы, настоящее волшебство не в чудесных предметах и в чудесных помощниках, а в благородстве и красоте человеческих чувств, во внутренней свободе личности, в свободе творчества, в чудодейственном влиянии истинного искусства. В сказке «Волшебный оби» в центре внимания оказываются такие понятия, как волшебство, искусство, богатство. Писательница обращается к своему читателю с разговором о том, что есть истинное волшебство и как настоящее искусство становится волшебством, а искренние человеческие чувства - настоящим богатством. Так по мере развития сюжета изменяется отношение героини к оби, а вместе с ним и к волшебству и к богатству. Сначала Хана мечтает о богатом оби, но, получив желаемое, осознает, что истинное богатство и истинное волшебство - в силе человеческого духа и чувств. В ходе повествования меняется образ цветка, в этом Чарская следует романтической традиции. Сначала цветок - это мечта, затем искушение и наконец чудесный образ, результат творчества певца. Цветок становится своеобразным лейтмотивом сказки, сопровождающим волшебство. Мастерство и вдохновение художника, его искусство сильнее, чем любое волшебство, а настоящее творчество и есть истинное проявление чуда. Чарская обращается к теме, так волновавшей поэтов и писателей серебряного века, - теме искусства, творчества. На страницах детского сборника писательница вступает в диалог с современниками о роли искусства, о творческой личности, о месте художника в обществе, о красоте. Интересно что прием соотнесения того или иного образа с цветком - довольно частое явление для сказок Л. Чарской. Так, в сказке «Мельник Нарцисс» сознательно разрушается античный миф о Нарциссе и создается как бы свой собственный - о свободе творчества и творческой личности как истинном волшебстве, доступном человеку Таким образом, через сказку, через понятие волшебства Чарская вводит своих маленьких читателей в мир взрослых, показывая, что настоящая сказка и настоящее волшебство живут в реальном мире и что каждый может стать волшебником, если он чист душой, если способен любить, сопереживать, если он романтик и художник в душе, если он умеет ценить красоту человеческих чувств. Чтение сказок Лидии Чарской воспитывает тонкого, вдумчивого читателя, открывает перед ребенком сложный, таинственный и прекрасный мир. О чем бы ни писала Чарская, всегда и во всем она стремилась вызвать добрые чувства у юных читателей, поддержать их интерес к окружающему, будить любовь к добру и истине, сострадание к бедным Далеко не все было гладко в ее книгах. Ей пеняли на то, что краски у нее были слишком резкие, без полутонов. С этим приходится согласиться. В ее повестях немало повторов, общих схем, примером речевых погрешностей, штампов. За все это она получала суровые отповеди от современников. Но она ни разу не изменила своим представлениям о назначении человека. Уже первые произведения Чарской, печатавшиеся на страницах журнала «Задушевное слово» для младшего и старшего возраста, вызвали ответное чувство у юных читателей. Нет сомнения: Чарская была врожденным беллетристом редкой искренности и темперамента. Критик В. Приходько писал о ней: «У писателя, и у взрослого и у детского, имеются два способа воздействия на читателя. Первый - забавлять. Забав требуют не только самые маленькие. В юморе нуждаются все. Второй - пробуждать сострадание, чтобы, формируя состав души, помочь личности выйти на дорогу разума, добра, справедливости. Второй способ -истинная стихия Чарской. Здесь она чувствовала себя раскованно, легко. Лирик по внутреннему складу, она обладала богатой душевной жизнью, богатой памятью сердца». В последнее десятилетие после семидесятилетнего перерыва возможность познакомиться с книгами Л. Чарской появилась и у современного читателя. Они включаются в программы по внеклассному чтению и при грамотно выстроенной работе учителя, безусловно, способствуют воспитанию у школьников добрых и благородных чувств. Библиографический список: 1. Приходько В. Воскрешение Чарской // Дошкольное воспитание.1990. №2. 2. Путилова Е. Лидия Чарская и ее книги // Чарская Л.А. Повести.Л: Дет. лит., 1991. 3. Минералова И.Г. Лидия Чарская — сказочница // Мировая словесность о детях и для детей. М.: МПГУ, 2000. Вып. 5.
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Упоминание очень классическое - маршаковское, я даже думала, что оно уже есть в сообществе. Хотя здесь больше не о Чарской, а о том, насколько литература 20-х годов для детей напоминала повести Л.Ч. А что они хотели? Чтобы она не на чем не основывалась?
Самуил Маршак. Дети отвечают Горькому
В эту пеструю коллекцию иногда по недоразумению попадает и добропорядочный, переходящий от поколения к поколению Майн Рид, но зато здесь же пристраивается и Лидия Чарская, которая до сих пор еще вызывает в нашей школе ожесточенные дискуссии, разделяя надвое целый класс: 9 - за Чарскую, 13 - против. "Мне нравятся книги писателя Чарской, потому что она описывает грустно и всегда про детей. И еще мне нравятся старинные книги старого писателя Боровлева". Так пишет Горькому какая-то меланхолическая читательница, не пожелавшая открыть свое имя. Письмо это отличается от других писем и грустным тоном, и редким однолюбием. Только один автор владеет сердцем этой читательницы - Лидия Чарская (если не считать, конечно, старого-старинного писателя Боровлева). Другие ребята не столь исключительны в своих симпатиях. Они тоже упоминают иногда Чарскую, но любят ее, так сказать, "по совместительству", рядом с Буссенаром и Бляхиным. И любят не за грусть, а наоборот - за удаль, за горцев, за сверкающие шашки и вороных коней! Эти читатели верны Чарской только до тех пор, пока им не посчастливилось набрести на другого удалого писателя, который выдумает героя похлестче "кавалерист-девицы" и похрабрее княжны Джавахи. Таким героем оказался остроумовский "Макар-Следопыт", он же Макарка Жук. читать дальшеО нем написаны целых две повести. В предисловии ко второй, которая называется "Черный лебедь", автор - Л. Остроумов - посвятил своему рентабельному герою несколько глубоко прочувствованных строк. "Знаешь ли ты, - пишет он, обращаясь к своему "Макару-Следопыту", - что от тебя без ума все ребята в СССР? Знаешь ли ты, что книгу о твоих похождениях в гражданскую войну все они читают, как говорится, взасос, что ты стал так же знаменит, как Робинзон Крузо, и твое имя стоит рядом с ним в списке любимых книг нашей молодежи?.. Ты хочешь знать, за что тебя полюбили ребята?.. По-моему, за то, что ты им уж очень сродни: такой же озорник и разбойник, как все они. Это первое. А второе - за то, что ты ничего никогда не боялся и всегда умел выйти из затруднительного положения. А еще за то, что ты хороший парень и зря никогда никого не обижал... Ты тот новый человек, который рожден революцией и который еще удивит мир своими делами". В этом предисловии много правды. "Макар-Следопыт" в самом деле очень популярен. Читателям действительно нужен герой, рожденный революцией и похожий на своих сверстников - советских школьников и пионеров. Им нужен герой, который ничего не боится, умеет выйти из затруднительных положений и зря никого не обижает. Но вся беда в том, что Макар-Следопыт благороден, как Рокамболь, первый герой парижских бульваров; находчив, как Пинкертон, и храбр, как горный разбойник Ага-Керим из повестей Лидии Чарской.
Нашла в интернете, думаю здесь всем будет интересно: Ольга Таир Лидия Чарская «Тасино горе» Вокруг имени Лидии Чарской уже не первый десяток лет кипят страсти, ведутся споры, именно на её книги обрушился с жесткой критикой Корней Чуковский, последовательно доказывая, что хуже Чарской писателя на свете нет. Не буду анализировать стиль Лидии Чарской, мне лично не понравился только избыток прилагательных. На первых страницах книги тон автора показался чуть слащавым, но я тут же вспомнила, что книга написана для детей и, возможно, именно такая мягкость, некоторое «разжевывание» ситуации, избыточное объяснение эмоций и поведения героев вполне оправданы. А что же сами герои? Они неоднозначны. Добры и шаловливы, хотят играть, обращать на себя внимание взрослых, и вот именно для того, чтобы на них лишний раз посмотрели старшие, чтобы с улыбкой погладила по голове мама, дети в книгах Чарской пускаются в разные авантюры. Мне кажется, именно это мы часто видим в реальной жизни и даже, о ужас, часто «плохо себя ведут» взрослые, чтобы привлечь к себе внимание и «притянуть» любовь других людей. Разве не так? Читать полностью в ЖЖ автора
Интересно, что и сюжет и герои рассматриваются с педагогической и жизненной точки зрения.
А еще я очень рада что в издательстве Энас издали эту книгу, и благодаря этому ее все могут прочесть.
Вот такую тему нашла на одном анонимном форуме: "Кто написал эти два рассказа? Народ, призываю к коллективному разуму. Давно читала книгу, сейчас ее у меня нет, забыла название и имя автора. Это женщина. Рассказы про дореволюционный пансион благородных девиц, где ничему умному, кроме французских романов, не учат... В одном главная героиня, четврнадцатилетняя девочка-армянка узнает, что ее подружка (вроде по имени Маша) беременна, и помогает этой Маше организовать самоубийство: проглотить иголки для вышивания, закатанные в хлебный шарик. Сначала пытается помочь, поговорить со взрослыми, с учителями, со своими опекунами, рассказывает эту историю, как будто это роман, но от всех слышит одно ханжеское порицание. Потом, опять же, начитавшись каких-то трагедий, помогает этой девочке с самоубийством, думая, что смерть будет легкой. Но это, конечно, не так и, узнав, как погибла подруга, и что на самом деле те взрослые, от которых она и не ожидала помощи, готовы были помогать, она сама выбрасывается из окна. В пересказе звучит так себе, но читать, помню, было очень интересно. Второй рассказ про бедную выпускницу пансиона, которая не смогла выйти замуж из-за отсутствия приданого, и не слишком хорошо училась, чтобы поступить на государственную службу, поэтому работает "ночной дамой", типа нянечкой для воспитанниц. Там тоже грустно все, она мечтает о детях, о семье, но о настоящей жизни не имеет ни малейшего представления, так и проводит дни в полудреме и мечтах, а ночи - приглядывая за спальней учениц. Этот рассказ, по-моему, так и называется, "Ночная дама". Есть идеи, кто написал эти рассказы? Я думала, может, Ольга Форш, но в интернете ничего не нашла. Напомните, пожалуйста, если кто знает!"
…«Институт благородных девиц»... Это выражение уже стало нарицательным, всем известным. Но всё же об «институтках», т.е. воспитанницах таких учебных заведений, существует множество стандартно-ошибочных мнений и взглядов. Может даже не столько ошибочных, сколько романтично-сказочных. Этакая девушка неопределенного возраста в пышном платье в пол, говорящая на французском языке или музицирующая «на фортепьянах». Нечто похожее рисуют в своем воображении и в тетрадках маленькие девочки, представляя сказочных принцесс. Но не в сказке, а на самом деле существовали эти девушки. Всё началось в середине 18-го века, когда императрица Екатерина II решила учредить Воспитательное общество благородных девиц. Именно так назывался первый институт благородных девиц – в будущем, знаменитый Смольный. Позже институтов появлялось всё больше и больше, в разных городах… Их внутренние правила распорядка немного отличались одни от других, отличалась форменная одежда воспитанниц, правила приема (возраст, происхождение)… Постепенно вырабатывались не только правила, но и обычаи образовательного учреждения, а также негласные законы среди институток. Сейчас существует не только художественная литература о жизни учениц закрытых институтов, но и современные научные работы, документы того времени – дневники, которые позволяют очень многое узнать по вопросам темы. Конечно же, повести и романы о повседневной жизни таких учениц часто интересней, чем достоверный, но сухо излагающий события документ. Обо всем этом можно прочитать в предисловии к сборнику «Институтки. Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц. (Россия в мемуарах)» В период советской литературы, если в детской или юношеской книге рассказывалось, как героиня училась в дореволюционном институте, то такие строки были не самым главным эпизодом повести.Хотя, по правде сказать, в книге Александры Бруштейн «Дорога уходит в даль», а именно во 2-ой части некий Виленский институт дореволюционного времени описывается достаточно полно и разностороннее. Александра Бруштейн В рассветный час Нужно правда сказать что эта повесть отличается от других, не только временем написания, но еще и тем что главная героиня Саша - приходящая ученица.Мне кажется это важным, потому что специфика института формировалось в первую очередь еще и в пансионном типе школы. Самые известные и популярны повести о жизни в институте принадлежат перу Лидии Чарской, еудовительно что она ассоциируется у многих читателей с институтками. Первое произведение писательницы так и называлось – «Записки институтки» (1901). По некой расхожей легенде, которыми окутаны жизнь и творчество писательницы (и которая ничем не подтверждается, просто она – легенда - красивая и довольно шаблонная), так вот, по ней известно, что будущая писательница принесла в большое издательское товарищество свои дневники, написанные еще в бытность учения в Павловском институте. Издатель был в восторге, сразу решил их печатать и, таким образом, в свет вышла повесть «Записки институтки». На самом деле это вовсе не дневник самой Л.Чарской, а действительно повесть от первого лица придуманной автором ученицы N-ского института Людмилы Влассовской. Л.Чарская "Записки институтки" У Чарской очень много повестей и рассказов, описывающих институт или хотя бы просто содержащих в себе упоминания о нем. Читать дальше: У Чарской очень много повестей и рассказов, описывающих институт или хотя бы просто содержащих в себе упоминания о нем. Например вот эти повести рассказывают о дальнейшей жизни Люды, о ее дружбе с Ниной Джаваха, ее отцом и т.д: Княжна Джаваха Во второй части - о жизни Нины в институте. Люда Влассовская В первой части повести рассказывается об учебе Люды в первом, выпускном классе института.На пороге сложной самостоятельной жизни... Вторая Нина Во второй части повести - о жизни новенькой уже "второй Нины" в N-ском институте. (Средние классы)
А вот и собственно биографическая повесть Чарской. Лидия Алексеевна воспитывалась в Павловском институте благородных девиц, и в своей автобиографической повести описала царившие там порядки без прикрас, так как и было на самом деле.
Неожиданное появление в стенах института благородных девиц маленькой девочки–сироты, племянницы одной из служанок, нарушает размеренно-однообразное течение институтской жизни. Желая помочь, ученицы старшего класса оставляют ее в институте тайно. И эта тайна создает много не только забавных, но и опасных ситуаций, ведь если девочку найдут, то наказания не избежать никому. "Т-а и-та"
"Южаночка" Единственное условие, с которым Южаночка сможет быть рядом с обожающим ее дедом - это поступить в институт в Петербурге. Живая, избалованная Ина, дитя природы, с трудом привыкает к казенному и четко регламентированному быту...
Начало: "Волшебная сказка" Надю Таировой куда больше интересуют романы и собственные мечты, чем учеба...И вот неприятное пробуждение от грез -- Надя исключена.Что жк делать дальше?
"Игорь и Милица" Лето перед началом последнего учебного года, сербская девушка Милица проводит в стенах института.Но вот начинается война, на ее родину нападает Австрия, и Милица не может остаться в стороне и сбегает ...
Милица грустит в уголке институтского сада...
Рассказы: Соната Маленький рассказ из жизни Люды Влассовской
А еще нескольких книги рассказов нет в сети, но это временно: повести "Некрасивая" Некрасивая, необщительная и скромная Лиза из тихой и почти семейно атмосферы пансиона, где все привыкли и к ее виду и к нраву попадает в совсем новую, непривычную среду, новенькой в средние классы института. Не знающая институтских обычаев, принципиально-честная, болезненно-скромная Лиза никак не может поладить с классом. Каждая ее попытка что-то сделать ухудшает ситуацию... "Кофушки" (напоминаю, повесть печаталась в журнале в 1917 подписном году, действия происходят во время первой мировой войны) Двое сирот-беженце, брат и сестра, отстали от своей тетив поезде, но, к счастью, им на помощь пришла богатая женщина - начальница одного из Петербургских институтов.И вот девочка уже зачислена в ее учебное заведение, где она найдет и врагов и друзей. Ее отношения с одноклассницами и и старшими воспитанницами составляют первую часть повести.Ее брат, и его гимназические друзья и недруги вторую.И самый главный вопрос найдется ли тетя Маша? (этого и сама не знаю, повесть существует полностью, но у меня далеко не все.)
Рассказы Чарской, которых нет в сети: Сочельник Лиды Воронской. Рассказ из жизни Лиды, насколько уж автобиографический,оставим на совести автора. Феничка Рассказ из жизни институтской девушки-прислуги
И вот повести других авторов.Немного даже есть в сети:
Н.А.Лухманова "Девочки" Вторая часть Автобиографическая повесть из жизни воспитанницы опять-таки Павловского института. Недавно была переиздана под названием "Институтки"
Е.Кондрашова "Дети Cолнцевых" После смерти отца, две сестры поступают в институт на казенный счет. (Прототипом института, опять, послужил Павловский) Девочки очень разные по характеру, и если старшей институт поможет воспитать стойкость и характер, то младшая, лишенная поддержки матери, изменится в худшую сторону.И дальнейшие судьбы сестер будут совсем разные...
Татьяна Лассунская-Наркович "Парфетки и мовешки"
Татьяна Лассунская-Наркович "Под институтским кровом" Воспоминания автора, о своих годах обучения...
Конечно по другим авторам это далеко не все. Но я думаю что постепенно этот список еще будет пополняться и новыми названиями и новыми ссылками.
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Туда… Стихотворение Л.Чарской Журнал "Новый мир", 1903г.
Падает лист и шуршит под ногами, Меркнет небес голубая эмаль, Небо покрылось опять облаками, Серой и будничной кажется даль. С рек потянулись густые туманы, Дымкой их серой окутался лес. Вон, поднялись журавлей караваны Быстро и плавно за грани небес.
Птицы, свободные, вольные птицы! О, захватите с собою меня В страны, где блещут безмолвно зарницы, В страны, где царство лучистого дня! Где над душистою веткою розы Нежно струится небесный эфир, Где так роскошны и сказочны грезы, Где так роскошен и сказочен мир!
Тетя Душа — старая барышня, но совсем особенная старая барышня, какой еще никогда не было и наверное уже не будет никогда. По крайней мере, кто не взглянет на милое, кроткое, всегда оживленное лицо тети Души, с сетью мелких морщинок вокруг глаз и на лбу, на её ясные, голубые, чистые как у ребенка, глаза, тот невольно подумает про тетю Душу: что за чудесная семьянинка-мать должна быть эта маленькая женщина! А между тем, тетя Душа никогда и не была замужем. Когда, будучи еще хорошенькой восемнадцатилетней девушкой, она полюбила одного молодого человека, очень честного и очень бедного, её отец строго-настрого запретил ей выходить за него замуж, до тех пор пока не увеличится заработок молодого человека, ссылаясь на благоразумный вывод: с голоду, что ли, захотела помереть? читать дальшеИ тетя Душа, с детства, привыкшая подчиняться своему строгому отцу, подчинилась ему и теперь безропотно и покорно. Молодые люди расстались, дав взаимную клятву соединиться при первой же материальной возможности. «А если паче чаяния, — добавил молодой человек,—судьба улыбнется мне, и я разбогатею, то жди меня; ровно через пятнадцать лет я приду за тобой и найду тебя, где бы ты не находилась, дорогая моя». И он уехал; сильный сознанием важности возложенного на него долга— добывать верный кусок хлеба для своей будущей семьи. А молодая девушка погрузилась в мелочные заботы о хозяйстве, чтобы как-нибудь уменьшить скуку по уехавшему дорогому существу. После смерти отца внешняя жизнь из родительского дома перекочевала в дом женатого брата, и тут-то и началась та жизнь, полная самоотверженной любви и пользы ближним, на которую была так способна душа этой маленькой девушки. Жена брата, слабенькая, болезненная женщина, без малейшего колебания передала всех своих троих детей на попечение тети Души, так как сама не имела физической силы воспитывать их. И последняя блестяще оправдала возложенную на нее обязанность. Дети были обязаны своим воспитанием исключительно тете Душе. Она, буквально, вырвала из рук смерти заболевшую дифтеритом старшую девочку, бледненькую, слабенькую Симочку. Как настоящая сестра милосердия, ухаживала она за отбывавшими неизбежную повинность в виде кори и скарлатины обоими мальчиками-близнецами Стивой и Мишей. Она же первая сложила их крошечные ручонки для молитвы, научила их непокорные детские язычки лепетать священные слова молитв: «Отче Наш» и «Богородицу». Не доверяя нянькам, она собственноручно каждое утро обтирала их люфой, смоченной водой с одеколоном, согласно предписанию врача, варила им какао; учила их, читала им, гуляла и играла с ними. Когда же они поступили в гимназию, первые два года она сама отводила их в классы и, по окончании их, встречала и провожала домой. Словом, у тети Души, казалось, не было собственной жизни: она жила исключительно жизнью своих питомцев. Правда, иногда, уложив их в постельки, перекрестив по несколько раз каждого, и, убедившись, что дети спят, она подходила на цыпочках к окну, приподнимала край шторы и долго смотрела на темнеющее небо и ласковые звезды, испытывая при этом какую-то необъяснимую щемящую тоску. И в такие печальные минуты эта маленькая худенькая, голубоглазая девушка думала, что где-то далеко-далеко от неё на это самое небо, на эти звезды смотрит дорогой, любимый ею человек. И она твердо верила, что он тоже думает о ней, как и она о нем, и он весь полон преданности и привязанности к ней, далекой своей невесте. На груди тети Души висел золотой медальон с его изображением: с этим медальоном она не расставалась никогда.
II.
Это случилось на девятый день кончины жены брата. Она умерла от чахотки. Смерть её не являлась неожиданностью для её семьи. Напротив, все давно уже примирились с печальной необходимостью скорой потери, и ждали с тоской исхода, могущего облегчить муки несчастной страдалицы. Наконец, исход этот наступил. Матери семьи не стало. Тетя Душа, успевшая уже привыкнуть к стонам и капризам труднобольной, сданной на её попечение, так сжилась с постоянными заботами о чахоточной золовке, что не чувствовала никакого труда в уходе за ней и горько оплакивала теперь умершую Марию Александровну. Дети мало видели в последний год мать, несмотря на совместную жизнь, благодаря её болезни, тянувшейся бесконечные годы. Шестнадцатилетняя Симочка, четырнадцатилетние близнецы Стива и Миша своим воспитанием и уходом за ними были целиком обязаны тете Душе. Мать свою они, до последнего года её жизни, видели только по два раза в день, утром и вечером, когда они являлись здороваться и прощаться в комнату больной, так как малейшее волнение и долгие разговоры были строго на строго запрещены пользовавшим Марию Александровну врачом. Василий Васильевич Гагин крепко любил жену, но это был очень занятой, деловой человек, работник и кормилец семьи, успевший хорошо познакомиться с лишениями и невзгодами жизни. Ему некогда было предаваться слезам и скорби, потому что надо было доставать денег на похороны и сопряженные с ними расходы. И опять та же тетя Душа приняла последний вздох умиравшей, омыла и одела покойницу, украсила её гроб скромными цветами. разносила неизбежные объявления по редакциям, и своими слабенькими, почти детскими ручками поддерживала забившуюся на краю могилы в нервном припадке Симочку. Она же последней отошла от могильного холмика с простым деревянным крестом. На девятый день кончины только что вернувшаяся с кладбища семья Гагиных сидела за завтраком. Бледненькая Симочка казалась еще воздушнее и от усталости и от траурного платья. Она вяло кушала свою порцию ростбифа и думала о том, что сталось бы с ними всеми, если бы подле них не было их поддержки, в лице их доброй тети Души. Миша и Стива ни о чем, казалось, не думали и с азартом, свойственным их возрасту, уплетали завтрак. Зато их отец, сидевший на обычном месте в конце стола, думал о многом: и о том как бы получше окончила гимназию Симочка, чтобы пристроить ее на место, и о том как бы поудобнее подать прошение директору на службе о выдаче ему пособия, благодаря расстроенному, вследствие болезни и смерти жены, бюджет и о Стиве, приносившем в этом году плохие отметки, и о Мише, на шалости которого жаловался ему два месяца тому назад при встрече инспектор, и еще о многом-многом другом. Тетя Душа тоже думала, но несколько иначе. Сегодня исполнилось пятнадцать лет со дня отъезда её жениха. Пятнадцать лет! Тогда она была совсем молоденькая, двадцатилетняя девушка. Теперь ей целых тридцать пять лет. Она постарела — о, как постарела! Но по-прежнему помнит своего доброго жениха и думает о нем чаще и больше нежели прежде!... Тогда, будучи еще молоденькой, она не умела оценить его так, как ценила его теперь. И сейчас в этой хорошенькой пригородной дачке затерянной, как в лесу, среди громадного, густого и тенистого сада, куда они переехали провести лето всей семьей, она снова чувствует себя сильной, отдохнув немного от всех сопряженных со смертью и похоронами золовки волнений. После всех этих печальных событий ей так хочется отдохнуть на свежем воздухе, в тени этого большого, дикого сада и вспоминать счастливую раннюю юность. И полная светлых надежд и веры в будущее, всегда спокойная и робкая, тетя Душа сейчас стремительно вскакивает из-за стола и бежит в сад, чтобы видеть небо, солнце, цветы и зелень и помечтать вдали ото всех в тени деревьев. — Что это с нашей тетей Душей случилось нынче? Вы не знаете, дети? — удивленно вскинув глаза через стекла пенсне, спросил Гагин,— здорова ли она? Почему у неё такое настроение сегодня? Необходимо узнать, — и он послал к сестре Стиву. Последний стремительно выбежал из комнаты. На площадке лестнице, ведущей в сад, мальчик останавливается, как вкопанный. У калитки стоял высокий, загорелый, обросший бородой мужчина в дорожном костюме и, вежливо приподняв шляпу, что-то спрашивал у него. Но Стива не успел ответить незнакомцу, потому что внезапно откуда-то появившаяся тетя Душа бросилась на встречу к вновь прибывшему и с легким радостным криком протянула ему обе руки... А незнакомый мужчина целовал их одну за другой и говорил дрожащим от волнения голосом: — Ну, вот видишь... видишь... дорогая моя... Вот я и сдержал свое слово! Сегодня исполнилось ровно пятнадцать лет со дня нашей разлуки и я вернулся к тебе за тобою состоятельным и богатым человеком. Дальше Стива не слушает. Как пуля несется из сада обратно домой, в столовую, чтобы рассказать обо всем случившемся отцу.
III.
Все молчали, слушая с благоговением так много повидавшего на своем веку господина Пронина. Слушали и дивились и стойкости, воле человеческой, терпению, выносливости, и трудоспособности этого энергичного, сильного духом человека. Одна тетя Душа не дивилась. Она гордилась своим старым другом, и её сияющие теперь, как звезды, глаза, устремленные на него, казалось, говорили: «Вот какой он честный, какой умный, какой добрый и благородный. И как права я была, веря в него как в самое себя». Он много изменился за эти пятнадцать лет. Ничего, прежнего не осталось в нем, конечно. Лицо, обросшее густой растительностью, местами уже посеребренной сединой, и обожженное полярным солнцем, было мужественно, красиво живой одухотворенной красотой. Смелый, проницательный взгляд, сильно раздавшаяся грудь и плечи, густая черная с сединой шапка волос,—все это придавало ему вид какого-то русско-сказочного богатыря. И самое появление его здесь было неожиданно как в сказке. И самые рассказы этого богатыря о его необыкновенной жизни, полной лишений и приключений, были захватывающе интересны, заставляя и Стиву и Мишу буквально замирать от восторга. Пронин рассказывал обо всем, что случилось с ним за эти долгие пятнадцать лет. Он плавал капитаном на пароходе вел жизнь янки, плантатора в Америке, и добывал золото в Новом Свете. Теперь он накопил достаточно денег, чтобы вернуться к своей невесте сыграть свадьбу и зажить с ней в довольстве и спокойствии, своим собственным домком, беззаботно и легко.
IV.
Они сидели в маленькой беседке, обвитой непроницаемой стеной плюща и дикого винограда — тетя Душа и её брат с своими тремя детьми. Дядя Володя, как сразу стали дети называть будущего мужа тети Души, поехал делать необходимые распоряжения в городе по случаю предстоящей свадьбы. У Симочки сегодня были заплаканные глаза и двое мальчиков с потупленными лицами и с растерянными усмешками на губах сидели как в воду опущенные в палисаднике. Да и сам Василий Васильевич Гагин казался расстроенным сегодня не менее его детей. — Это ужасно, Душа, что ты собираешься оставить нас,—говорил он. — Тетя Душа,—шептала с тоской Симочка, прижимаясь к ней,—мне кажется, мы будем совсем несчастны и беспомощны, когда останемся без тебя. — Правда, сестра, нам будет сильно не хватать тебя в нашем доме,—подтвердил и её отец и, помолчав немного, добавил — хотя я отлично знаю, что так рассуждать, как мы, это по меньшей мере эгоистично. Ведь всю свою жизнь ты прожила для других, и теперь имеешь полное и неотъемлемое право подумать и о себе самой и о своем будущем счастье. Мальчики молчали и, лишь тяжело посапывая носами и угрюмо глядя в пол, думали о том, что вскоре все вкось и вкривь пойдет в доме: хозяйство будет идти из рук вон плохо, и сами они наверное защеголяют без тети Души в рваных куртках без пуговиц и в грязных воротничках, потому что Симочка в руки не берет иголки. А кормить то их наверное будут Бог весть как плохо, так как некому уже будет наставлять кухарку, как делать трубочки с сбитыми сливками и слоеные пирожки. Тетя Душа и кормила и обшивала их и помогала заниматься им обоим как настоящий репетитор. — Ах, что-то будет ,что-то будет теперь!— маялись дети. И было вот что. У Симочки в тот же вечер поднялся жар. После купанья она долго ходила с мокрыми волосами по свежей и ветряной погоде. А к утру Симочка была уже в забытьи. Тете Душе поневоле снова пришлось принять на себя свою прежнюю роль сиделки. В бреду Сима кричала: «Не отдам тетю Душу, миленькую мою, не отдам никому тетю Душу!» С трудом удалось отстоять жизнь девочки и спасти ее от начинавшегося воспаления мозга. И только, благодаря усиленным заботам не отходившей от неё тети Души, Симочка поднялась на ноги. По русскому поверью несчастье никогда не приходит в единственном числе. Это испытала на себе семья Гагиных. Как-то Стива, играя топором, нечаянно зарубил себе сустав на пальце. Пришлось ухаживать за ним той же тете Душе. А тут заболели глаза у самого Гагина и его великодушной сестре пришлось принять на себя не только роль лектрисы брата, но и целиком взять на себя исполнение взятой им со службы на дом канцелярской работы. И в горячке всей этой суеты и волнений как-то странно было бы упоминать самоотверженной тете Душе об её уходе из дома брата. Странно и дико было уходить отсюда, где так дорожили ею и где без её присутствия никто не мог и не хотел обойтись. Тетя Душа особенно ярко и глубоко почувствовала это. И... Осталась. Осталась жить для других, принеся в жертву свое личное счастье и свои еще недавно розовые, светлые и теперь окончательно разбитые мечты.
Тетя Душа — старая дева, но совсем особенная старая дева, какой еще никогда не было и наверное уже не будет. По крайней мере, кто ни взглянет на милое, кроткое, всегда немного печальное, увядшее личико тети Души, с сетью мелких морщинок вокруг глаз и на лбу, на её ясные, голубые, чистые, как у ребенка, глаза, тот невольно подумает про тетю Душу: «Что за чудесная семьянинка-мать должна быть эта маленькая женщина!» А между тем тетя Душа никогда и не была замужем.читать дальше Когда, будучи хорошенькой восемнадцатилетней девушкой, она полюбила одного молодого человека, очень честного и очень бедного, её отец строго-настрого запретил ей выходит за него замуж, ссылаясь на благоразумный вывод, «что не к чему-де плодить нищих». И тетя Душа, с детства привыкшая подчиняться своему суровому отцу, подчинилась и теперь безропотно и покорно. Молодые люди расстались полумертвые от горя, дав взаимную клятву соединиться при первой же материальной возможности. «А если, паче чаяния. — добавил молодой влюбленный, — судьба не улыбнется мне, и я останусь таким же бедняком всю жизнь, то жди меня; ровно через пятнадцать лет я приеду все-таки за тобой, дорогая, и найду тебя, где бы ты ни находилась». И он уехал, сильный сознанием важности возложенной на него миссии — добывать верный кусок хлеба для своей будущей семьи. А молодая девушка погрузилась в мелочные заботы о хозяйстве, что бы как-нибудь уменьшить сердечную муку. После смерти отца положение её мало изменилось. Из родительского дома она перекочевала в дом женатого брата, и тут-то и началась та жизнь, полная самоотверженной любви и пользы ближним, на которую была так способна душа этой маленькой девушки. Жена брата, пустенькое, незначительное создание, обожавшее тряпки и выезды, без малейшего колебания передала всех своих троих детей на попечение тети Души. И последняя блестяще оправдала возложенную на нее обязанность. Дети были обязаны своим воспитанием исключительно ей. Она буквально вырвала из рук смерти заболевшую дифтеритом старшую девочку, бледненькую, слабенькую Симочку. Как настоящая сестра милосердия, ухаживала она за отбывавшими неизбежную повинность в кори и скарлатине обоим мальчиками-близнецами, Стивой и Глевой. Она же первая сложила их крошечные ручонки для молитвы и научила их непокорные детские язычки лепетать священные слова «Отче Наш» и «Богородицы». Не доверяя нянькам, она собственноручно каждое утро обтирала их детские тельца люфой, смоченной водой с одеколоном, согласно предписанию врача; варила им какао; учила их, читала им, гуляла и играла с ними. Когда же они поступили в гимназию, отводила их в классы и, по окончании их, встречала и провожала домой. Словом, у тети Души, казалось, не было собственной жизни: она жила исключительно жизнью своих питомцев. Правда, иногда, уложив их в постельки, перекрестив по несколько раз каждого, она, убедившись, что дети спят, подходила на цыпочках к окну, приподнимала край шторы и долго смотрела на темнеющее небо и ласковые звезды, испытывая при этом какое-то сладкое и мучительное волнение, какую-то необъяснимую щемящую тоску. И в такие минуты, этой маленькой, худенькой, голубоглазой девушке казалось, что где-то далеко-далеко от неё, на это самое небо и эти звезды смотрит дорогой, любимый человек. И она твердо верила, что он тоже думает о ней, как и она о нем, и что он весь полон любовью... На груди тети Души висел золотой медальон с его изображением: с этим медальоном она не расставалась ни на минуту. На крышке медальона была лаконическая надпись: «Надейся и жди. Я твердо верю, что когда бы то ни было мы соединимся». И тетя Душа верила, надеялась и ждала ...
II.
Это случилось на девятый день кончины жены брата. Она умерла от рака в желудке. Смерть её не являлась неожиданностью. Напротив, все давно уже примирились с печальной необходимостью скорой потери, и ждали исхода, могущего облегчить муки несчастной страдалицы. И, наконец, исход этот наступил. И все вздохнули облегченно. Все, кроме тети Души. Тетя Душа, привыкшая к стонам и капризам труднобольной, сданной её попечениям, уже как бы примирилась и свыклась с ними и горько оплакивала теперь переставшую поминутно капризничать и стонать Марию Михайловну. Дети мало знали мать, несмотря на совместную жизнь. Девятнадцатилетняя Симочка и семнадцатилетние близнецы Степан и Глеб своим воспитанием и уходом за ними были целиком обязаны тете Душе. Мать свою они, до последнего года её жизни, видели только за обедом и чаем; остальное же время она проводила или в дамском клубе, или в собраниях, или в гостях. И потому немудрено, если бледненькая Симочка на следующий же день её кончины прилежно занялась выбором фасона для траурного платья, которое, по её расчету, должно было удивительно гармонировать с её белокурой головкой и эфирной фигуркой. А Степан и Глеб опоздали на панихиду из-за какой-то драки, происшедшей у семиклассников. Василий Васильевич Гагин по-своему любил жену, но это был холодный, деловой человек, работник и кормилец семьи, успевший познакомиться с лишениями и невзгодами жизни. Ему некогда было предаваться слезам и скорби, потому что надо было доставать денег на похороны и на покупку места для могилы. И опять та же тетя Душа приняла последний вздох умиравшей, обмыла и одела покойницу. украсила её гроб цветами, разносила неизбежные объявления по редакциям и своими слабенькими, почти детскими ручками поддерживала внезапно забившуюся в истерике на краю могилы Симочку... Она же последнею отошла от могильного холмика, с вколоченным в него, на скорую руку, простым деревянным крестом. На девятый день похорон, только что вернувшаяся с кладбища семья Гагиных сидела за завтраком. Бледненькая Симочка казалась еще воздушнее и от усталости и от траурного платья. Она вяло кушала свою порцию ростбифа и думала о том, каким удивительным тенором обладает кладбищенский священник, служивший панихиду на могиле её матери. Симочка была очень влюбчива от природы и влюблялась во всех: и в заезжего петербургского баритона, и в незнакомого офицера, встреченного ею на музыке, и в репетитора братьев, сильного и кудлатого студента из «поповичей», наконец, в изображенное в медальоне тети Души лицо её жениха. Сегодня ей казалось, она влюблена в отца Дмитрия служившего панихиду, и мечтала, как в двадцатый день оденет для поездки на кладбище вместо соломенной траурной шляпы, тюлевую, на много больше идущую к ее поэтичной головке. Глева и Стива ни о чем казалось, не думали и с азартом, свойственным их возрасту, уплетали завтрак. Зато их отец, сидевший на почетном месте в конце стола, думал о многом: и о том, как бы поскорее выдать замуж Серафиму от влюбчивой натуры которой ожидалось немало хлопот , и о том, как бы поудобнее подать прошение директору о выдаче пособия для пополнения расстроенного, вследствие болезни и смерти жены, бюджета, и о Стиве, принесшем накануне плохую отметку, и о Глеве, на шалости которого жаловался ему при встрече инспектор, и о многом, многом другом... Тетя Душа тоже думала, но несколько иначе... Сегодня исполнилось ровно пятнадцать лет со дня отъезда её жениха. Пятнадцать лет! Тогда она была совсем свежая двадцатилетняя девочка. Теперь ей тридцать пять! Она постарела... О как постарела! Но любит она его по-прежнему сильно! И думает о нем не меньше, нежели раньше: видит Бог, не меньше! Еще больше, еще сильнее и чище, пожалуй! И теперь, в этой хорошенькой пригородной даче, затерянной, как в лесу среди громадного, густого и тенистого сада куда они переехали провести лето, она снова чувствует себя молодой. После всех этих треволнений с болезнью золовки, похоронами и панихидами, она так устала! И теперь ей так хочется отдохнуть на свежем воздухе, в тени этого большого, дикого сада и ждать его, ждать, ждать и ждать во что бы то ни стало! Она верит, что он помнить и любит ее, верит, что он придет за ней, чтобы назвать ее своей хотя бы под конец её жизни. И полная неясной, сладостной надежды она, всегда спокойная и робкая, теперь стремительно вскакивает из-за стола и бежит в сад, чтобы видеть небо, солнце, цветы и зелень. — Что это с тетей Душей? Вы не знаете. — удивленно вскинув через пенсне глазам на детей, спрашивает Гагин. — Право, не знаю, папа, — пожав плечиками, отвечает Симочка. Она недовольна тем, что ей помешали грезить. Она была гак далеко от всей этой «прозы» — и вдруг ее вернули на землю, сбросили с облаков, где ей было так хорошо, так приятно. В её ушах переливаются звуки красивого незнакомого голоса, в груди бродят неясные желания Симочка переживает свойственную всем девушкам её возраста эпоху жажды любви, её поисками за неясным идеалом, и первую смутную молодую страсть. Отец видит невменяемость Симочкиного состояния, чуть-чуть презрительно пожимает плечами и посылает Стиву к тете Душе — узнать что с ней. Стива, недовольный тем, что его оторвали от недоеденного ростбифа, плетется к двери, что-то бурча себе под нос. Па площадке лестницы, ведущей в сад, он останавливается, как вкопанный. У калитки стоит высокий, загорелый, обросший бородой мужчина в дорожном костюме и, вежливо приподняв шляпу, что-то спрашивает. Но Стива не успевает ответить, потому что внезапно откуда-то появившаяся тетя Душа бросается к незнакомцу и с легким криком падает ему на грудь. И незнакомый мужчина прижимает к груди её заплаканное лицо и говорит взволнованным, словно надорванным голосом: — Ну, вот видите... видишь... дорогая моя... вот я и сдержал свое слово... пятнадцать лет сегодня — и я вернулся. Дальше Стива не слушал. Он как пуля ринулся из сада в столовую, чтобы рассказать о случившемся.
III.
Все подобострастно молчали, слушая с благоговением так много повидавшего на своем веку Владимира Пронина. Слушали и дивились и стойкости воли человеческой, и терпению, и выносливости, и труду, Одна тетя Душа не дивилась... Она гордилась своим избранником, и её сиявшие, как звезды, глаза, почти с молитвенным экстазом устремленные на него, казалось, говорили: «Вот он какой чудный, какой умный, какой великий! И как права я была, веря в него и в его чувство! » Он много изменился за эти пятнадцать лет. Ничего прежнего, юношеского не осталось в нем, конечно. Лицо, обросшее густой растительностью, местами уже посеребренной сединой, и обожженное полярным солнцем, было мужественно красиво. Смелый, проницательный и немного лукавый взгляд. Сильно раздавшаяся груд и плечи. Густая черная с сединой шапка волос курчавилась как у негра. Симочка смотрела с жадным любопытством на этого седеющего красавца-богатыря и влюбчивое её сердечко уже било тревогу. А он, этот неожиданно, как в сказке, появившийся богатырь, рассказывает между тем о своей жизни, полной лишений и приключений, заставляя Стиву и Глеву захлебываться от восторга. Владимир Пронин рассказывал обо всем, кроме одного. Умолчал он о том, что любил свою Душу только первые год после разлуки, а потом образ её все тускнел и тускнел понемногу, по мере того, как другие женщины стали их продажной ласковостью и назойливым обаянием будить его желанья. Умолчал и про то, что все эти пятнадцать лет прошли у него сплошной бурной оргией купленной любви, и только когда у порога его постучалась неизбежная старость, Владимир Пронин почувствовал необходимость обзавестись верной женой, будущей сиделкой и нянькой для облегчения его дальнейшего существования. И вот его потянуло на родину. Какое-то непонятное предчувствие, какой-то странный внутренний голос заговорил ему, что его все еще ждет там любящая и верная душа его невесты. И он мельком во время своих повествований взглядывал на нее, притихшую в благоговейном внимании, и думал: «Боже мой, как она постарела, эта бедная Душа! Но глаза все так же хороши! Удивительно хорошие глаза! — И тотчас же переведя взгляд на бледненькую Симочку, смотревшую на него с робким и явным обожаньем, он мысленно добавил: — А девочка должно быть с огоньком, и прехорошенькая вдобавок».
IV.
Они сидели в маленькой беседке, обвитой непроницаемой стеной плюща и дикого винограда — и тетя Душа и Владимир Пронин. Он снисходительно поглаживал её худенькую ручку своей сильной, волосатой рукой и с небрежным вниманием взрослого, внимающего лепету ребенка, слушал ее. Если бы тетя Душа не была так детски чиста и трогательно наивна, она наверное уловила бы скучающее выражение в глазах своего милого, но тетя Душа была так счастлива одной его близостью, что всякое подозрение в её душе было бы неуместно. А Владимиру Пронину было положительно скучно в обществе этой наивной и так некстати состарившийся женщины. Поэтому он несказанно обрадовался появлению в дверях беседки бледненькой Симочки, облеченной в какую-то смесь серых, белых и черных траурных цветов. — Дядя Володя! дядя Володя! — звонко защебетала Симочка, — куда вы опять скрылись? Я вас всюду ищу! Я вам хотела показать выводок щеглов. Идемте, успеете еще налюбезничаться с тетей Душей, — добавила она с чуть заметной ревнивой досадой, взглянув на вспыхнувшую тетку, и ударила концом зонтика по острому носку своего щегольского ботинка. — Идемте. Я готов! — поспешил вскочить со своего места Пронин, — а вы, Душа, с нами? — Конечно, с вами. — постаралась в тон ему весело крикнуть тетя Душа, но что-то словно ущипнуло ее за сердце. Все трое вышли из беседки. Гнездо щеглов, отысканное Симочкой, было в самой чаще большого, в рост человеческий высокого малинника. Чтобы попасть туда, надо было перебраться по узким мосткам, небрежно переброшенным через довольно глубокий и быстрый ручей. — Ай, я боюсь! Дядя Володя, перенесите меня на ту сторону, у меня кружится голова! — вскрикнула едва успевшая вступить на мостки Симочка. И Владимир Пронин легко и свободно поднял ее на грудь и, осторожно прижимая к себе свою хрупкую ношу, понес на противоположный берег. И снова сердце тети Души словно ужалила незримая змея. Ей казалось теперь или то было игрой взволнованного воображения, что её Владимир смотрит на Симочку гораздо более нежно, нежели следует смотреть будущему дяде на будущую племянницу, и что у самой Симочки, вдруг внезапно затихшей в руках этого богатыря, глаза стали глубокими и темными, какими еще никогда не видала их тетя Душа. Она стояла посреди мостков, дрожащих под тяжестью её тела, и ждала, когда Владимир спустит на землю свою ношу и вернется за нею. Но он не вернулся. Не вспомнил о ней. Ни он, ни Симочка. Они, казалось, вовсе позабыли о тете Душе, одиноко и беспомощно стоявшей на утлой дощечке в ожидании помощи. Благополучно добравшись до противоположного берега, они углубились в непроходимую чащу малиновых кустов. Их звонкие голоса, по мере отдаления звучали все тише и глуше и, наконец, их почти не стало слышно... А ядовитое жало невидимой змейки все сильнее, все чувствительнее пронизывало сердце тети Души. Оно проникало все глубже и глубже в самые недра его, вызывая этой мучительной болью крупные слезы ей на глаза. Голоса в малиннике стихли. Тетя Душа тяжело вздохнула и осторожно, бочком, стала продвигаться по узким мосткам к берегу. — Не надо... бояться... не надо, — беззвучно и бессознательно шептали ее побелевшие губы... — Это как жизнь! Два берега и там... две вечности: до бытия и после него. Жизнь — те же мостки. Прошла по ним без посторонней помощи, авось и теперь не упаду в воду... И уже твердым шагом она подошла к берегу и, взобравшись на него, подняла прекрасные, полные слез глаза к небу. А сердце её ныло тоской...
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
В издательстве "Энас-книга" вышли три книги новой серии. Это повести Чарской, Лухмановой и Анненской.
Серия «Девичьи судьбы» объединяет произведения русских писательниц конца XIX – начала ХХ века. Их книгами, в свое время занимавшими ведущие места на полке сентиментальной литературы для детей и юношества, зачитывались девочки и девушки нескольких поколений. В своих произведениях писательницы рисуют жизнь не вымышленную, а настоящую, подлинно драматическую – с ее горестями и радостями, поражениями и победами.
Н.А.Лухманова "Институтки" Нужно сказать, что как это не печально, название "Институтки" это переименование. Дореволюционным читательницам эта повесть была известна как "Девочки".
А.Анненская "Брат и сестра" (в книге две повести - "Брат и сестра" и "Младший брат") и Л.Чарская "Лизочкино счастье"
Знаю, здесь уже было обсуждение, касающееся "Волшебной сказки". Но, надеюсь, никто не против ещё одного? Извините, если буду немного сумбурной... Я фанат именно этой повести, хотя в общем и целом меня сложно назвать поклонницей Чарской... Знаю "Волшебную сказку" почти наизусть и, кажется, изучила её вдоль и поперёк. Но другие повести и рассказы Чарской тоже читала, да и Анненской, Лукашевич и другими похожими авторами интересовалась. В литературе этого времени тема благодетелей и благодеяния, похоже, была одной из популярнейших. Вспомните "Чужой хлеб" Анненской, рассказы Чарской, "Лизочкино счастье" и "Люду Влассовскую" (хотя в двух последних не совсем благодетель возникает, но всё же...) и многие другие. Если ещё и святочные рассказы того времени вспомнить, то вырисовывается стандартный сюжет со стандартной идеей: добрая и светлая девочка (реже мальчик, как, например, в "Благодетеле"), сирота или ребёнок из очень бедной семьи, попадает "под крыло" к обеспеченному человеку, и в большинстве случаев их отношения складываются едва ли не лучше родственных. Реже, как в "Чужом хлебе", благодетель оказывается непростым человеком, и задача маленького героя - урегулировать отношения с ним, если это возможно. Но и тут дело нечасто кончается разрывом. "Волшебная сказка" выглядит попыткой переосмыслить этот сюжет, наполнить его новым содержанием. Вместо доброй и кроткой сироты - капризная, чёрствая, почти жестокая Надя. Вместо сердобольного и ласкового благодетеля - властная и своенравная Анна Ивановна. Впрочем, возможно, было что-то подобное и до Чарской, просто я не в курсе. Я уже года два голову ломаю: почему всё-таки Чарская к этому обратилась? И как следует понимать само это "переосмысление"? Почему Лизочке встречается Сатин, искренне желающий помочь, а Наде - Поярцева, ищущая себе живую игрушку? А самое главное, почему, грубо говоря, Лизочке можно воспользоваться шансом устроить свою жизнь за счёт благодетеля, а Наде нельзя? Потому что Лизочка другая, лучше Нади? Или ещё по какой-то причине? Как считаете?
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Л.Чарская. Чудовище.
I.
Когда у фрейлейн болят зубы, Витик бывает очень доволен, и не потому, чтобы Витик был дурной мальчик, нет, у Витика очень доброе сердечко, и он не может без слез видеть прихрамывающую собачку, или запутавшуюся в паутине мушку, а просто Витик рад свободе, потому что когда фрейлейн возится с больными зубами, она совсем забывает о существовании Витика, и он может бежать в свой "уголок". Ах, этот уголок! Как там хорошо на крошечной полянке между ледником и прудом, поросшей высокой сочной травой и окруженной густыми кустами смородины. Это лучшее место в саду. Витику "уголок" и раньше нравился, но с тех пор, как он узнал, что-то про соседнюю дачу, прилегающую своим палисадником к "уголку", он стал чаще наведываться сюда. Правда, ему строго-настрого запрещено подходить к забору, по которому растут кусты смородины с незрелыми ягодами, но никто не мешает ему лежать на траве и смотреть в отверстие между корнями кустов на соседнюю дачу и чудный палисадник. А ему так интересно смотреть туда. Прежде там не было так интересно, а с того вечера, как он слышал разговор мамы с фрейлейн, Витик положительно только и думает, что о соседней даче и ее обитателях. Три дня тому назад, когда шел дождь и Витик не ходил на прогулку, а сидел в детской и устраивал смотр оловянным солдатикам, которых у него было целых четыре коробочки, он слышал, как мама говорила фрейлейн в соседней комнате: - Ради Бога только, чтобы Витик как-нибудь не увидел его. - Нет, нет, не беспокойтесь, я буду следить, - отвечала фрейлейн. - Ведь это чудовище! - ужаснулась мама, - и подумать, что такое чудовище поселилось с нами рядом! Пожалуйста, берегите Витика, прошу вас! - О, будьте покойны! Витик и не увидит его! - поторопилась успокоить маму бонна. Витик навострил ушки, страшно заинтересованный разговором, но было уже поздно: он не услышал ничего. Мама ушла в столовую, фрейлейн пришла к нему и строго-настрого запретила тут же подходить к забору, отделяющему "уголок" от соседней дачи. Витику ужасно интересно было узнать, что это за чудовище, о котором говорили мама и фрейлейн, с рогами оно или с хвостом и бросается ли чудовище на людей или сидит на привязи. - Фрейлейн, а оно кусается? - спросил он робко бонну.читать дальше - Кто? - не поняла фрейлейн. - Да чудовище, о котором вы сейчас говорили? Но тут фрейлейн страшно рассердилась и сказала, что Витик скоро состарится, если будет все знать, и велела ему забыть про чудовище. Но вот тут-то Витик и не мог сладить с собою. Чудовище не выходило у него из головы с этой минуты. Его поминутно тянуло теперь в "уголок", и он не отрываясь смотрел в чужой палисадник, через отверстие между двумя смородинными кустами. К забору, однако, Витик подходить не смел. И не оттого, чтобы боялся. Нет! Витик никогда не был трусом и даже не боялся лягушек, в то время как фрейлейн благим матом кричала, завидя их; а просто Витику запрещено было подходить к забору, а Витик был послушный мальчик. Он приходил в "уголок" в те часы, когда фрейлейн была занята чем-либо, и думал о чудовище, благо думать ему не было запрещено. И чудовище представлялось Витику то в виде огромного льва, с мохнатой гривой, то в виде длинной-предлинной змеи. Ах, как ему хотелось повидать его хоть одним глазком... хоть на минуточку. Ведь Витик не был трусом и потом... потом... Уж очень ему хотелось повидать чудовище!
II.
Витик лежит в своем уголке. Фрейлейн отпустила его в сад, потому что он только раздражает ее сегодня, и зубы у нее при нем болят сильнее. Ах, что за прелесть "уголок" Вити! Это совсем, совсем особенный уголок! В то время как за изгородью сада по шоссе снуют люди, кричат разносчики и серая пыль клубится столбом, здесь чудо как хорошо, зелено и уютно! Белые, желтые и розовые кашки мелькают тут и там в зеленой траве. Быстрые ящерицы скользят мимо и смотрят во все глаза на маленького мальчика, растянувшегося в траве. Витик не боится ящерицы. Уже если чудовища он не боится, то уж ящерицы и подавно! Он с наслаждением потягивается, жмурится, как котенок, и думает все об одном и том же: "С рогами чудовище или с хвостом? на цепи или ручное? И увидит ли его когда-нибудь он, Витик?"
III.
Витик сам не заметил, как уснул, лежа на мягкой траве в своем уголке. Лежал, лежал и уснул. Вдруг чувствует во сне, как что-то холодное прикасается ему к носу. Витик мигом просыпается. - Лягушка! Бррр... - вздрагивает мальчик. Он, конечно, не трус и не боится лягушек, но кому же приятно, когда лягушка усядется вам на нос? Громкий хохот раздается где-то близко, близко около него. Витик вскакивает на ноги и смотрит перед собой большими, круглыми от удивления, глазами. На заборе, отделяющем "уголок" от соседней дачи, сидит мальчик быстроглазый, стройный, хорошенький. На нем рваная курточка с матросским воротником и щегольские желтые сапожки. Очевидно, курточку он порвал только что, когда лез на забор, потому что все остальное в костюме мальчика новешенько и чисто. Лицо его весело улыбается и губами, и глазами, и щеками. Во всем улыбка. Даже задорно вздернутый носик и белокурый хохол над лбом улыбаются тоже...
- Вот так ловко! - смеется мальчик, - прямо в нос угодил и не целился даже! Тут только Витик понимает, в чем дело; не лягушка его задела за нос, а небольшой резиновый мячик, который валяется здесь же в траве. - Что это ты на меня глаза выпучил? - говорит мальчик. - Шагай ко мне! Влезай на забор! Ну, живо! - командует он. Но Витик очень хорошо помнит, что ему запрещено подходить к забору, и не двигается с места. Тогда веселый мальчуган в одну минуту спрыгивает на землю, подскакивает к Витику и, дернув его за белокурый локончик, красиво вьющийся на лбу, говорит: - Здравствуй! Витику не нравится, что с ним так здороваются, и он хмурит брови. Мальчик замечает это и хохочет громче. - Федул, что губы надул? - кричит он. - Совсем я не Федул, - обижается Витик, - а Витя. - Ну, ладно, Федул или Витя, не все ли равно? - вскричал весело мальчик. - А вот что разиня ты, так это верно! Лежит в этаком довольстве - смородина сама в рот лезет, а он и ягодки не отведал. И с этими словами веселый мальчик быстро подскочил к кусту, с которого свешивались зеленовато-розоватые ягоды красной смородины, которая могла поспеть не ранее, как через месяц, и с жадностью стал их есть. - Мне запрещено кушать ягоды! - произнес Витик, глядя на мальчугана, уписывающего смородину за обе щеки, - она еще не поспела.
- Вздор! - прервал его тот. - Или ты трусишь? боишься животик бобо будет, касторки дадут, в постельку положат? - поддразнил его мальчик и смеялся. - Ах ты нюня, девчонка! Но тут уже Витя не выдержал дольше и, чтобы выказать своему незваному гостю, что он не нюня и не девчонка, стал рвать ягоды по примеру того и класть их в рот. Ягоды были кислые-прекислые, и Витику они не нравились совсем, но, чтобы не отставать от своего нового приятеля, он все ел и ел без конца. Наконец весь рот у него стянуло от неприятного ощущения кислоты и под ложечкой стало неприятно сосать и пощипывать. К тому же один вопрос занимал Витика гораздо больше ягод. Ему ужасно хотелось расспросить веселого мальчика, где спрятано чудовище у них на даче и какое оно на вид, с рогами или с хвостом? Он уже было и рот раскрыл для этого, как вдруг веселый мальчик отскочил от куста и изо всех ног кинулся к забору. Через минуту оттуда послышалось жалобное мяуканье и снова появился из-за кустов веселый мальчик, но уже не один, а с большим жирным котом на руках. - Вот так толстяк! - вскричал он, показывая кота Витику, - в жизни не видел такой здоровенной кошки. Он, поди, и играть не может, неповоротлив, как тюфяк. Сейчас попробуем! И, прежде чем Витик успел остановить веселого мальчика, он вытащил из кармана кусок бечевки и, сорвав большой лист лопуха, стал привязывать его с помощью веревки к хвосту кошки. Задумано - сделано! Кошка делает движение и лопух за нею. Кошка вправо - и лопух вправо. Кошка влево - и лопух за нею. Кошка совсем очумела, кружится волчком по полянке, а веселый мальчик заливается-хохочет. - Вот так тюфяк! Отлично двигается!.. А я-то думал... Но тут произошло нечто совсем неожиданное и для Витика, и для веселого мальчика. Обозленный коташка вместо того, чтобы по-прежнему кружиться в погоне за собственным хвостом, метнулся к тому месту, где сидел Витик, и изо всех сил оцарапал его за щеку. Витик сначала закричал благим матом, потом заплакал навзрыд. Кошка с лопухом в ту же минуту исчезла куда-то, а веселый мальчик подскочил к Витику и стал его утешать. - Ну, ну, не реви... будет! Велика важность, кошка цапнула! До свадьбы заживет. Не реви! Смотри, как я кораблик спускать буду! Витик перестал хныкать при слове "кораблик" и внимательно осмотрелся кругом, ища, где бы мог находиться кораблик. Но его нигде не находилось. Тогда веселый мальчик расхохотался своим громким смехом. - Думаешь, нет кораблика? Надул я тебя, - смеялся он. - А вот! разве не кораблик? И самым неожиданным образом он подскочил к Вите и, сдернув у него с ноги желтую туфельку, подбежал к пруду и пустил ее на воду. Витику это так понравилось, что он и сам рассмеялся. И правда, кораблик! Плавает роскошно, точно на парусах. С одной ногой в чулке, с другой в туфле, Витик со всех ног несется к пруду. Веселый мальчик уже там и отталкивает Витину туфлю от берега большим суком. - Бери вон ту палку и делай то же! - командует веселый мальчик Витику и бросает ему такую же жердь, найденную тут же у пруда. Витик не заставляет себя просить вторично и тоже отталкивает туфлю от берега поднятым суком. Но туфля не слушается; она завязла в тине и не хочет плыть. Витик тянется еще дальше от берега своим суком и вдруг... Нога мальчика скользит, голова кружится и он, потеряв равновесие, бултых в воду! Воды в прудке мало. Там и курице утонуть трудно, а Витику и подавно, но разве приятно очутиться в холодной воде по колени, да еще в тинистой и грязной? Как вы думаете, читатель? По крайней мере, Витику это очень неприятно; ему холодно и страшно - он дрожит. - Давай мне руку! Давай мне руку! - кричит ему веселый мальчик с берега и тянет его из воды. Витик, с трудом вытаскивая то одну, то другую ногу из тины, причем и вторая туфля падает с его ноги, вылезает на берег. - Ну вот и спасен! Велика важность, выкупался, не реви только! - говорит веселый мальчик. - У меня живот болит, - пищит Витик, - от смородины болит незрелой... - Экая ты братец, неженка, размаз... - начинает веселый мальчик и вдруг останавливается разом, Витик тоже оглядывается и замирает от страха. К пруду бежит фрейлейн, за нею горничная Даша, за нею кухарка Матрена, а вдалеке виднеется фигура мамы, которая тоже спешит к "уголку". - Боже мой! - кричит фрейлейн таким голосом, точно она увидела у пруда льва или крокодила. - Чудовище! Витик с чудовищем! Боже мой! Боже мой! Витик разом оглядывается. - Чудовище!? Где? Наконец-то! И как он не заметил, что оно подкралось к нему? И он оглядывается на все стороны с самым любопытным видом. Но никого нет. Решительно никого. Один только веселый мальчик спешно лезет через забор, отделяющий Витикин "уголок" от чужой дачи. - Где чудовище? где? - спрашивает Витик и смотрит во все глаза на фрейлейн. - Он еще разговаривает! - кричит фрейлейн, - а это кто? Чудовище! Разбойник! Негодный мальчишка! Вот постой, я тебя... И фрейлейн, вся красная от злости, бежит к забору, подняв по дороге сук, брошенный веселым мальчиком. Но того уже и след простыл. Только где-то за забором слышится его веселый хохот: - Что, поймали? Как бы не так! - дразнится он. - Чудовище! - еще раз взвизгивает фрейлейн и, схватив Витика на руки, несет его в дом. Теперь только Витик понял, что чудовище и веселый мальчик одно и то же. Ему холодно... его лихорадит. Во рту остался скверный вкус от сырой незрелой смородины, в животе - резня. Новые щегольские туфельки навсегда исчезли в воде пруда. Зато теперь Витик понял отлично, какое чудовище поселилось в соседней даче и почему Витику нельзя бывать одному в его "уголке".
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Этот рассказ Чарской печатался в журнале "Новый мир" за 1905 год. Так что и Л.Чарская, и ее бессменный редактор О.Зоберн печатались в журнале с одинаковым названием.
ЗА КРОТЕГУСОМ. РАССКАЗ Л. А. ЧАРСКОЙ.
Автор настоящего рассказа — молодая писательница, лишь недавно выступившая па поприще беллетристики, но yжe успевшая завоевать себе симпатию читателей и лестные отзывы критики. Топкий психологический анализ женского сердца и оригинальная, своеобразная форма рассказа—качества, составляющая особенность таланта писательницы — выступают в рассказе «За кротегусом» особенно ярко.
I. У фрейлейн болят зубы, а когда у фрейлейн болят зубы — Ника счастлив. Не потому, чтобы Ника был бессердечный ребенок, напротив, Ника не может без слез видеть прихрамывающую собачонку или беспомощную мушку, запутавшуюся в паутину, а просто Ника не в силах отрешиться от приятного сознания приобретенной вследствие болезни фрейлейн свободы. А ему так нужна свобода, этому маленькому Нике, с той поры как появился «уголок».... О, этот уголок! Ника без тайного трепета не может вспомнить о нем. Мысль об «уголке» далеко опережает все остальные мысли Ники. Желание убежать скорее в «уголок» так сильно, что Ника не может более сдержать его. — Фрейлейн,— произносит он робко,— я пойду в садик. И замирает от страха. Ника лжет. Он не пойдет в садик. читать дальшеК чему ему идти в садик, где так томительно-душно и где бедные истомленные розы изнемогают от зноя, а мохнатые страшные пчелы жужжат так назойливо и сердито над ними? Ника не выносит зноя и боится пчел, как огня. «Там» — другое дело. Там так хорошо и прохладно, так тенисто и славно под прикрытием ровной и стройной стены кротегуса, колючего и мохнатого, с мелкими чуть намеченными плодами. — Фрейлейн, можно?— повторяет еще раз молящим голосом Ника. Фрейлейн машет рукой и мычит что-то. Она стоить перед зеркалом с раскупоренным пузырьком, издающим специфически лекарственный запах, в одной руке и клочком ваты в другой. Рот фрейлейн открыт и кривится, силясь удержать слюну, пропитанную зубными каплями. Одна щека подпухла и кажется значительно толще другой, глаза сердито поблескивают, лицо нахмурено и сердито. — Фрейлейн, можно?—робко тянет Ника и с мольбой и надеждой заглядывает в открытый рот Фрейлейн. Фрейлейн сердито косится на Нику и топает ногой. Накопившаяся слюна, пропитанная лекарством, мешает ей говорить, но так как Ника решительно не понимает протеста фрейлейн, она энергично выплевывает лекарство и сердито кричит: — Отстань! пошел вон! ни минуты покоя! Умрешь с этим мальчишкой! В трудные минуты жизни фрейлейн всегда выражается по-русски, что ей, однако, ничуть не мешает бранить русских и любить какого-то Августа, не то провизора, не то приказчика из «хорошего» магазина. Нике только этого и надо. Он раздумывает с минуту над словами Фрейлейн. Потом мгновенно решает, что от зубной боли не умирают и, закинув назад свою большую, на чересчур тонкой шее голову, бежит из детской, смешно семеня худенькими, как палки, кривыми ножками.
II .
Ника прав. Его уголок—прелесть. Это совсем, совсем особенный уголок, куда не доходит шум прочего живущего, кричащего и снующего мира. А если и доходить, то уже значительно смягчённым, смирившимся и облагороженным. Высокая стена кротегуса, ровного, мохнатого и колючего, оберегает уголок от посторонних взоров. Сквозь просветы его виднеется пыльная дорога с домами по «ту» сторону. За кротегусом кипит жизнь. По дороге снуют разносчики, навязчиво выкрикивающие товар, слышится веселый смех и говор, звонки велосипедистов и хриплые звуки грамофона, старательно выводящего свои дуэты и арии. Здесь за кротегусом тишь, благодать и какая-то нежущая уютность. Белые, желтые, розовые, лиловые и алые цветочки кашки, колокольчиков, ромашки и полевой гвоздики пестрят дерн и чуть заметным ароматом напоминают о себе. По высоким изумрудным стеблям отросшего и нескошенного клевера ползают разноцветные букашки. Из травы выглядывает своими быстрыми глазками гибкая и проворная ящерица, нисколько, по-видимому, не смущенная присутствием большеголового мальчика с обнаженными «по-английски» кривыми ножками. Ника с наслаждением растягивается на дерне. Жмурясь и потягиваясь, как котенок, он лежит так несколько минуть, бессознательно отдаваясь нежащим волнам теплого вечернего воздуха. Потом что-то лукаво-шаловливое мелькает на его болезненном личике шестилетнего старичка и странно преображает его в один миг. Старческая серьезность куда-то исчезает и Ника разом хорошеет и делается ребенком. Теперь он ползет не хуже ящерицы, приближаясь к просвету, образовавшемуся между стволами кротегуса, и смотрит во все глаза сквозь это живое окошко туда, куда ему запрещено смотреть и где, Ника знает, живет «страшилище».
III.
Когда Нику два месяца тому назад привезли на дачу, мама позвала горничную Дашу и велела ей узнать, кто их соседи. Это делают для Ники. Мама боялась больше всего бешеных собак дурного общества. Насчет собак Даша вполне успокоила маму: собак поблизости не было, а если и были, то вполне благонадежные, в ошейниках и на цыпочках следовавшие за своими хозяевами. Что же касается дурного общества.... Даша замялась на минуту и потом о чем-то долго-долго и чрезвычайно оживленно шепотом сообщала маме. Потом к ним присоединилась фрейлейн и они все трое заговорили еще оживленнее и тише. Ника, любопытный по природе, прикладывал все свои усилия, чтобы услышать то, что они говорили, но кроме отдельных восклицаний не слышал ничего. Результатом этого совещания было запрещение, наложенное на Нику, ходить в тот угол палисадника, примыкавшего к цветнику, на который он до сих пор не обращал внимания и который вследствие запрещения стал ему сразу особенно интересным и милым. — Там поселилось страшилище! — пояснила ему мама, как бы в ответ на недоумевающий, загоревшийся острым любопытством взгляд Ники. — С рогами? — спросил Ника, делая большие глаза старообразного ребенка. Даша фыркнула в передник, фрейлейн опустила глаза и покраснела, а мама ласково ущипнула Нику за щечку и произнесла ласково: — Глупышка! Когда в субботу из лагерей приехал папа, мама долго и оживленно передавала ему что-то по-французски, чего не понял Ника, и по-русски упрекнула в неуменье выбрать дачу в «приличном месте». Папа теребил усы и сокрушенно поматывал головою. И мама и папа при этом смотрели через окно по направлению серого домика, в котором, как узнал недавно Ника, поселилось страшилище.
IV.
С тех пор покой души Ники быль нарушен. Серый домик завладел всеми его мыслями. Ника целые дни только и думал, как бы увидать страшилище, которому прихотливая фантазия ребенка давала всевозможные виды и образы, один бессмысленнее и вычурнее другого. Несколько раз Нике удавалось ускальзывать из-под бдительного надзора фрейлейн и под прикрытием густой шапки кротегуса наблюдать из своей засады за тем, что происходило в сером домике, обитаемом страшилищем. Но там не было ничего страшного, сверхъестественного. Так же, как и у них, перед дачей был разбит цветник и цвели изнемогающие от жары розы, такой же шар, величиною в человеческую голову, казавшийся золотым на солнце, был воткнуть в шест, посреди цветочной клумбы. Единственно, что рознило этот серый домик от их дачи, это были спущенные шторы на окнах, по крайней мере спущенные в те часы, когда маленький Ника наблюдал за ними из своей засады. Нике очень хотелось узнать, почему спущены шторы в домике страшилища, но узнать было неоткуда, а в другие часы он не мог придти сюда для наблюдений, так как был свободен только до часу от бдительного надзора фрейлейн, т.-е. ровно до той минуты, пока спала мама. Мама просыпалась ровно в час и ровно в час фрейлейн вспоминала, что надо заняться Никой. Фрейлейн получала двадцать рублей жалованья и очень дорожила местом. Но сегодня случай благоприятствовал Нике. У фрейлейн разболелись зубы и она забыла обо всем остальном, результатом чего и оказалась полная свобода в неурочный час для маленького большеголового Ники.
V.
Ника подполз к просвету, заглянул в живое окошечко и….. замер. Серый домик уже не казался необитаемым и пустынным. Из розового палисадника неслись говор и смех. Посреди клумб и кустов жасмина на небольшой площадке за накрытым столом сидело несколько человек офицеров с красными, веселыми лицами. Они громко, непринужденно болтали, пили и ели и так весело смеялись, что Нике, глядя на них, хотелось самому болтать и смеяться с ними. На одном конце стола сидела женщина, маленькая, худенькая, с чересчур розовыми щеками в такой прическе, какой еще никогда не видал Ника. Рыжая женщина была одета в ярко-желтое платье, сливавшееся с её желтыми волосами в одно золотое целое в лучах заходящего солнца. В маленьких розовых ушах рыжей женщины сверкали крупные камни, такие же, как у Никиной мамы, только вдвое крупнее и ярче. И рыжая женщина смеялась не меньше офицеров, отпивая маленькими глотками из граненого бокальчика что-то, что играло, переливалось и искрилось не меньше блестящих камней её сережек.
Они болтали все разом и потому Нике труднo было разобрать что-либо из их разговора. По временам до ушей Ники долетали слова: «Порт-Артур... Дальний... Лаоян... Дашичао... Война... Японцы»... Ника знал о войне и знал о японцах. Знал о Порт-Артуре, осажденном ими и оторванном от целого мира. Папа, наезжая из лагеря, брал Нику на колени и читал ему «последние известия», купленные по дороге, из которых Ника понимал только одно, что русские—храбрецы и герои, а макаки—злюки, которых надо истреблять, как комаров летом, чтобы они не кусались. И сейчас, услыша знакомые имена, Ника чутко насторожился в надежде узнать что-либо новое о войне, и вытянул свою худенькую шейку в сторону интересного палисадника... Но там смех и говор как-то разом оборвались и Ника услышал новый голос, звучный и низкий, приятно нарушивший наступившую тишину.
Ника вытянул шею по направлению, откуда слышался голос, и увидел высокого, худого черного офицера с обросшим бородой лицом. Бородатый офицер входил со стороны крыльца в палисадник и говорил по дороге:
— Мушка, новость... Мы выступаем завтра. Едва только успел договорить «черный», как что-то звякнуло об пол и разбилось на массу кусков. Ника видел, что рыжая женщина уронила бокал из рук, облив вином свое пышное нарядное платье. И Ника видел тоже, как голова рыжей женщины упала на стол и не то стон, не то крик огласил розовый садик и окрестные дачи, и шоссейную дорогу, вившуюся пыльной, серой лентой... ……………………………………………………………….. ………………………………………………………………..
У фрейлейн все еще болели зубы, потому никто не приходить в садик звать Нику домой... Солнце давно село, а Ника все еще продолжает лежать под стеной кротегуса и наблюдать за тем, что происходит через дорогу. Палисадник давно опустел... Офицеры ушли, все, кроме «бородатого», который сидел теперь против рыжей женщины смотрел на нее так, как никогда никто не смотрел и не будет смотреть на Нику. И рыжая женщина понимает должно быть, что так смотрят очень редко и очень немногие, и сама, не отрываясь, глядит на бородатого. И по розовым щекам её, оставляя на них темные борозды, текут обильные слезы.
Бородатый гладит рыжую женщину по растрепавшейся голове и уговаривает ее таким голосом, каким уговаривают обыкновенно детей, когда они не хотят есть супа: — Ну, Мушка, ну, милая... Будь умницей... я тебе такую гейшу привезу... Такую! Или японца... Живого японца... хочешь, Мушка? Но она ничего не хочет... Она только все плачет, плачет и все твердит: — Не пущу... не пущу… не надо... Убьют тебя там, мой Топсик... мой котик... мой Лулуша! И пока бородатый обнимает и целует Мушку, Мушка все повторяет: — Не надо... не пущу... убьют... мой Топсик... Лулуша... котик... Потом «бородатый» уходит, а Мушка остается... Ника видит, что она как-то разом осунулась и присела и стала очень похожа на маленькую, жалкую, больную девочку, какую Ника видел однажды на картине в журнале. И Нике стало до слез жалко рыжую женщину, ставшую похожей на маленькую девочку. Ника подождал немного, когда шпоры «бородатого» заглохли в отдалении и полез из своей засады.
VI. — Где страшилище? Этот неожиданный вопрос заставляет вздрогнуть рыжую Мушку. Перед ней стоить крошечный большеголовый мальчик со старческим личиком и рахитическим тельцем на кривых ножках. — Страшилище спит? — спрашивает он, боязливо косясь в сторону крыльца серого домика. Глаза рыжей женщины с минуту смотрят с напряженным изумлением на необычайного гостя. Потом медленная улыбка проползает по измятому и поблёклому от слез лицу и она ласково притягивает Нику к себе и целует. От лица рыжей женщины пахнет так, как обыкновенно пахнет в аптекарских и парфюмерных магазинах... Колечки жестких, кудрявившихся волос щекочут бледную щечку Ники; под глазами рыжей женщины Ника замечает два черные червячка, которые немного расползлись у века и оставили темный след у виска Мушки. Ника знает, что это следы слез, тщательно вытирает их своими хрупкими пальчиками и в то же время рассказывает, что у него есть папа, военный с крестиком от государя, который пойдет может быть также на войну, как идет бородатый, и что папа полковник, а мама очень красивая и все лежит и читает французские книжки и смеется и ласкает Нику только тогда, когда у них бывают гости, и что у него есть еще фрейлейн, у которой распухла щека и болят зубы, — фрейлейн, которая запрещает ему—Нике—ходить к кротегусу и смотреть сюда, на серый домик, потому что здесь живет страшилище. И вспомнив про страшилище, Ника теребить рыжую женщину за рукав и настойчиво повторяешь вопрос: — Где оно? Спит страшилище? Рыжая женщина задумывается на мгновение... Потом светлые глаза её с темными червячками под ними суживаются, как у мышки, и она хохочет, хохочет так, что Нике делается страшно. Заплаканные глазки так и сыплют целые снопы искр, белые зубки поблескивают между полосами алых, слишком ярких губ... Щеки дрожать от охватившего их приступа смеха. Ника с недоумением смотрит на нее... Смех рыжей Мушки ему неприятен... Он начинает уже остро раскаиваться, что пришел сюда... К тому же он боится, что разбуженное этим смехом страшилище может вылезть каждую минуту и съесть его. И это последнее предположение он высказывает вслух, желая остановить смех рыжей женщины. Результат достигнуть. Она перестает смеяться и лепечет, тяжело переводя дыхание: — Ах, глупыш... вот выдумал... Смешные... Далась я им... Страшилище! Вот еще... — И разом повернув его лицом к себе доканчивает: — Страшилище и я — это одно и то же. — Одно и то же? — эхом вторить Ника и вдруг ему разом становится легко и весело, ужасно весело на душе. Теперь уже смеется он сам—Ника, крошечный большеголовый Ника. В рыжей женщине, которую зовут Мушкой, и которая умеет так весело хохотать и так горько плакать, — в рыжей женщине нет ничего страшного. Решительно ничего. Ему хорошо и весело с ней. Она кажется ему родной и близкой, гораздо более родной и близкой, нежели фрейлейн, у которой болят зубы, и нежели мама, которая читает французские книжки и ласкает Нику только при гостях. И Ника, прильнув к худенькому плечику своего нового друга, спрашивает ее, когда и надолго ли уходит Топсик, он же Котик и Лулуша, и не думает ли он привезти ей—Мушке—двух японцев вместо одного? При воспоминании о Топсике Мушка плачет. Плачет и Ника, жалея Мушку и обещает сквозь слезы приходить сюда часто-часто и играть с нею, чтобы ей было не скучно одной.
VII. Никино отсутствие не замечено в доме. У фрейлейн по-прежнему болят зубы. Теперь она уже не мычит и не раскачивается на одном месте, а бегает по комнате и издает стоны, в которых нет ничего человеческого. Ника, крадучись, проскальзывает в комнату и ложится в постель. Но спать он не может. Думы его постоянно носятся вокруг рыжей женщины, которую зовут страшилищем и которую успел так скоро полюбить он, Ника. Ему поминутно представляется розовый палисадник за стеной кротегуса, бородатый Топсик и рыженькая Мушка, повторяющая сквозь плач и вопли: «Не пущу... не пущу... не надо»... Утром фрейлейн со злыми глазами и опухшей шекою, придающей лукаво-обиженный вид всему лицу фрейлейн, будить Нику, одевает с нервной поспешностью, наказывая ему быть послушным и не расстраивать маму, потому что мама очень несчастна, так как папу посылают на войну. Потом умытого, причесанного и притихшего Нику ведут к маме. Мама лежит на кушетке в розовом капоте, душистая и напудренная, как всегда. На лбу мамы лежит пузырь со льдом, положенный очень осторожно заботливой рукою, чтобы не подмочить маминой прически. В руках мамы изящньий фарфоровый флакончик, который мама грациозным жестом подносить к своему красивому носу. Папа, высокий прямой военный, с внушительной внешностью молодого полковника, сидит на кончике кушетки в ногах у мамы и смотрит на нее большими, добрыми, немного близорукими глазами. Мама слабо лепечет: — Ужасно... ужасно... кровь... раны... Еслиб не Ника... не мой маленький Ника... я бы поехала за тобою... Но оставить Нику, моего бедногo ангела... Нет, Анатоль, ты не примешь от меня, слабой матери, той непосильной жертвы. И мама плачет, красиво плачет, без гримас и морщинок, совсем иначе, чем плакала Мушка, и... странное дело, маленькому сердобольному Нике совсем не жаль его душистой, так красиво плачущей мамы. Перед глазами Ники, как живая, стоить рыженькая Мушка с её горьким воплем и отчаянными слезами. Он вспоминает разом и то, что все — и мама, и фрейлейн, и Даша называют ее страшилищем, когда она такая жалкая, маленькая, добрая... И не будучи в силах удержать прилива острой жалости и нежности к бедной рыженькой Мушке, Ника сбивчиво и быстро поясняет маме, что они ошиблись—и мама, и фрейлейн, и Даша—и что страшилище вовсе не страшилище, а худенькая, очень нарядная и очень добрая рыженькая Мушка, у которой есть Топсик-Лулуша, и Топсик-Лулуша идет на войну, а рыженькая Мушка все плачет, плачет, плачет... Ника говорить без умолку... Говорить, говорить, говорить... Мама сначала ничего не понимает... потом красивые глаза её делаются совсем круглыми от ужаса и гнева... Потом неистовым криком мама заглушает слова Ники... На крики прибегает фрейлейн... Мама накидывается на фрейлейн и называет ее такими словами, которые строго запрещено произносить ему — Нике... И фрейлейн плачет... и мама плачет… У папы сконфуженный вид и руки его дрожать, когда он отсчитывает из пузырька валерьяновые капли для мамы... Нике тяжело и гадко на душе, но он не чувствует вины за собою. Он спокоен.
Фрейлейн с подвязанной щекой и опухшими глазами укладывает чемоданчик. Фрейлейн отказали. Она не сумела доглядеть за Никой и допустила его знакомство со страшилищем. Фрейлейн сердита. Она дорожила местом, где получала двадцать рублей и пользовалась свободой. Но больше всего фрейлейн сердилась на Нику. Из-за него, скверного Ники приходится терять насиженное место и слоняться по конторам, как какой-нибудь кухарке. И теперь, летом, так трудно найти что-либо подходящее.
Ника лежит в постельке с закрытыми глазами, притворяясь спящим. Он боится открыть их, потому что весь поток негодования фрейлейн готов обрушиться на его повинную голову. Даша в тон бонны бранит его — Нику, и маму, и папу, и целый большой мир. Но больше всего бранит Мушку, рыженькую Мушку, виновницу несчастья фрейлейного. — А та-то, — говорит Даша, понижая голос до шепота и низко наклоняясь над чемоданом,—страшилище-то... прости Господи, за «своим» удирает... — Что? — недоумевает Фрейлейн, упихивая в чемоданчик один из бесчисленных сувениров Августа, провизора или приказчика из «хорошего» магазина. — Рыжая-то... барышня... катит на войну, — еще оживленнее шепчет Даша.—Как же! в «милосердные» поступает. Ейная куфарка сказывала в мясной. Брыллиянты, сказывала, продает. Разливается, плачет... Три недели при гошпитале милосердному делу обучаться будет... А потом «аllо»! — Ну? — изумляется фрейлейн и подкатывает глаза под самую челку. — Ей-Богу. Платье подарила куфарке - богатеющее... Фу-ты, ну-ты! «На—говорит—Маша, на память, может убьют, тогда некому оставлять». — О! — Верно. Очень его любила. Бывает это промеж их зачастую. Да, добрая барышня, особенная была. Куфарка очень жалеет. Не то что наши аспиды, прости Господи! Тьфу! — И энергично плюнув, Даша усиленно тянет ремни чемодана фрейлейн.
VIII.
Листья опали, и ровные тонкие стволы кротегуса обнажили свои острые иглы и кажутся теперь каким-то уродливым колючим чудовищем. Цветы давно скошены заодно с травой, и их желтые высохшие стебли сиротливо выглядывают из-под темного ковра опавшей листвы. Ника, тихенький и послушный, чинно сидит на скамейке подле сухой и чопорной англичанки, заменившей отказанную фрейлейн. Нике не трудно быть теперь тихеньким и послушным. Его никуда не влечет, не тянет с тех пор, как в его уголку стало так пусто и сиротливо... с тех пор, как опали листья кротегуса и из серого домика исчезло страшилище, так живо интересовавшее Нику. Нике суждено было еще раз повидать рыженькую Мушку... но он едва узнал ее, когда она уезжала из серого домика, гладко причесанная, помолодевшая разом в сером платьице и белой косынке сестры милосердия. И Нике показалась она не такой уже розовой, как раньше, и под светлыми глазками не было теперь черных червячков, которые так смущали Нику... Она ласково кивнула Нике, как старому знакомому, и в груди Ники разом что-то стихло и оборвалось... На другой день, когда уезжала мама, Ника не плакал и не волновался. То, что стихло и оборвалось при отъезде рыжей Мушки, не могло вторично стихнуть и оборваться при отъезде мамы. Мама уезжала в Биариц на осеннее время. Нервы мамы расстроились по отъезде папы и доктора прописали маме осень в Биарице и приятное общество. И мама поехала в Биариц искать приятного общества, оставив Нику на руках англичанки. Англичанка распределила с чисто английскою точностью день Ники по часам и в часы прогулок рассказывает Нике про благонравных маленьких лордов (непременно лордов!), которые делают одно только хорошее. Ника слушает мисс с большим вниманием и стремится быть таким же хорошим, как те умные маленькие лорды. Это не трудно. Совсем не трудно с той поры, как опал кротегус и из серого домика исчезла рыженькая Мушка, умевшая так глубоко чувствовать и искренно смеяться... Л. А. Чарская.
( Боярышник, Кратегус - родовое название весьма известных и распространенных кустарников из семейства розоцветных. Часто разводится в садах, как весьма прочная и непроницаемая живая изгородь, быстро разрастающаяся.
Борис Пильняк. «Моря и горы». На асфальте перрона, под кротегусами, в садике спят вповалку солдаты, книжная лавка к приезду поезда открыта, стоит заспанный еврей: Чириков, фон-Визин, Вербицкая.
Из разных воспоминаний начала 20 века: «Дорожки были тщательно выполоты и посыпаны красным кирпичом, а кусты кротегуса, служившие изгородью, так разрослись, что через них не было возможности пробраться».
«…был яблоневый сад, росли кусты черной смородины, малины, жасмина, разбиты клумбы, а по периметру весь участок был засажен кротегусом…» )
В первую очередь - оригинальные названия книг, изданных переименованными в Полном собрании сочинений Лидии Чарской..
Том 1. Ледяной дворец – Волшебная сказка Том 3. Тайна старого леса – Лесовичка Том 4. Выпускница – Люда Влассовская Том 5. Горянка – Вторая Нина Том 7. Приключения Таси Приключения Таси – Тасино горе Новая семья. – Лишний рот Том 8. Павловские затворницы – Записки институтки И так далее:Том 10 Вечера княжны Джавахи – Вечера княжны Джавахи. Сказания старой Барбалэ. Том 11. Моя жизнь. Сказка и быль – За что? Том 15 Сестра милосердная –Тяжелым путем + Заслуженное счастье Том 19. Белые пелеринки – Южаночка (лишь первая повесть из старинного сборника «Белые пелеринки») Том 22 На всю жизнь – На всю жизнь. Юность Лиды Воронской Том 24 Мой принц – Цель достигнута Том 27 Таита – Т-а и-та Том 30 Гроза Кавказа – Газават. Тридцать лет борьбы горцев за свободу. Том 31 Время грозного царя – Евфимия Старицкая Том 32 Умница Марго – Умница-головка Том 36 Святой отрок – Один за всех Том 40 Золотая рота – Мошкара Том 44. Зеленые липки – Огоньки (сборник рассказов) Том 46 Под колесом старой мельницы – Лара Бессонова Том 47 Катрин – Солнышко (сборник рассказов) Том 49. Разбойники Разбойники (сборник рассказов) – Яркие звездочки (сборник рассказов) Том 50. Царица Казанская – Смелые, сильные, храбрые Том 51. Графиня Зозо Утешение – Солнце встанет! Графиня Зозо (сборник рассказов) – Синие тучки (сборник рассказов) Том 53. Эолова арфа – Чужой грех
Неизданные крупные произведения: Как любят женщины, Виновна, но... Роман мятежной души, Малютка Марго, Лизочкино счастье, Профанация стыда (статьи), К солнцу!,
Неизданные крупные произведения, печатавшиеся только в журнале Задушевное слово и не выходившие отдельными книгами: Дели-акыз, Дикарь, Наташин дневник, Кофушки
Нужно сказать немного о переименованиях Чарской в других издательствах. Чарская Л.А.Соперницы -- М.: АСТ : Астрель, 2006. – 204с.: ил. – (Любимое чтение девочек). Соперницы – Записки институтки И так далее:Чарская Л.А. Начало жизни – М.: Захаров, 2007. – 511с. – (Книги маленьких принцесс) Начало жизни - Записки институтки Чарская Л.А. Принцесса цирка. -Харьков:Ранок,Веста,2005.-272с.-(Девичьи истории) Принцесса цирка – Сибирочка Чарская Л.А. Непокорная Ксаня. -Харьков:Ранок,Веста,2005.-336с.-(Девичьи истории) Чарская Л.А. Ксаня на подмостках театра. -Харьков:Ранок,Веста,2005.-288с.-(Девичьи истории) "Непокорная Ксаня" и "Ксаня на подмостках театра" - очевидно "Лесовичка", разделеная на две части.
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
«Прощение всех грехов. Быстро. Недорого. Посредством Эоловой арфы» (о томе 53 ПСС Л.Чарской. М., «Русская миссия», 2008г.)
Завершая полное собрание, «Русская миссия» выпустила предпоследним томом некое произведение «Эолова арфа». У Л.Чарской такого не имеется. Повесть таинственная, со старинными замками и привидениями. Но ничего таинственного на самом деле нет – хоть и не писала Лидия Алексеевна повести «Эолова арфа», зато некогда, в 1916 году, выпустила роман для взрослого читателя, который назывался читать дальше«Чужой грех». Он начинается теми же словами, что и вышеуказанная повесть. Название романа оригинальное, содержит в себе загадку, раскрытую внутри повествования. А друзья-редакторы (в этот раз новое лицо – Мария Пухова) просто и как обычно (ведь должно быть что-то общее в собрании сочинений) переименовали художественное произведение. И отнюдь не для благозвучия. Здесь важно было отвлечь внимание от большой доли содержания, которое вырезано – именно в ней говорилось о каком-то «чужом грехе». Теперь же, главной темой стал замок с висящей в саду Эоловой арфой. Вполне подходит для детей «среднего и старшего возраста», как и указано на титульном листе тома ПСС. Не спорю с этим. Спорю с тем, стоило ли вообще помещать роман в собрание, изуродовав его до безобразия? Складывается впечатление, что это сделано только для того, чтобы у редактора Пуховой была возможность написать «свое» произведение. А что – имя на обложке известное. Это удобно – не надо делать лишних усилий – пиши на основе, на всем готовеньком, на уже существующем материале текста, а потом скромно ставь свое имя внизу: лит.обработка такой-то. Чего проще? Я уже не говорю о том, что эти странные действия оплачиваются издательством. «Чужой грех» настолько «другой», настолько отличен от этого тома ПСС, что нет возможности и смысла сравнивать их. Потрясают некоторые исправления редактора, не поддающиеся никакой нормальной логике – Александр переименовывается в Ивана (???). Место жительства главной героини называется Т. (по дальнейшему описанию понятно, что это город Тверь). Редакторское перо лихо и банально заменяет его городом Энском. Городов «Энск» в литературе сотни. Из-за постоянных купюр тех частей текста, которые в детской книге неуместны, смысл повествования просто теряется, становится малопонятным из-за постоянных неувязок. Вот мать героини задумалась, описываются ее размышления. Затем они резко обрываются похоронами этой самой матери героини… Естественно, вырезана сцена смерти – но если уж вырезать ее, надо было подумать, чем ее заменить. А уже в других главах редактор не смущается и придумывает разную отсебятину. Не говорю уже об окончании романа, которое полностью переписано литературным обработчиком в ином ключе, нежели у Л.А.Чарской. Это напоминает работу издателей другого тома ПСС, включающего в себя повесть «Утешение» - очень вольную переделку романа Чарской «Солнце встанет». Прежние редакции томов ПСС кажутся детским лепетом по сравнению с тяжеловесной поступью М.Пуховой по страницам книги «Чужой грех». Большое желание написать свою повесть в данном случае перевесило, и обычные функции редактора были забыты. А жаль.
Среди множества рассказов, написанных Лидией Алексеевной, есть несколько рассказов написанных в двух вариантах – детском и взрослом. Там действуют одноименные герои, одна и та же завязка сюжета – и все же в таких рассказах больше отличий, чем общего. Написанный первым взрослый рассказ обычно грустный, описывающие неприглядную правду жизни, возможно о несчастной любви, редко со счастливым концом. Детский – существенно более оптимистичный, без всяких романтических сюжетных линий, со счастливым концом и, нередко, моралью. Сравнить эти «вариации» весьма интересно. Вот в этом сообщении я буду складывать ссылки на вот такие парные рассказы: Сначала взрослый вариант, затем детский: 1."Нюрочка"(Нюрочке 18 лет и она невеста) и "Веселый праздник" (Нюрочке лишь пятнадцать). 2.Взрослый рассказ "За кротегусом" и детский,"Чудовище" Маленького мальчика уберегают...От чего? Простой детский рассказ о том что взрослых нужно слушаться. А взрослый...Может быть как раз о том что взрослые не всегда правы?
Л.Чарская. Огоньки — СПб.: В.И Губинский, 1910. — 212с.: ил. А. Шлипер
Лидия Чарская
Веселый праздник. (Картинка с натуры).
I.
Крошечная квартирка вахмистра (Чин выше унтер-офицерского, который дается старым выслуженным солдатам.) Люлюева— «эскадронного папаши», как его называют офицеры кавалерийского N-ского полка (Кавалерийские полки делятся на эскадроны, как пехотные на роты),— прибрана по-праздничному. Блестят полы, блестят дверные ручки и оконные задвижки, блестит лицо Суворова, висящее испокон веков на стене против двери, в рамке орехового дерева. Очевидно, мокрая тряпка, гулявшая по мебели, не миновала и характерного, выразительного лица героя. Словом, все в квартирке вахмистра прибрано, как в светлый праздник. Даже две канарейки и бесхвостый чижик, прыгающие в клетке, повешенной между рамой и тюлевой занавеской, чирикают как-то особенно— на праздничный лад. Но торжественнее всех — и полов, и чехлов, и канареек, и мебели — выглядит молоденькая дочь вахмистра, пятнадцатилетняя Нюрочка. читать дальше С утра одетая в красный шелковый лиф с белыми горошинками, с высоко взбитой белокурой челкой над лбом, Нюрочка очень мила. Она такая беленькая и свеженькая, как только что испеченная булочка. Глаза у неё синие-синие, как «Анютины глазки», а верхняя её губка очень высоко поднята, что придает всему личику Нюрочки веселое наивное выражение. Нюрочка счастлива сегодня. У них в эскадроне праздник, а это очень-очень важное событие. Эскадронное торжество началось с утра. В десять часов пошли в полковую церковь, за службой последовал парад на плацу, потом, для нижних чинов был устроен завтрак в столовой, офицеры же завтракали у себя в собрании, и наконец вечеринка в квартире вахмистра Люлюева — Нюрочкиного папаши... К этой-то вечеринке в квартирке Люлюева и готовились исподволь, чуть ли не целую неделю: мыли, стирали, чистили и скоблили с утра до ночи. Сама вахмистерша Люлюева, «эскадронная мамаша», полная, добродушная женщина, ходит озабоченная и растерянная, обдумывая, чем бы угостить почетных гостей, состоящих из господ офицеров своего и чужих эскадронов, обещавших почтить своим присутствием их скромную квартирку. В её голове поминутно проносятся картины в виде жаренных индеек с каштанами, фаршированных килек, маринованных грибов и прочего и прочего. Она поминутно накидывается на Нюрочку, которая кажется ей ужасно равнодушной к её тревоге. Но Нюрочка далеко не равнодушна к такому важному событию и волнуется не менее своей мамаши. Девочка вся сияет от удовольствия при одной мысли, что сегодня она будет танцевать с настоящими кавалерами, с «господами»! А она, Нюрочка, еще так любит танцы! Ради торжества и танцев, Нюрочка и сшила себе к сегодняшнему дню красную кофточку с белыми горошками, над строчкой мелких складочек просидела более двух суток. Кофточка оказалась немножко узка в талии, и Нюрочка надела ее с утра, чтобы «привыкнуть» к ней. С утра же надушилась Нюрочка дешевенькими духами: ей все чудился запах жареной индейки, специфической струей врывавшийся из кухни в комнату. Подготовленная таким образом во всеоружии своей миловидности, она теперь терпеливо ждала вечера...
II.
К семи часам начали сходиться гости. Менее почетные и «свои» явились раньше. Пришел Федя, жених Нюрочкиной старшей сестры Сони, расторопный малый в нитяных перчатках, завитый барашком. Федя развязно подлетел к нарядной брюнетке Соне, одетой во все ярко-желтое, потом к Нюрочке, проделал перед ними обеими какой-то неопределенный пируэт, нечто среднее между лезгинкой и пляской диких, и поднес фунт тянучек в коробочке от Абрикосова своей невесте. Соня вспыхнула, потом присела и, снова вспыхнув, произнесла: — Мерси-с! Федя опять изобразил ногами нечто среднее между лезгинкой и пляской диких и мучительно краснея отошел в сторонку, распространяя вокруг себя крепкий и назойливый запах дешевых духов. Пришла самая старшая дочь Люлюевых с мужем-лавочником, черноглазая Серафима, совсем не похожая на младших сестер. Пришли рыженькие дочери причетника полковой церкви. Нюрочка с тревогой оглянула их с головы до ног и разом успокоилась: причетницы были одеты не по моде, тогда как её модная юбка цвета давленой земляники, по восемь гривен аршин, и ярко-красная кофточка с белыми горошинками были сшиты по последней картинке, взятой из приложений к журналу «Нива». Вслед за молоденькими причетницами явились два писаря из соседнего полка «пехотинцев». Один— при часах, но без цепочки, другой—при цепочке, но без часов; один—скромный, кашляющий в кулак, другой—отличный дирижер и танцор на славу. Последний был обладатель не совсем благозвучной фамилии Шлепкина и имел розу в петличке. При виде Нюрочки, Шлепкин с истинно писарской любезностью сделал «глиссе» по натертому воском полу и, подлетев к молодой хозяйке, презентовал ей розу, предупредительно сорванную с груди, продекламировав при этом:
Вы прекрасны, точно роза, Только разница одна: Роза вянет от мороза. Вы же mademoiselle... никогда.
Нюрочка присела декламатору, как присела пять минут до того Феде её сестра Соня и сказала также, как и Соня Феде: — Мерси-с. А гостей все прибавлялось и прибавлялось. Вскоре в крошечной квартирке стало душно, как в бане. Потребовалось открыть форточки. Девицы сбились в кучку и, разглядывая друг друга, грызли карамельки. Федя и дирижер Шлепкин изо всех сил старались занять их. Федя закрывал лицо обеими руками и мычал басом, как мычит корова, отбившаяся от стада в дурную погоду. Это изображало гром. Потом внезапно открывал лицо, придерживая, обе руки у ушей, на манер раздвижного занавеса и страшно вращал зрачками. Это означало блеск молнии. Барышни смеялись, им было весело. И Нюрочке было весело потому что Федя, будущий муж её любимой Сони, оказывался таким находчивым и остроумным! Один Шлепкин, обиженный предпочтением Феди, не разделял общего удовольствия. Он в свою очередь отозвал в сторону сестриц-причетниц и глотал перед ними нож, опуская его незаметно за воротничок крахмальной сорочки. И приговаривал при этом: — Мы пехотинцы-с... Мы скромны-с... А вот по паркетной части-с, нам нет равных-с... Не взыщите-с. И кидал в сторону мычащего Феди уничтожающий взгляд. Между тем, мамаша Люлюева обносила всех наливкой и угощая приговаривала: — Выкушайте. Не обессудьте. Сама настаивала. Ягоды первый сорт. По восемнадцати копеек брала у разносчика этим летом. Кушайте на здоровье. Офицеров ждали каждую минуту, и это ожидание наэлектризовало и гостей и хозяев. Дамы смотрели на дверь и напряженно улыбаясь, обмахивались платочками.
III.
Они явились ровно в девять. Впереди всех вошел бравый ротмистр Чернов с полуаршинными усами и добродушным лицом. За ним следовало около десятка молодежи своего и чужих эскадронов. Тут были: штаб-ротмистр Турчин черноволосый, черноглазый офицер, известный своим уменьем петь цыганские романсы. Второй, адъютант Игнатович, с длинным носом и искрящимися юмором глазами. И наконец, молоденький безусый мальчик корнет Строевич, только что недавно вышедший из корпуса. — Здорово, Кузьма Демьяныч! Здорово, братцы!— приветствовал «эскадронный» начальник своего любимого вахмистра и нижних чинов. — Здравия желаем, ваше высокородие!—вырвалось стройным гулом из двух десятков солдатских глоток собравшихся здесь. И тотчас же, словно по волшебству перед господами офицерами очутилась добродушная вахмистерша с подносом, на котором были расставлены бокалы с пенящимся в них шампанским. — Не обессудьте на угощение, — растягивала она, словно пела, своим сочным голосом,— не побрезгуйте выкушать за счастье жениха и невесты. Произошло легкое смятение. — Кто жених? Кто невеста?—послышались удивленные возгласы среди офицеров. Тогда вахмистр Люлюев взял одной рукой руку Сонечки, другой — руку Феди, вспотевшую, мокрую сквозь нитяную перчатку, и подвел их, красных и смущенных, к группе офицеров. — А-а!—не то радостно, не то изумленно протянул Чернов,—ну-с, совет да любовь! Выпьем за ваше счастье, Сонечка! Я ее маленькой девочкой еще знал. И взяв два бокала с подноса, он передал их жениху и невесте, сам взял третий и, чокнувшись с молодой четой, духом осушил свой бокал, после чего поцеловал красные щеки Феди, наклонился к Сонечки и чмокнул и ее в черненькую головку. Потом и другие офицеры выпили за счастье Феди и его невесты. — Не побрезгуйте, ваши благородия, хлеба-соли откушать... Чем Бог послал,—затянула снова своим певучим голосом мамаша Люлюева, и все двинулись к столам. Офицеры с изысканной любезностью помогали угощать хозяевам дам, и барышень, наполняя их рюмки и тарелки и упрашивая откушать. Начались тосты, пили за государя, за государыню, за царскую семью, за «полкового» командира, за «эскадронного», за хозяина с хозяюшкой, за гостей и снова за будущих молодых. Нюрочка бегала и суетилась не меньше своей мамаши. Её красная кофточка с горошинками мелькала то здесь, то там. Она разносила наливки, придвигала то тому, то этому закуску и кулебяку и была сама не своя в ожидании танцев. «Ах! Уж скорее бы! — вихрем проносилось в её головке,—ну что интересного сидеть за столом! Право!» И сама судьба, казалось, подслушала её желание. В туже минуту послышались звуки аристона. Солдат своего эскадрона Петушков, исполняющий денщицкие обязанности при Кузьме Демьяныче, энергично завертел ручку аристона, выигрывавшего всем знакомый мотив «Стрелочка». Молодежь встрепенулась и повскакала со своих мест. В одно мгновение тяжелые столы были сдвинуты к стенке, стулья также, и таким образом получилось место для танцев. «Три девицы шли гулять, шли гулять, шли гулять», — пронзительно высвистывал аристон при участии Петушкова. Офицеры, а вслед за ними фельдшера и писари (по желанию начальства), приглашали девиц. Девицы отнекивались, но все же шли, становились в пары на кадриль, предупреждая кавалеров «дирижировать по-русски». Первую фигуру взялся вести Строевич, танцевавший с Нюрочкой, но на второй фигуре спутался, перейдя на французский язык, и передал дирижерство писарю-щеголю, обладателю не совсем гармоничной фамилии—Шлепкин. И Шлепкин оказался на высоте своего призвания: он топал ногами, выворачивал руки барышням, делая balancé и так энергично кружил свою даму, что той грозила серьезная опасность очутиться на полу. При этом он визгливо выкрикивал тенорком: — Кавалеры, наступай! Кавалеры, в бок! Кавалеры, фертом! Ассаже силь-ву-плюй. Барышни, кружить... Барышни, цепочку... Барышни, в пристяжку! И опять ассаже, фертом, силь-ву-плюй, в пристяжку... — Молодчина Шлепкин! Жарь вовсю! — подбадривает «эскадронный», танцевавший визави с самой Люлюевой. И окончательно озверевший в своем усердии Шлепкин заорал еще исступленнее: — Барышни, вперед! Барышни, в приступку! Барышни, винегрет. Плесе веером. В закрутку силь-ву-плюй! Шлепкин танцевал с Соней, Федя с одной из рыженьких причетниц и бросал сияющие взгляды на всех. Он гордился вниманием офицеров к его будущей семье и старался в тоже время всеми силами обратить на себя общее внимание. Для того он, когда Шлепкин дирижировал: «кавалеры, вперед», подлетал к своей даме фертом и отлетал от неё в присядку, неистово оттаптывая каблуки. «Стрелочек» сменился «березой» при благосклонном участии того же Петушкова. Шлепкин, изрядно таки охрипший после четвертой фигуры, изрекал теперь каким-то зловещим шепотом: — Цепочку... Цепочку растянуть... Дам в бочонок. Кавалеры, круг. Кавалеры, разомкнись. Дамы веночек... Дамы, корзинку... Ка-чай! Несколько минут слышалось только усиленное топанье ног и бряцание шпор. Потом раздался хохот. Дам заперли в кружок, вокруг завертелся другой круг кавалеров: кто-то отдавил кому-то ногу — кто-то пронзительно вскрикнул от боли. После кадрили следовала венгерка. Аристон венгерки не играл; её мотив заменили полькой Фолишон, имевшейся в репертуаре аристона. Нюрочка не умела танцевать венгерки и могла только любоваться на плясавших. Пока её подруги притоптывали каблуками выделывая замысловатые па, она уселась в уголке между комодом и сундуком, обмахивалась платочком и мечтала о том, как хорошо было бы танцевать и радоваться так-то целую жизнь.
***
Промозглое осеннее утро заглянуло в крошечную квартиру вахмистра Люлюева и разбудило Нюрочку. Нюрочка проснулась, но умышленно не открывает глаз. Она и без того знает, что увидит сдвинутые к стене столы с пустыми тарелками и недоеденными закусками, с пятнами на скатертях, окурки папирос и апельсинные корки на полу. Увидить Серафиму, оставшуюся у них ночевать на диване, которая, расчесывая жидкие волосы, цедит лениво, по адресу матери, перетирающей чашки: — Денег-то денег, что вы поистратили с этим балом, маменька, страсть! Нюрочка делает над собой усилие и с неудовольствием поднимается на локте. Все, что ей представлялось мысленно, выступает перед нею теперь во всей своей непривлекательной действительности: перед нею и столы, и бутылки, и окурки, и апельсинные корки, и мать, и Сима с распущенными жидкими волосами. И в дополнение ко всему, на спинке кресла висит небрежно брошенная красная кофточка с белыми горошинками. Вчерашняя кофточка! Нюрочка смотрит на кофточку и на душе у неё смутно и тоскливо. Вчерашнее радужное настроение исчезло без следа. Вчера было так весело, а сегодня? — Какие скучные, серые, однообразные будни! В соседней комнате папаша Люлюев, кряхтя и потягиваясь, собирается на учения. В кухне Петушков раздувает самовар сапогом и отчаянно бранит кота Ваську, трущегося об его руки... Нюрочка затыкает уши, снова валится лицом в подушку и старается вообразить вчерашний праздник гостей и веселые звуки аристона... — Нюра! Вставай! — нечего лежебочничать, отцу кофе заваривать надо! И Нюрочкина мамаша легонько шлепает своей пухлой рукой дочку по её худенькому плечу. Нюрочка вскакивает и быстро начинает одеваться. Сегодня, после праздника так много предстоит ей еще уборки и суеты... Надо помогать матери, Соне... Праздник прошел. Наступили будни. Нельзя же постоянно кружиться и плясать. И Нюрочка, как вполне разумная барышня, отлично поняла это...