Внимание!
Гувернантка
— Ну, Люся, одевайся скорее, едем встречать новую гувернантку.
Веселая свежая, разрумяненная после купанья тетя Муся входит ко мне в детскую с мокрой простыней, переброшенной через плечо, с распущенной косой, болтающейся до колен. Я только что под председательством бабушки докончила выводить карандашом пятую строчку прописи в тщательно разлинованной кем-то из старших для меня тетрадке и собираюсь начинать шестую.
— Как? Уже? — роняю я помимо воли с кислой гримасой. Перед моим умственным взором снова встает образ Амалии, ее лицо, ее нос, ее жидкая косичка и клетчатое платье. Сердце стучит. Сердце говорит этим стуком, что новая гувернантка будет как две капли воды похожа на старую бонну. Хочется зажать уши, зажмурить глаза, броситься на ковер и заснуть, заснуть, чтобы не просыпаться или уж, если проснуться, то услышать: новая гувернантка — чушь, выдумка, ерунда. Новой гувернантки нет, не было и не будет, это сон, один сон, и только!
читать дальшеНо, увы, действительность уже слишком очевидна для меня… У подъезда фыркает Буря, запряженная в старые дрожки, и кучер Василий ухмыляется моей разочарованной физиономии, показавшейся в окне.
— Коли ехать, так ехать, не мешкая. Поезд придет через четверть часа, — слышу я благоразумное замечание тети за моей спиною. — Поезд придет через четверть часа и привезет новую гувернантку, — повторяет кто-то с удивительной ясностью внутри меня. Но делать нечего, надо собираться...
До уездного нашего города, где находится станция, всего две-три версты. Стало быть, к приходу поезда мы, как раз, поспеем. Буря вполне оправдывает свое прозвище. Таким быстрым ходом, как у нее, обладает далеко не каждая лошадь. Тетя Муся наскоро подкладывает косу, надевает шляпу, вынимает из комода мой белый батистовый с оборками капор, чудесно защищающий глаза от солнца, и мы выходим на крыльцо.
Буря бежит так быстро, как и подобает бежать одной лишь буре. Мы едем среди засеянных рожью и овсом полей. Синие васильки мелькают в золотом море хлебов. Если бы это происходило в другое время, непременно выпросила бы разрешения набрать букет этих милых цветов. Но сейчас, не до того... Слишком важен вопрос о новой наставнице, до цветов ли сейчас?! Сижу тихенькая, как мышь, возле тети Муси, когда мы проезжаем Анино. Мельком, как вспугнутый заяц, бросаю взгляд на стильную изгородь графской усадьбы.
Не там ли Ани, не мелькнет ли ее белое платьице где-нибудь среди заросли деревьев кустов?
Нет. Тишина и пустота всюду. Нет нигде Ани. Ни царевны Мигуэль нет тоже нигде. Недавние встречи с ней кажутся мне сном ьъ эти минуты... А чудесный миф о жестокой и прекрасной царевне уже не пленяет, не манит меня. Первое разочарование маленькой Люси чувствуется скорее инстинктивно, но переживается, тем не менее, чрезвычайно тяжело.
А вот и город. Станция. Обычная суета, сутолка и шум.
— Как, поезд уже пришел? — удивляется тетя Муся.
— Сейчас, только что, опоздали барышня! — говорит с любезной улыбкой наш знакомый начальник станции, приподнимая красную фуражку.
Тетя Муся досадливо краснеет. Ах, она так не любит опаздывать! У меня же является вдруг смутная надежда. — А вдруг не найдя никого встречающих, новая гувернантка обиделась, села обратно в вагон и ждет только отхода поезда, который повезет ее обратно.
— Муся, Муся, поедем домой, — шепчу я в волнении, дергая за рукав мою молодую тетушку... — ты не видишь разве — никого нет.
Но что это с нею? С протянутой рукой она мчится куда-то вперед...
— Анна Афанасьевна, — кричит она издалека, — сюда, сюда! Как несносно право, что мы опоздали вас встретить!
— А а... здравствуйте, красавица моя! Здравствуйте, деточка. Вот выросла-то, вот похорошела-то, невеста совсем. А ведь думать надо, недавно еще как будто, на руках вас держала. Покажитесь, умница, покажитесь, красавица моя!
Я слушала и не верила ушам, глядела на стоящую перед нами особу женского пола и не доверяла собственным глазам. Господи! Да разве бывают такие гувернантки на свете!
Ее голос звучал на всю платформу подобно громовым раскатам, а лицо ее... Нет, никогда не забуду я этого лица! Это были черты мужчины под дамской прической и под дамской шляпой, съехавшей набок. Это красное, как спелый томат, лицо так и лоснилось от жары, так и сверкало всеми своими капельками пота, выступившими на лбу. Колечки пегих волос прилипли к нему, а толстые губы с заметными усами над верхней улыбались до ушей добродушной улыбкой. В одной руке она держала пестрый вышитый ридикюль, в другой какой-то узел и размахивала и узлом и ридикюлем до такой степени, что проходившие мимо нас люди с удивлением поглядывали на нее. Прибавлю ко всему, что незнакомка была огромного роста, и широте плеч ее мог позавидовать любой чемпион мира.
Подле этой почтенной дамы стояла худенькая, невысокая особа, показавшаяся мне на первый взгляд девочкой лет пятнадцати. Ее бледное личико носило следы недетского утомления, а большие умные голубые глаза уставились на меня внимательным, зорким взглядом.
— Вот моя Ганя, рекомендую! — произнесла неведомая мне Анна Афанасьевна своим невозможным басом, выставляя худенькую особу впереди себя.
Тетя Муся крепко сжала руку Гани и проговорила ласково:
— Добро пожаловать! Добро пожаловать, мы так давно вас ждали.
Чуть-чуть краснея всем своим некрасивым, но умным и привлекательным личиком, Ганя ответила не то извиняющимся, не то оправдывающимся тоном:
— Не могла раньше... Честное слово! С конторой своей покончить надо было. Нельзя же было так бросить и уехать, не сдав отчета, не заявив никому.
Голос у нее, как и лицо, был удивительно приятный. И мне она понравилась сразу, в то время, как ее огромная мужчинообразная спутница вселяла мне какую то непонятную антипатию и страх. Вдруг глаза почтенной Анны Афанасьевны увидели мою миниатюрную особу. И вмиг ее маленькие, заплывшие от жира глазки, приняли самое умиленно выражение.
— Цыпочка! — протянула она, и сладчайшая улыбка еще шире растянула ее огромный рот. — Да неужто ж эта и есть будущая воспитанница! Крошка какая. Поцелуемся, деточка!
И две огромные руки, опустив мешок и узел на пол платформы, протянулись ко мне с явным намерением меня обнять.
«Новая гувернантка! — вихрем промчалось в моей голове, — так вот оно что! Сомнений быть не может раз она назвала меня будущей воспитанницей. Новая гувернантка! Какой ужас! Какой ужас! Я взглянула с нескрываемым страхом на басистую великаншу и попятилась, было, назад. Но в тот же миг две сильные руки подхватили меня на воздух, а что-то влажное, горячее и рыхлое прикоснулось к моим зардевшимся щекам. Потом она поставила меня на доски платформы и забасила снова:
— Очень рада познакомиться, деточка... Да и худенькая же какая, Господи Боже мой, да как же вы кормите-то ее, Марья Сергеевна? Ну, что моя Ганя — ледащая, так тому мы не виною. Шутка ли в душной конторе по целым дням сидеть... А тут на вольном-то воздухе куда как привольно! Толстеть бы да откармливаться за милую душу, а она Люсенька-то ваша, что твой цыпленочек чахлый! Моей Гане как есть под пару... Ха, ха, ха, — и почтенная Анна Афанасьевна захохотала так неожиданно и громко, что тетя Муся, а за нею и молодая спутница великанши невольно смутились и покраснели до ушей.
— Однако... пора ехать... — произнесла нерешительно тетя Муся
Огромная гувернантка так энергично закачала головой, что ее старомодная шляпа, державшаяся и без того как говорится, на «честном слове», теперь окончательно грозила свалиться у нее с головы.
— Носильщик! Носильщик! — закричала она таким басом на всю платформу, что разгуливавшие тут же поблизости какие-то барышни и гимназисты, фыркнув, бросились врассыпную. Появился носильщик с плетеной корзиной в руке, и, сбежав с перрона вокзала, стал рядиться с извозчиком.
— К Сергею Сергеичу в «Милое» губернантку свезти, — бесцеремонно кричал он на всю площадь.
Нравы у нас в провинции были самые патриархальные: не только далеко вокруг нашей усадьбы знали нас самих, но знали и то, что в дом моего отца была приглашена новая воспитательница для маленькой Люси, знали это и соседи помещики и весь наш уездный городок, задолго еще до ее приезда.
Между тем великанша гувернантка взгромоздилась уже на сидение извозчичьей пролетки и, приказав носильщику поудобнее пристроить у нее в ногах багаж, пригласила садиться с нею рядом и ее молодую спутницу.
Мы же с тетей Мусей проследовали к нашему собственному экипажу, в котором, на мое счастье, места было только на двоих и, таким образом, новая, гувернантка с барышней должны были ехать отдельно. Всю дорогу я чувствовала себя как на горячих угольях. Беспокойно кружились в моей маленькой голове мысли вокруг одного и того же — гувернантки.
Нет, положительно она не нравилась мне, положительно будила во мне какое-то смутное, глухое отвращение: все в ней мне было антипатично; и лоснящееся от жира и пота лицо и огромный крикливый рот, и полуседая гривка волос, прилипшая ко лбу под ее изумительно комичной старомодной шляпкой. И этот ридикюль салопницы, расшитый пестрым гарусом с кожаной ручкой!
Ее зычный бас пугал меня, а ее манеры извозчика внушали настоящий ужас. Фрейлин Амалия казалась ангелом, случайно слетевшим с неба по сравнению с ее спутницей. Ах, теперь я многое бы дала лишь бы вернуть тихую и незлобивую Амалию, с ее деликатною речью и кротким бесцветным немецким лицом!.. Я так ушла в мои мысли, что и не заметила, как мы добрались до дома. И только въезжая в липовую аллею, и, обернувшись назад, я увидала подпрыгивающую позади нас на извозчичьей пролетке столь угнетавшую меня огромную фигуру Анны Афанасьевны и зашептала обращаясь к тете Мусе, и так тихо, чтобы кучер Василий не мог меня услышать:
— А худенькая это — ее дочка?
— Чья дочка? — изумилась моя спутница, очевидно, думавшая тоже в это время совсем о другом.
— Да, гувернанткина дочка... Ганя... она у нас тоже останется?
— Останется, останется, конечно! — так же рассеянно отвечала опять тетя Муся.
— А ты почему знаешь гувернантку Анну Афанасьевну? — не унималась я, съедаемая тревогой и любопытством.
Тетя Муся взглянула на меня далекими глазами замечтавшейся девушки и вдруг вся как-то прояснилась.
— Ты про кого, Люська, говоришь?
— Про новую гувернантку! Про Анну Афанасьевну. Ты и раньше ее знала?
— А! — протянула не то изумленно, не то насмешливо моя молоденькая тетка и вдруг расхохоталась.
— Ну и глупышка же ты, Люська, — лукаво, блеснув глазами, протянула она.
Я обиделась...
— Будешь глупышкой, когда пригласят, такую.
— Ха, ха, ха! — самым искренним образом снова рассмеялась тетя Муся.
Я окончательно рассвирепела от этого смеха.
— Не буду любить такую... Противная она... хуже Амалии... Амалия не солдат, а эта, эта... Откуда выкопали такую?.. Откуда? — со сдержанной злостью твердила я.
Но чем больше я злилась, тем веселее делался смех тети Муси. Сквозь непрерываемый хохот она давала мне отрывистые сведения о гувернантке. Анну Афанасьевну она, Муся, знает давно. Когда еще она была ребенком, Анна Афанасьевна приходила в гости к бабушке. Потом уезжала на родину и там обеднела. Теперь должна поступить на место. Она, правда, смешная, но хорошая и добрая на редкость.
— Не хочу такую хорошую. Терпеть ее не могу, — твердила я.
— Люся! Люся! — мгновенно меняя тон и перестав смеяться, строго осадила меня тетя Муся, — вспомни фрейлейн Амалию и Филата... Помнишь?
О роковые, полные значения слова!..
Мгновенно буйный гнев стихает в моей душе и дает место тихому горю... Это горе положительно лишает меня возможности злиться и бунтовать.
Между тем, наша пролетка останавливается у крыльца. Я быстро спрыгиваю с нее и мчусь по направлению плющевой беседки. Эта плющевая беседка — мое пристанище в минуты детского горя и невзгод.
Там валюсь на скамейку, затыкаю уши, чтобы не слышать этого убийственного баса и лежу без мыслей, без слез, погруженная в какое-то оцепенение с пустой головой и зажмуренными глазами. Лежу долго, бесконечно долго, до тех пор, пока кто-то легко и нежно касается моей головки и перебирает мои волосы.
— Деточка, зачем вы убежали? Разве вам не скучно одной? — слышу я нежный тихий голос. Открываю глаза. Передо мной тоненькая Ганя. Глаза ее с ласковым сочувствием устремлены мне в лицо. Губы улыбаются такой тихой ясной улыбкой, а нежные пальчики осторожно перебирают мои непокрытые вихры. В то же время я слышу доносящийся до плющевой беседки громовой бас гувернантки, аккомпанируемый звоном чайной посуды. Понимаю сразу: пьют чай на балконе и говорят обо мне.
— Она там? — спрашиваю Ганю, протягивая палец вперед.
— Кто?
— Новая гувернантка.
Ганя улыбается:
— Там!
— Не хочу ее! — говорю я с ужасающей ее, Ганю простотою. — Зачем у вас такая мама, — прибавляю дерзко и вызывающе гляжу ей в лицо.
Ганя смущается... И молчит с минуту. Потом говорит:
— Она добрая, очень добрая... Люсенька, вы еще не знаете ее. У нее только внешность такая... энергичная, а на самом деле, если бы вы знали, что это за ангел по доброте!
Но я не соглашаюсь.
— Нет, нет!
— Вот вы — ангел, — говорю я решительно и внезапно обвиваю руками шею Гани и целую ее бледные щечки несколько раз под ряд. Тут же приходит в голову мысль о madame Клео и Лили, живущих в графской усадьбе, и говорю ей вслух с затаенной надеждой.
— Вот хорошо было бы, чтобы и вы остались у нас. С вами мне было бы приятнее, чем с вашей мамой. Вы молоденькая и, должно быть, очень, очень добрая... А вы играете в серсо?
— Играю!
— А вы скоро умеете в пятнашки бегать?
— Скоро... Да очень скоро, Люсенька.
— Догоните меня!
И не медля ни минуты, я соскакиваю c дивана, кубарем скатываюсь со ступенек беседки и мчусь по аллее.
Я впереди. Ганя за мной. Она, действительно, умеет хорошо бегать. Потому что, в несколько секунд уже догнала меня, и мы обе с хохотом валимся на траву и барахтаемся в ней обе. Потом, осененная свыше приятной мыслью, я предлагаю Гане:
— А теперь в серсо.
— В серсо так в серсо! Идет!
Еще несколько минут, и кольца серсо летают как птицы над нашими головами. Ганя вскрикивает как девочка каждый раз, что ей удается поймать концом палки пестрый обруч серсо.
Я не могу не заметить одного: Ганя взрослая, но увлекается не менее меня, девочки, игрою. Она раскраснелась, даже глаза ее блестят, и все лицо ее стало от того еще более привлекательным.
Теперь я уже не думаю больше о несимпатичной мне гувернантке. Проходит еще час и я уже по уши влюблена в Ганю. Не отхожу от нее ни на шаг. Вместе обегаем скотный двор, конюшни и птичник. Забегаем в сарай, взлезаем на сеновал... Карабкаемся на голубятню. Ганя всему радуется. Всем восторгается с детским простодушием. А между тем она почти старуха, ей двадцать семь лет по ее словам.
— Двадцать семь? — восклицаю я с неподдельным огорчением, — а я думала вы молоденькая.
— Это ничего не значит, — отвечает она, — я люблю деток, люблю их веселье и шалости. Ну да, шалости, если они невинны. А бегать и прыгать люблю большие, нежели иные дети.
И она на деле доказывает это.
Боже, где мы только не побывали в этот вечер! Даже успели сбегать в лес к Ивану леснику и к его матери с которым у меня теперь установились самые приятельские отношения. Только к самому ужину вернулись домой.
За столом сидела среди членов моей семьи и новая гувернантка. Но я мало обратила внимания на нее. Ах, мы обе так устали, и я и моя новая взрослая подруга Ганя. Иначе, как подругой и сверстницей, я положительно не могла ее считать. Разгоряченные, красные со свежими, довольными лицами мы с завиднейшим аппетитом убирали за ужином к немалому удовольствию бабушки холодных цыплят, колбасы домашнего производства и желтый румяный варенец.
— Наши-то девочки, как будто и совсем познакомились в добрый час сказать, — пробасила Анна Афанасьевна, умильно поглядывая своими маленькими заплывшими глазками то на меня, то на Ганю.
— Потому что я люблю Ганю, — неожиданно ни к селу ни к городу выпаливаю я, добросовестно обгладывая лапку цыпленка.
— Вот и славно, вот и расчудесно, моя цыпочка, — неизвестно почему обрадовалась гувернантка и снова раскатилась на всю комнату своим хохочущим басом.
Бабушка, папа и тетя Муся, присутствовавшие за столом, улыбались также.
— Досадно только, что завтра придется уезжать! — звучит в моих ушах минутой позднее снова грубый бас гувернантки.
— Как завтра? Ганя уедет завтра? Уже завтра? Не может быть! Не может быть! — лепечу я с искренним отчаянием. И сразу теряю аппетит.
Мои родные переглядываются с улыбками:
— Что делать! Так надо... Надо жить не так как хочется, а как Бог велит, милая Люсенька, — говорит бабушка. Ганя низко наклоняет голову над тарелкой. Мне кажется обидным, что она так легко может покинуть меня. Без тени сожаленья как будто, а между тем как хорошо нам было с нею вдвоем.
Обиженная ухожу в детскую после ужина. Горничная Ольга раздевает меня.
— Позови Ганю... — шепчу я ей тихо уже лежа в своей мягкой, уютной кроватке.
— Ладно, постелю постель новой гувернантке, тогда и позову — соглашается Ольга.
— Постель гувернантке? Значит, она будет спать со мною? — с отчаянием говорю я.
— Старая барыня так приказали! — невозмутимо отвечает Ольга
О, Господи! Этого еще не доставало!
В моей маленькой уютненькой детской поселится эта огромная, неприятная мне особа с басистым голосом, с шумными манерами и лоснящимся от жиру лицом. Но ведь это же ужас. Это... это... Моя мысль отказывается подсказать, что это такое. Я валюсь головой в подушки, зарываюсь в них лицом поглубже и стараюсь ничего не слышать и не видеть. Теперь и приход самой Гани для меня не мил. Я рассеянно и холодно целую ее милое, личико. Что мне пользы теперь в ней!.. Завтра на заре, пока я еще буду спать, она уедет. И я никогда не увижу ее больше. Ну и пусть уезжает, раз не желает остаться, несмотря на все мои просьбы, со мною.
И я совсем равнодушно по-видимому отвечаю на ее поцелуи, в то время как сердце мое замирает от боли: так бы, кажется и вцепилась в ее платье и ни на шаг не отпустила бы ее от себя. Чтобы утешить меня, она начинает мне рассказывать историю. Хорошую такую жалостную историю о молодой девушке сироте, которая чуть ли не с детских лет принуждена давать уроки и служить в конторе, чтобы содержать старую мать. Под ее ровный тихий голос я засыпаю. Засыпаю крепко и сладко здоровым сном набегавшегося за день ребенка.
Просыпаюсь, открываю глаза и вспоминаю сразу все происшедшее. Приезд великанши гувернантки, дружбу и веселое времяпровождение с Ганей и мое с нею прощанье... Вспоминаю и то, что ее уже нет... Она уехала... Слезы непроизвольно выступают у меня на глазах и текут по щекам. Я не плачу, не хочу плакать, но слезы текут сами собою. Сквозь их пелену бросаю взгляд в ту сторону, где находится постель гувернантки. В голове мелькает мысль: Сейчас, сейчас увижу ее — большую, страшенную, красную...
И вот слезы останавливаются сами собою.
В полумраке комнаты, созданном опущенной синей шторой, я вижу нечто совсем другое. Что-то маленькое и хрупкое, свернувшись калачиком, лежит в постели гувернантки. А с подушки свешивается какой-то странный предмет. Не то коса, не то черный жгутик. Радостное предчувствие заставляет сильно забиться мое неугомонное сердце. Вскакиваю с постели и, стрелой перелетев комнату, бросилась на чужую кровать.
«Так и есть, Ганя! Не уехала! Не уехала, пожалела меня, значит; Осталась на день, может быть, на два, на три на неделю...»
И радужная надежда уже плетет свой душистый пестрый венок...
— Ганя! Ганя! — кричу я, вся охваченная радостным волнением, — Ганя, Ганя! Проснитесь скорее, я здесь, я с вами!
Девушка вздрагивает от неожиданности, открывает испуганные глаза, такие милые, голубые, добрые глазоньки и, узнав меня, неожиданно прижимает к себе.
— Ну, вот — наконец-то догадалась, маленькая Люся! — говорит она между поцелуями.
— Что догадалась? Что? — делаю я большие глаза.
Она смотрит на меня пристально и вдруг начинает неудержимо смеяться.
— Да, ведь гувернантка то твоя не мама, а я.
— Что-о-о-о! Что вы сказали? — шепчу я, не смея еще довериться моему слуху.
— Гувернантка — я, — повторяет Ганя, — а мама только провожала меня, чтобы устроить у вас. Она страшно меня любит, Люся, и очень беспокоилась, отправляя меня на место. Сегодня она уехала с первым поездом на заре, обратно в Петербург, в тот дом, где служит экономкой, я ее проводила, и как видишь, улеглась снова в постель. Ну, что ты рада, маленькая, что я остаюсь с тобою?
Рада ли я? И она еще могла меня спрашивать об этом, моя милая Ганя!
Молча, без слов, обвила я ручонками ее шею и стала целовать без конца ее щеки, лоб, нос и глаза.
А она с тихим, счастливым смехом возвращала мне мои ласки, гордая сознанием своей победы над сердцем такой взбалмошной и характерной девочки, какой была в то время ваша покорная слуга.
Потом мы стали одеваться и умываться взапуски, кто скорее. Молились вместе Богу перед большим образом Нерукотворного Спаса. Пили молоко на террасе. А там начинался рай. Рай веселых прогулок, бесед и игр с Ганей, с моей добренькой, с моей тихой скромной Ганей, к которой я успела привязаться, как к родной.
Вот так вот
![;)](http://static.diary.ru/picture/1136.gif)
Дальше ждем в воскресение
![:)](http://static.diary.ru/picture/3.gif)
@темы: текст, Люсина жизнь, Чарская, иллюстрации
IV.
Зеленый
— К нам, гости едут! Гости! Мамочка, чай готовьте! Да за Сергеем пошлите... Он укатил с утра со старостой в поле, — заливался колокольчиком по всему дому веселый звонкий голосок тети Муси.
А сама она проворно сдергивала с себя просторную домашнюю блузу, заменяя ее белым батистовым платьем, и наскоро подправляла растрепавшуюся прическу, в то же время ужасно суетясь и волнуясь по случаю неожиданного приезда гостей.
читать дальше— Сервиз новый, подайте... Да свежих коржиков прикажите положить в сухарницу... Мамаша, да велите вы Лукерье новый передник надеть... Господи! Успеем ли... Кабриолет уже в липовую аллею заворачивает... Граф с двумя дочерьми к нам едет.
Я слышу все это прекрасно, притаившись в зеленой плющевой беседке. Плющевая беседка мое любимое местопребывание. Здесь я играю в куклы и в «кухню», здесь просиживаю, над азбукой и складами с тетей Мусей, несказанно раздражая ее своей рассеянностью. Здесь же слушаю ее сказку о царевне Мигуэль. Хорошо в зеленой беседке! Со всех сторон протягиваются зеленые ветви... Кругом тени падают на пол... Причудливые арабески движутся по стенам. Таинственно и красиво. И тихо. Главное, так тихо, что слышен полет мухи, писк комара...
Но вот звенит колокольчик со стороны липовой аллеи, самой стройной и прямой в нашей усадьбе. Она ведет от большой проезжей дороги к дому вся из старых скрипучих лип, разросшихся причудливыми мохнатыми шапками вершин... Звенит колокольчик, а с ним и звонкий голосок Муси:
— Гости! Гости!
Мое сердце екает. Граф и две дочери... Которые? Не все ли равно! Если не «она» даже, то, во всяком случае, ее близкие. Родные сестры. Родной отец... Отец и сестры моей царевны…
Вот уже две недели прошло с тех пор, как я «осрамилась» в «Анином»... Оттуда не приходило никаких вестей до сегодняшнего дня. Бабушка негодовала, тетя Муся сердилась.
— Вежливо, нечего сказать. Совсем по-европейски, — ворчали обе, — и где это они по заграницам таких обычаев набрались, чтобы на визиты не отвечать?
— Да ведь, помилуйте, мамаша, графы ведь это, — поддразнивал обеих шутя отец, — он граф, а мы простые смертные.
— Вот потому-то и надо вдвое вежливым быть. Чем выше положение человека, тем он проще к низшим должен относиться и требовательнее к самому себе, а этот противный граф цезарем себя держит, — горячилась тетя Муся.
— Уж будто? — лукаво посмеивался папочка.
Но вот звенит — заливается колокольчик... Они едут. Они здесь. Я знаю, я сердцем угадываю и чувствую, что «она» тоже с ними... Стрелой вылетаю из беседки и несусь навстречу, но не главной липовой аллеей, а узенькой дорожкой, убегающей параллельно главной и чудесно укрытой зарослями смородинных кустов. Так и есть — «она»!..
Я вижу графа и старшую графинюшку Лиз, строгую, изящную, холодную, маленькую, но точную копию ее величавого отца. А позади на высоком сиденье, на месте грума «она»... Дыхание замирает у меня в груди, и сердце вдруг перестает биться... И вот-вот, кажется, задохнусь от радости, волнения и сладкого ужаса встречи после «того», после «моего» позора.
Не помня себя, стою в кустах и гляжу, гляжу не отрываясь. Правит старшая графинюшка, сидя подле отца. А та, моя царевна держит бич в руках. Белый газовый вуаль вьется за плечами, спадая с большой широкополой типа «bergere» шляпы, и вся она кажется какою-то новой и особенно прекрасной сегодня в голубоватом прозрачном платьице с этой вуалью, окутывающим всю ее изящную фигурку.
Кабриолет подкатывает к крыльцу. Я бегу за ним вприпрыжку, скрытая кустами. Вот подъехал, остановился. Бабушка и тетя Муся уже на крыльце. До моих ушей долетают восклицания, приветствия, оживленные голоса.
И потом, громко зовущий меня тетин голос:
— Люся! Люся! Люся! Ани проехала!
Ани здесь. Что-то толкает меня вперед, потом отбрасывает назад с чрезвычайной силой, и я несусь на всех парусах обратно в плющевую беседку. Там, полузадохшаяся от волнения, кидаюсь на скамью и жду. Чего жду, сама не знаю... Сердце бьется, мечется, кричит...
Кричит как-то особенно громко: она придет, сюда придет, сейчас, сию минуту...
А сама зажмуриваю глаза и затыкаю уши... Почему? Сама не знаю почему. Вероятно, от радости и от ужаса, что увижу ее после «того» впервые. После «того», когда я стояла перед нею грязная, вся облепленная тиной, смешная... «Рыцарем печального образа» словом... Ах, Боже мой, Боже мой! На минуту разжимаю уши и прислушиваюсь. Так и есть... Там в боковой аллейке, ведущей в беседку, слышатся шаги... И веселый тетин голос:
— Люся, ты здесь? Вечно ты прячешься, проказница?! Смотри-ка, кого я к тебе привела.
Она!
Стою красная с опущенными ресницами и вижу перед собою желтые малюсенькие ботинки... И еще ажурные шелковые чулки рядом со светлой юбкой тети Муси...
Выше, выше скользит мой смущенный взгляд.
— Царевна Мигуэль! — шепчу чуть слышно.
— Ну, поболтайте, дети. Люся, покажи графинюшке твои игрушки, книжки... А я пройду к гостям.
Тетя Муся убегает с быстротою маленькой девочки. И мы остаемся одни. Я и моя царевна Мигуэль. Я стою и молчу, красная, как пион, и мну конец фартука. И чувствую, как улыбается Ани, осматривает меня с головы до ног, потом говорит:
— Вот я и приехала. Ты рада?
Господи, до чего я глупа сейчас, в этом ненужном, идиотском смущении! Стою и молчу и гляжу на Ани, как на высшее чудо мира, с широко раскрытыми глазами и ртом.
Она снова смеется своим резким смехом и говорит:
— Видишь ли, должны были ехать к вам Лиз и Китти, но я отдала Китти свой японский кушак, чтобы она не ехала и пустила меня. Вот, она и осталась
Небесная музыка начинает наигрывать райские мелодии в моих ушах. «Она тебя любит, она хотела быть у тебя, видеть тебя... Она не сердится, значит, на тебя, глупая ты, глупая маленькая Люся, не сердится, несмотря на то, что ты выкупала ее в грязной воде в буквальном смысле слова» Мое счастье так велико в этот миг, что делает меня храбрее.
Хочется окончательно оправдать себя в ее глазах.
— Ани, — говорю я, впервые решаясь назвать ее настоящим именем. — Ани, вы не думайте, что тогда я плакала от страха, когда меня вытащили из пруда. Мне семь лет скоро будет, и я уже большая. А большие не должны ничего бояться. И я ничего не трушу... Ничего не боюсь. Я верхом на Ветре езжу по двору, когда его Василий распрягает и водит... И коровы Рогатки не боюсь, а она бодается — все это знают... И... и в темную комнату пойду... И в лес — одна тоже... Да, да и в лес... потому что и Зеленого не боюсь... Да, не боюсь даже Зеленого...
— Кого? — Черные шнурочки Аниных бровей поднимаются на белом лобике девочки.
— Кого? — с изумленным видом спрашивает она еще раз.
— Ну да, его, самого Зеленого... То, что живет в лесу. Впрочем, няня Феня говорила, что его нет на свете. Что Зеленого выдумали какие-то глупые бабы... А я его не боюсь, — уже вне всякой логики добавляю я. Ани молчит и, нахмурив лоб, думает сосредоточенно о чем-то. Потом, быстро поднимает глаза и говорит совсем серьезно, пощипывая листик плющевой веточки, доверчиво протянувшейся в окно беседки.
— А ведь это неправда!
— Что неправда? — в свою очередь удивляюсь я.
— А то неправда, что люди говорят будто всех «их» выдумали. Они есть.
— Кто есть?
— «Они»... Я знаю. А говорят что выдумали, для того, чтобы дети же боялись. Я ведь знаю, что есть. И Зеленый есть, он Лешим зовется, и домовой есть, и черт, и русалки. Да, да, не спорь, знаю. Когда мы жили зиму в Париже, я ходила в школу, подготовительную, где только дети аристократов учатся. Там девочка была, Маркиза де-Вид, Леони, так та своими глазами раз ночью черта видела. Честное слово.
Дрожь пробегает у меня по телу при этих словах. Но я хочу казаться храброй-расхраброй в глазах Ани и поэтому роняю с самым беспечным видом.
— А все-таки, если «они» и есть, то я их не боюсь нисколечко.
— Неправда, — обрывает резко Ани, — боишься...
— А хотите докажу, что нет?
— Не докажешь, — спорит она, — да и как доказать?
— В лес пойду, — отвечаю я решительно.
— Одна?
— И одна пойду, а хотите с вами...Впрочем, лучше одна. Вас хватиться могут и забранят, если уйдете со мной.
— Вздор, не боюсь, чтобы бранили. И в лес не боюсь, хочу с тобою. Вместе посмотрим, есть ли Зеленый или нет.
— Нет его, — говорю я, — и смотреть не стоит.
— Есть, — упрямо твердит свое Ани, — а если говоришь, что нет, то нарочно, должно быть, потому, что боишься, и отвильнуть хочешь от леса. Говорю, хочешь отвильнуть.
— Неправда, — уже волнуюсь я, — неправда, я ничего не боюсь, и сейчас же пойду, если хотите.
— Хочу. И я с тобою. Пойдем.
Беремся за руки и быстро спускаемся с крылечка беседки. О том, что в лес не пустят одних ни слова. И что идем не спросясь, тоже ни слова не говорим между собой.
Солнце печет нестерпимо. Невозможно душным кажется сегодня воздух. Низко летают ласточки над знойной раскаленной землей. Знакомой дорожкой пробираемся к полю.
— Вот здесь на меня бешеная собака кинулась, — не без доли хвастовства говорю я моей спутнице, когда мы проходим мимо кустиков брусники, под которым я чуть не сделалась жертвой укусов сбесившегося пса. Потом рассказываю ей о Филате. О том, как погиб мой верный товарищ, защищая меня. Но странно, на графинюшку слова мои не производят никакого впечатления. Или она уже устала, непривычная к ходьбе, или июльская духота разморила Ани. Торопливо добираемся до опушки. Слава Богу, здесь немного прохладнее. Развесистые деревья бросают длинную тень. Сворачиваем без уговору в ту сторону, где глуше. Там хорошо, совсем тенисто и нет этого мучительного зноя.
— Хотите побежим? — предлагаю я своей спутнице. Но она только морщится в ответ.
— Не могу, туфли узки, ногу жмут. Так больно, — сознается Ани ноющим голосом. Сейчас только я обращаю внимание на то, как одета моя спутница. Голубое прозрачное все в газовых оборках платьице совсем не для леса. И изящные светло-желтые башмачки с пряжками — тоже. А газовая вуаль то и дело зацепляет за встречные ветви и сучья, угрожающие его целости. Но делать нечего. Храбро шагаем вперед. Ани оживляется лишь тогда, когда говорит о русалках, леших, черте, — словом обо всех тех страшных небылицах, о которых так не рекомендуется рассказывать маленьким детям взрослыми. С каким-то особенным наслаждением говорит об этом Ани. Зрачки глаз ее при этом расширяются, и самые глаза страшно блестят. Поминутно вздрагивают ее тоненькие пальчики, держащие мою руку.
— Вот там, — рассказывает Ани, — вот над тем болотцем,на ветках того раскидистого дерева, — это, кажется, ива, — должны водиться русалки. Днем они прячутся в болоте, а ночью выплывают, качаются при лунном свете на ветках дерева, расчесывают свои длинные волосы и поют. У всех у них такой свирельный сладкий голос. Это для приманки, чтобы зачаровать путника. Услышит такое пение путник и делается, как помешанный. Мечется без толку по лесу. Добредет до болотца, ступить туда неосторожно и готово — утонул. А русалки хохочут-хохочут...
— А то, хочешь расскажу, как Леони видела черта? Наказала наша учительница Леони, посадила в пустой класс. Все ушли из школы, потому что занятия уже окончились. И дежурная вышла. Леони одна. Смотрит в окно. Вечер надвигается. Уже темнеет. Вдруг видит: к стеклу приклеилась какая-то страшная-престрашная рожа. С рогами и с вот этаким ртищем огромным. И гримасничает. Леони закричала не своим голосом, вскочила на окошко, выходившее в коридор, разбила ногою стекло и выскочила в окно. А на другой день вся школа узнала, что Леони видела черта... — закончила таинственно и значительно свои рассказ Ани.
Она сама, по-видимому, очень волновалась, переживая страхи этой неведомой мне Леони, потому что личико ее заметно побледнело, а зрачки разлились чуть ли не во всю ширину глаз.
Мне тоже было как-то не по себе. Кругом нас зеленела лесная чаща, таилась тишина и мертвое спокойствие, если не считать щебета ласточек, треска кузнечиков и жужжания пчел. А там, дальше, таинственно нашептывал свою вечную сказку лес. И там же водились русалки и лешие, по словам Ани.
— Пойдем домой! — неожиданно предложила я.
Все мое семилетнее благоразумие исчезло куда-то. Фантазия заработала, небылицы стали казаться былью.
Самые нелепые рассказы, подхваченные мельком, мимоходом на кухне и в людской, сейчас непрошенными гостьями заняли мою голову.
— Пойдем домой, Ани, — робко повторила я.
— Ах, ты, трусиха, — засмеялась она, — а сама еще хвасталась, что ничего не боишься. Видно, хвастунья ты и трусиха, — уже безапелляционно решила она. — Ну, а все-таки в лес мы пойдем. Пойдем, чтобы видеть твоего Зеленого, хотя бы. Каков-то он на вид. — И говоря это, Ани без церемонии тащила меня по тропинке туда, в чащу, где так жутко и молчаливо сторожила лесной покой тишина.
Ани была сильнее меня. В ту пору ей уже давно стукнуло восемь. Но если бы даже я. была и вдвое слабее ее, я бы, все-таки, пошла за нею всюду, даже на край света.
Теперь она не переставала болтать. Она расспрашивала меня с нескрываемым любопытством о том, как выглянет Зеленый, каков он по внешности и видела ли я его когда-нибудь.
— Я не могла его видеть, его не существует, — уже значительно слабее доказывала я, подчиняясь вполне авторитету моей спутницы, и тут же стала описывать его таким, каким он представлялся мне: маленький, бесформенный, шарообразный.
— Ну, нет, — спорила Ани, — не такой он, неправда, — а высокий, худой, костлявый, с лицом и видом человека, а руки у него длинные, как у обезьяны, а на голове рога, обязательно рога... И зовут его иногда Лешим, иногда Зеленым. Как странно, что ты сама этого не могла понять...
Так говорила она, увлекая меня все дальше и дальше по лесной дорожке.
Между тем атмосфера сгустилась еще заметнее. Теперь уже, положительно, нечем было дышать. В лесу потемнело. Неожиданно зашумел он зловещим предгрозовым шумом. Внезапно поднялся вихрь и закружил листьями, мирно покоившимися с прошлой осени во мху и траве. Вдруг, неожиданно ударил, словно из огромной гулкой боевой пушки выстрелил, гром. Громким раскатом прокатился он над лесом и, повторенный эхом, замер вдали. В ту же минуту, едва затих отдаленный рокот, ослепительная стрела молнии прорезала наступившую полутьму.
— Ай, — не своим голосом взвизгнула Ани, — ай, боюсь грозы, боюсь! Домой! Домой!
Я взглянула на нее и не узнавала теперь в этой бледной беспомощной девочке мою прекрасную царевну Мигуэль. Какое жалкое, перепуганное было у нее сейчас личико! И вся ее тонкая фигурка, дрожала, как лист.
— Люся! Люся! — шептала она, судорожно сжимая мои пальцы и увлекая меня назад в ту сторону, где, по ее мнению, должна была быть лесная опушка. — Бежим же, бежим обратно скорее!
Ее ужас перед грозою заразил и меня. Сколько раз бабушка, отец, тетя Муся убеждали меня не бояться грозы, учили не прятаться под деревьями, поясняли причину гроз и уговаривали не пугаться грома, весь ужас которого заключается только в звуке, не приносящем вреда, — все это было забыто мною в минуту, при виде испуганной, суетливой и плачущей Ани..
Страх заразителен, и я это почувствовала сразу, когда вместе с Ани бросилась бежать.
Новый зигзаг молнии, прорезавшей ослепительным светом чащу, новый оглушительный удар грома, и хлынул дождь. И не дождь даже, а сильнейший ливень. Страшный ливень, который когда-либо пришлось видеть мне до сих пор. Целые реки дождя лились теперь сверху, производя своеобразный шум, образуя мгновенно быстрый поток на том месте, где за несколько минут до этого находилась сухая лесная тропинка. В один миг мы были мокры до последней нитки, насквозь и я и Ани. Жалко и грустно было смотреть сейчас на нарядную элегантную еще недавно фигурку моей спутницы. Голубое платье Ани превратилось в какое-то бесцветное тряпье. Тряпье это облепило со всех сторон тельце Ани, и теперь она странно напоминала мне жалкого неоперившегося еще, птенчика.
Она вся дрожала и плача тянула одно только слово жалобным, размякшим голоском:
— Домой, до-омой, до-омо-ой.
— Домой! Пойдем скорее домой, — согласилась и я.
Но ливень, лишь только мы вынырнули из-под дерева, служившего нам хоть некоторым незначительным прикрытием, так безжалостно стал хлестать по нашим головам и плечам, что мы снова бросились назад, и, прижавшись друг к другу, мокрые, дрожащие, встали снова под дерево, беспомощно опустив руки.
— Мое платье, мои туфли! — стонала Ани, — ну, как я покажусь в таком виде на глаза papa?
Мне ее было смертельно жалко, но помочь делу я ничем не могла. Дождь лил, по-прежнему как из ведра. Зигзаги молний бегали по небу, бороздя его огненными змеями.
Вдруг, глаза мои заметили приближающуюся к нам издали фигуру.
Это была маленького роста женщина, должно быть, очень старая, потому что шла она сильно сгорбившись при ходьбе. В руке она держала небольшой узелок. Старушка приблизилась к дереву, под которым мы стояли с Ани, дрожа как осиновые листья. Теперь мы могли ясно рассмотреть ее морщинистое лицо, высматривающее зоркими проницательными глазами из-под опущенного капюшона непромокаемого плаща.
— Ведьма! Смотри, настоящая ведьма! — прошептала в страхе Ани, сжимая мои пальцы с такою силой, что я чуть не вскрикнула от боли.
— Но почему ты думаешь? — невольно переходя на «ты», также тихо спросила я мою спутницу.
— Достаточно взглянуть на нее... — продолжала та и остановилась на полуфразе. Очевидно, и незнакомая старушка заметила нас, потому что направила свои стопы прямо к дереву.
— Девоньки, малюточки! Да как же вы одни сюда в лес в такую непогоду попали? — пропела она ласковым певучим голосом, оглядывая нас с головы до ног своими зоркими, совсем еще молодыми глазами. — Небось, промокли до нитки. Ишь, и платьица, и волоски, и обувь, все хоть выжми на вас, — сокрушалась она, покачивая головою.
— Мы до дождя пришли сюда. Погулять пришли. Мы не знали, что такая гроза разразится, — храбро подняла я голос, в то время как Ани с тем же выражением страха смотрела на старушку большими испуганными глазами.
— Бедняжки мои, капельки мои! Эко ведь угораздило вас так попасться, пела, между тем, старушка, гладя своей костлявой рукой то мою, то Анину голову. — Пойдем со мною, детушки, я вас у себя обогрею да обсушу. Молоком напою, кстати, тепленьким, чтобы лихоманка-злодейка к вам не пристала, чтоб не заболели вы ненароком, голубочки мои бедные. А там Ванюшка, сынок мой, и домой вас отведет... Вы издалече ли? Никак из «Милого» будете? Одна-то из вас Ордынцева барышня малюточка-то, мне знакома, сразу признала, а другая-то незнакомая, кто будешь? — перебегая взглядом с моего лица на Анино и обратно, пела старушка своим сдобным крестьянским говорком.
— Угадала, бабушка, я Люся Ордынцева, а она, — и я указала на свою спутницу, — маленькая графиня д'Оберн.
— Графинюшка? — высоко подняла брови старушка. — Да как же графинюшку-то без губернантки в лес отпустили? — и она укоризненно закачала головою под кожаным капюшоном, из-под которого выбивались беспорядочные космы ее жидких седых волос. — Ну, девоньки, неча вам под дождем прохлаждаться, к нам в лесную сторожку пожалуйте, — уже иным, энергичным голосом, заговорила она, — ишь ведь погодушка-то разгулялась, в энтакую-то погодку хороший хозяин пса домашнего, прости Господи, на улицу не выпустит. Давайте же рученьки, детки, и идем. — Тут незнакомка накинула свой узелок на руку, повыше кисти, и этой рукой взяла мои мокрые дрожащие от холода пальцы. Другою рукою она схватила руку Ани и под проливным дождем мы двинулись в путь. Мои туфли были наполнены водой и издавали хлюпающий звук при каждом шаге. Та же дождевая вода сбегала с моей головы и неприятной холодной струей лилась мне за воротник платья. Холод и сырость проникали мне до костей. А тут еще тяжелое впечатление увеличивалось странным, непонятным мне явлением, которое я никак не могла разгадать.
Узелок, привешенный с моей стороны на руке, старухи, шевелился. Да, положительно шевелился, я это заметила сразу и из него вылетал какой-то странный звук, не то писк, не то какое-то гоготанье, заглушенное, впрочем, шумом проливного дождя.
— Это ведьма! Уверяю тебя... Убежим от нее скорее! — переглянувшись за спиной старухи, трепещущим шепотом успела шепнуть мне моя маленькая спутница. Но о бегстве не могло быть теперь и речи. Незнакомка крепко-накрепко держала нас за руки своими цепкими сильными пальцами и безостановочно шагала вместе с нами, не разбирая дороги, по лужам и мокрой траве, держась тропинки, убегавшей вглубь леса.
Прошло, по всей вероятности, около четверти часа упорной, долгой ходьбы, пока мы не очутились перед покосившимся крылечком небольшой лесной избы-сторожки. Со всех сторон ее окружала чаща, Здесь, под густым навесом деревьев, как-то меньше чувствовались непогода и дождь.
При нашем появлении дверь избушки внезапно широко растворилась, и на пороге ее показался очень высокий, худой человек с бледным лицом и костлявыми длинными, как у обезьяны, руками. Ведь нужно же было так подойти обстоятельствам, что внешний облик этого человека, как нельзя, вернее отвечал высказанному недавно предположению Ани о внешности «того» Зеленого. Очевидно, одна и та же мысль молнией мелькнула в наших головах, моей и Аниной, когда мы переглянулись с нею полными страха и недоумения глазами.
— Зеленый! Сам Зеленый! — прошептала, чуть заметно шевеля губками Ани, меняясь от страха в лице.
— Входите, девоньки, гостьями будете! — между тем отнюдь не подозревавшая о нашем волнении, говорила самым радушным тоном старуха, пропуская нас в дверь. Мы вошли в небольшую, бедно обставленную, но чрезвычайно чистую горенку. По стенам ее шли лавки, как и в обыкновенной крестьянской избе. Стоял простой грубо сколоченный покрытый неказистой, домотканой скатертью стол. В переднем углу перед образами теплилась лампада. В противоположном углу ярко пылала печь
— Скидывайте же одеженьку, девоньки, да сапожки тоже. Печка-то топится на славу. Как есть обсушитесь. Да к огню-то поближе садитесь продрогли небось, а? — И говоря это, старуха ловкими проворными руками стаскивала с нас платье и обувь, едва слезавшую от сырости с ног. Тут она подвинула к самому огню два табурета и посадила нас с Ани прямо перед дверцею огромной печи. Наше мокрое платье и обувь она развесила и разложила тут же перед огнем. И только с чрезвычайной тщательностью исполнив все это, она вместе с сыном, молчаливо наблюдавшим нас издали, с порога комнаты, тусклыми, какими-то больными глазами, вышла из горницы, сказав, что принесет нам из кладовки хлеба и молока.
Лишь только хозяева сторожки скрылись за порогом, Ани вскочила со своего места и бросилась, быстро перебирая босыми ножками к двери. Тут она живо наклонилась ухом к замочной скважине и стала внимательно слушать то, что говорилось в сенях, куда прошли только что старуха с сыном.
Ее бледное лицо выражало сейчас самую отчаянную тревогу. Глаза. исполненные ужаса, косились на меня.
— Подойди сюда, Люся, и слушай тоже, — скорее угадала, нежели расслышала я ее взволнованный, прерывающийся шепот.
— Чего ты боишься? — также тихо, в свою очередь, прошептала я.
— Как чего? Зеленого боюсь и его матери — Ведьмы.
— Почему же ты думаешь, что они — Зеленый и Ведьма? — снова беззвучно проронила я мой вопрос.
— Неужели тебе еще мало доказательств? А старухины глаза? Они так и бегают, так и горят! И в узелке у нее что-то копошилось и пищало...
— Что это было? Как ты думаешь, Ани? — зараженная ее волнением, осведомилась я.
— Как что? Неужели не догадываешься? Вот глупая-то! — Ребенок! Конечно, ребенок, которого Ведьма унесла от родителей крестьян из деревни для того, чтобы изжарить его и съесть.
— Изжарить и съесть?
— Ну да... Чтобы сыну приготовить из него хороший ужин. Ведь ее сын — Зеленый. Ты заметила какой он страшный и худой, какие у него длинные обезьяньи руки. Он такой потому, что только пьет человеческую кровь и есть человеческое мясо. А его нелегко достать... И кушать Зеленому приходится поэтому не очень-то часто. Вот почему он...
— Тише, тише... Слышишь? Они о чем-то говорят, — схватив Ани за руку и замирая у двери, произнесла я, чуть слышно, едва двигая от волнения губами.
Действительно, голоса притихшие было в сенях, заговорили снова. Кажется, первая начала старуха. Ей отвечал глухой, надтреснутый голос. Очевидно, тот, кого мы принимали за Зеленого, был не совсем здоров.
— Легче ль тебе, Ванюша, нынче? — спрашивала старуха.
— Как будто, легче, маменька. Только слабость такая, что и сказать не могу. С голоду, што ли... Все животики подвело.
— Еще бы, голубь мой... Трое суток не емши. И дохтору показываться не пожелал. А живот-то дело такое, что запускать его нельзя, хуже будет. Ну, да Слава Тебе Господи, боль хоть прошла. А насчет еды ты не сумлевайся. Такой я тебе супец нынче изготовлю, что пальчики оближешь, Ванечка. Може похлебаешь, так и совсем отойдет живот-то, отогреется горяченьким-то... У тебя нож-то отточен ли? Жаль их попусту тупым-то мучить, тоже чай твари живые... вострым-то резать куда легче...
— Отточил, маменька, намедни еще...
— То-то хорошо, сынок... Так давай их сюда. Зарежем обеих враз поскореича. Парных-то не больно ладно варить, да жарить. Пусть потом малость полежать. К ужину все равно поспеют. А теперь тащи, нож-то! А я сейчас их обеих доставлю тебе...
Затаив дыхание, с остановившимся сердцем, с помутившимся взором, слушала я этот разговор, доносившийся до нас из-за плотно закрытой двери. Теперь последние сомнения исчезли с последними же надеждами. Ани была совершенно права. Зеленый и Ведьма приготовились нас зарезать, чтобы сварить из нас суп на ужин наголодавшемуся и прихварывающему Зеленому. Я подняла глаза на Ани. Ее лицо было бело, как белая известь стены. А зрачки от ужаса разлились во всю ширину глаз. Рот приоткрылся, готовый испустить вопль... И вот он раздался — этот неожиданный дикий и пронзительный вопль, заглушивший, казалось, и свист ветра и шум ливня за окном. С выпученными глазами и перекошенным от страха лицом Ани дико кричала отчаянным, пронзительным голосом на всю сторожку:
— Спасите! Помогите! Зарезать хотят... зарезать, помогите, спасите!
Зараженная ее ужасом, я вторила ей в паническом страхе:
— Спасите! Помогите! А-а-а-а!
С шумом распахнулась дверь горницы и стремительно, как молоденькая, вбежала к нам старуха. За нею ее сын. В одной руке он держал большой кухонный нож, в другой за лапки головками вниз двух молодых курочек, отчаянно кудахтавших и трепещущих у него в руке.
И сразу нам с Ани все стало понятным и ясным. И нож, и пленные курочки, обреченные на близкую гибель, и побуждения наших случайных хозяев... Страх, панический ужас и испуг сменились неподдающимся описанию глубочайшим смущением. Не знаю, как должна была чувствовать себя Ани, но что касается меня, то жгучий стыд охватил полымем всю мою маленькую душу.
Очевидно, старуха и ее сын поняли наши крики и ужас совсем превратно. Им казалось, что мы кричали и плакали потому только, что нам было жаль цыплят, которых они хотели зарезать. И оба стали уговаривать нас, утешая тем несложным способом утешения, который применяют, обыкновенно, в таких случаях старшие к детям.
— Не плачьте, девоньки, не плачьте, милые, ведь Божья скотинка да птица на то людям и посланы Господом нашим Творцом Всемилостивым, чтобы питать да кормить нас собою. Что их жалеть-то!.. Так уж им от судьбы указано... — пела своим приятным сдобным голосом старуха, — я и сама-то, по правде сказать, до птицы не больно-то охоча; мы по крестьянству больше щами да кашею пробавляемся, да вот с сыном-то несчастье стряслось, сколько времени животом мается... Вот и надумала его побаловать малость куриным супцем, в деревню сходила, молодок купила, принесла их в узелке то, только что резать надумали, а тут вы, малюточки мои милые, и расплакались и расшумелись, напугали меня, старуху, — и говоря это, она гладила нас то по лицу, то по головке, и утирала попутно своим клетчатым передником наши слезы.
Не знаю, как это случилось, но через час мы были уже друзьями и с недавней «Ведьмой» и с самим лесником Иваном, ее сыном, так опрометчиво принятым нами за лесную нечисть. Наше платье и обувь, между тем, давно просохли. Теплое молоко же с черным хлебом пришлось нам очень по вкусу, и мы с большим удовольствием уничтожали его.
А еще получасом позднее лесник Иван взял нас обеих за руки, меня и Ани, и повел по направлению к «Милому» самой кратчайшей дорогой. Его старуха-мать, стоя на крыльце, махала нам платком, провожая нас своим зоркими молодыми глазами, певучим голосом и добрыми пожеланиями. Дождь к этому времени совсем перестал. Выглянуло солнце.
Миллиардами разноцветных искр заиграли, заискрились дождевые капли на освеженной зелено-бархатистой зелени деревьев. Грозные раскаты давно затихли в отдалении. А золотые зигзаги молний заменились красивой пестрой радугой, чудесным полукругом покрывшей часть неба. Мы недолго шагали по мокрой траве. Чтобы не дать нам промочить ноги, высокий, по-видимому, все еще достаточно сильный, несмотря на недавнюю болезнь, лесник Иван подхватил нас на руки обеих и понес, осторожно прижимая к себе. Теперь он не казался нам уже похожим на Зеленого. Напротив того, я не могла не признаться самой себе, что не видела более добродушного и честного лица. Нам было радостно и хорошо после всех пережитых нами волнений и успокоенные, затихшие сидели мы на руках мерно шагавшего по лесу «доброго великана», как я мысленно окрестила теперь лесника
Но, за то, дома нас ждала куча неприятностей, как это и можно было предположить. Хватились нас, как оказывается, очень скоро после нашего исчезновения. Искали, кликали, заглядывали во все уголки нашей маленькой усадьбы. Кому-то пришло в голову, что мы пробрались в «Анино». Помчались туда. И, разумеется, вернулись ни с чем. Бабушка, отец, тетя Муся волновались ужасно. Даже граф вышел на этот раз из своего олимпийского спокойствия.
Зато, когда лесник доставил нас домой, прямо на терраску, где в ожидании результатов поисков разосланной за нами прислуги сидели обе семьи, мне влетело не на шутку в первую же минуту моего здесь появления.
— Гадкая девчонка! Это ты, конечно, сбила с толку маленькую графинюшку и потащила ее за собою в лес! — первая налетела на меня, сверкая глазами, тетя Муся.
И строгие взгляды отца обратились ко мне.
— Люся! Люся! Опять? Опять ты принялась за прежние шалости? — произнес он сурово.
Я молчала. Красная, с опущенными глазами, стояла я на пороге веранды в то время, как Аня сидела на коленях своего отца и слушала то, что говорил ей долго и пространно старый граф по-французски.
— Однако, Люся, отвечай же! Зачем ты потащила графинюшку в такую непогоду в лес? — повторил еще строже отец.
Что я могла ему ответить? Правду? Ни за что на свете! Ни за что на свете не решилась бы я выдать Ани, теперь, когда душа моя была преисполнена по отношению к ней такой новой, такой нежной привязанностью, выросшей из жалости бесконечной! От покорного чувства любви и преклонения перед царевной Мигуэль теперь в моем впечатлительном сердце не оставалось и следа. Мигуэль больше не существовала. Мигуэль не было на свете. Была только жалкая перепуганная девочка, маленькая трусливая девочка, нуждавшаяся больше, нежели я сама, в помощи и защите. Такая неразвитая маленькая девочка, боявшаяся видеть русалок, леших, Зеленых и домовых. И эта девочка, виновная во всем происшедшем, боялась признаться в этом, предпочитая, чтобы бранили меня. Чувство незаслуженной обиды обожгло мою душу. Глухо протестовала душа... И все-таки, привычка любить царевну, мою прежнюю дорогую царевну Мигуэль не могла заставить меня отвернуться от нее и сейчас, в эти минуты. Я жалела ее, то есть не ее, мою Мигуэль, конечно, а новую девочку, новую Ани, которая ничем не была ни лучше, ни выше меня. Под впечатлением этого нового зародившегося во мне чувства я совершенно спокойно выслушала приговор отца:
— Ступай в свою комнату и ложись в постель. Чай тебе отнесут туда. Ты наказана.
Граф и старшая графинюшка вступились за меня было, стали просить отца простить меня ради них, ссылаясь на мою юность, неопытность…
Но отец был неумолим. Мне пришлось идти. Когда я взглянула на Ани, у нее не хватило гражданского мужества ответить мне взглядом, и она предпочла спрятать лицо на груди своего отца.
На другой день у нас в доме происходило совещание. Говорил больше всего отец. Бабушка и тетя Муся слушали. И я слушала тоже, сидя как к смерти приговоренная на знаменитом клеенчатом диване в кабинете отца, куда меня позвали в то утро.
— Это уже слишком, это переходит всякие границы, — вырвалось у моего взволнованного не на шутку папочки, — в прошлый раз лодку перевернула, на пруду шалила, вчера в лес убежала без спроса под проливным дождем. Нет возможности доглядеть за нею.
Необходимо пригласить в дом бонну или гувернантку. Положительно, необходимо. И не мямлю какуюнибудь, а строгую взыскательную гувернантку, которая бы взяла хорошенечко в руки Люсю и отучила ее раз и навсегда •от ее проказ.
— Верно, верно, Сергей, подхватила и тетя Муся, бросая на меня уничтожающий взгляд. — Сегодня же напишу в Петербург кой-кому из знакомых и пошлю публикации в газеты. Положительно невозможно больше терпеть такие неприятности. От нее ведь смотреть на графа стыдно было вчера. Эта Ани такой цветок, хрупкий и воздушный, а тут наша с ее манерами и замашками уличного мальчугана! Так и вовсе можно было напугать графинюшку.
— Ну, положим, не очень-то напугаешь твою графинюшку, матушка, — неожиданно вступилась за меня бабушка: — небось, нашей Люсеньке несколько очков по шалостям то да проказам вперед даст. Воля ваша, не нравятся мне она что-то. Детского в ней мало. Ну вот, словно кукла французская, так вся на пружинах и ходит. Я уверена, что она Люсеньку скорее испортит, а не Люся ее.
— Все это пустое, мамаша, и дело от этого не меняется, кто портит кого, Люся ли Ани или Ани Люсю, нам трудно разобраться. Люся добрая девочка, но шалунья непозволительная, и гувернантка ей необходима. Гувернантка или бонна — все равно, только я больше дня не позволю бегать ей одной на свободе! — самым решительным образом сказал отец.
Потом меня выслали из комнаты и дальнейшее совещание продолжалось уже при закрытых дверях. О результате его я узнала в тот же день за обедом.
Решено было пригласить ко мне в самом непродолжительном времени новую наставницу. Так постановила домашняя конференция и этого решения бедная Люся уже ни коим образом не могла изменить.
Новая гувернантка являлась теперь фактом, почти свершившимся.
Бедная Люся! Прошла твоя волюшка! Исчезла желанная свобода раз и навсегда. Мне представлялось почему-то новая гувернантка в образе старой, долго не забытой мною немки Амалии, прожившей у нас всего только один день. Ясно и подробно выплывал из недавнего прошлого ее непривлекательный образ, с длинным носом, в клетчатом платке с жиденькой косичкой на голове. И бедное маленькое сердечко билось, билось...
Дальше- в пятницу
![;)](http://static.diary.ru/picture/1136.gif)
@темы: текст, Люсина жизнь, Чарская, иллюстрации
III
Царевна Мигуэль
«Далеко, далеко, на самом конце света находилось большое прекрасное синее озеро, похожее своим цветом на огромный сапфир. Посреди этого озера на зеленом изумрудном острове, среди мирт и глициний, перевитая зеленым плющом и гибкими лианами, стояла высокая скала. На ней красовался мраморный дворец, позади которого был разбит чудесный сад, благоухающий ароматом. Это был совсем особенный сад, который можно встретить разве в одних только сказках.
Владельцем острова и прилегавших к нему земель был могущественный царь Овар. А у царя росла во дворце дочь, красавица Мигуэль — царевна»...
читать дальшеПестрою лентой плывет и развертывается сказка. Клубится перед моим духовным взором ряд красивых, фантастических картин. Обычно звонкий голосок тети Муси теперь понижен до шепота. Таинственно и уютно в зеленой плющевой беседке. Кружевная тень окружающих ее деревьев и кустов, бросают подвижные пятна на хорошенькое личико юной рассказчицы. Эта сказка — моя любимая. Со дня ухода от нас моей милой нянечки Фени, умевшей так хорошо рассказывать мне про девочку Дюймовочку, я слушаю с удовольствием единственную только сказку о царевне Мигуэль. Я люблю нежно мою царевну, несмотря на всю её жестокость. Разве она виновата, эта зеленоглазая, нежно-розовая и златокудрая царевна, что при появлении её на свет Божий, феи вместо сердца вложили кусочек алмаза в её детскую маленькую грудь? И что прямым следствием этого было полное отсутствие жалости в душе царевны. Но зато, как она была прекрасна! Прекрасна даже в те минуты, когда движением белой крошечной ручки посылала людей на лютую смерть. Тех людей, которые нечаянно попадали в таинственный сад царевны.
В том саду среди роз и лилий находились маленькие дети. Неподвижные хорошенькие эльфы прикованные серебряными цепями к золотым колышкам, они караулили тот сад, и в то же время жалобно звенели своими голосами-колокольчиками.
— Отпусти нас на волю! Отпусти, прекрасная царевна Мигуэль! Отпусти нас! — Их жалобы звучали как музыка. И эта музыка приятно действовала на царевну, и она частенько смеялась над мольбами своих маленьких пленников.
Зато их жалобные голоса трогали сердца проходивших мимо сада людей. И те заглядывали в таинственный сад царевны. Ах, не на радость появлялись они здесь! При каждом таком появлении непрошенного гостя, стража выбегала, хватала посетителя и по приказанию царевны сбрасывали его в озеро со скалы
А царевна Мигуэль смеялась только в ответ на отчаянные вопли и стоны тонувших...
Я никак не могу понять еще и теперь, каким образом пришла в голову моей хорошенькой жизнерадостной тетки такая страшная по существу, такая мрачная и тяжелая сказка! Героиня этой сказки — царевна Мигуэль, конечно, была выдумкою милой, немного ветреной, но очень добренькой тети Муси. Ах, все равно, пусть все думают, что выдумка эта сказка, выдумка и самая царевна Мигуэль, но она, моя дивная царевна, прочно водворилась в моем впечатлительном сердце... Существовала она когда-нибудь или нет, какое мне до этого в сущности было дело, когда я любила ее, мою прекрасную жестокую Мигуэль! Я видела ее во сне и не однажды, видела её золотистые волосы цвета спелого колоса, её зеленые, как лесной омут, глубокие глаза.
В тот год мне минуло шесть лет. Я уже разбирала склады и при помощи тети Муси писала вместо палочек корявые, вкось и вкривь идущие буквы. И я уже понимала красоту. Сказочную красоту природы: солнца, леса, цветов. И мой взгляд загорался восторгом при виде красивой картинки или изящной иллюстрации на странице журнала.
Тетя Муся, папа и бабушка старались с моего самого раннего возраста развить во мне эстетический вкус, обращая мое внимание на то, что для других детей проходило бесследным.
— Смотри, Люсенька, какой красивый закат! Ты видишь, как чудесно тонет в пруду багряное солнце! Гляди, гляди, теперь совсем алой стала вода. И окружающие деревья словно охвачены пожаром.
Я смотрю и вся закипаю восторгом. Действительно, алая вода, алые деревья и алое солнце. Какая красота!
Я помню отлично, это было утром. Я еще нежилась в кроватке, не желая вставать. Лукерья только что вернулась с базара из города с большущей корзиной, наполненной до краев самой разнообразной провизией и зашла в мою детскую. Особенно демонстративно торчали из корзины красная палочка морковки и связанные для чего-то лапочки битого петуха. Своей птицы у нас не ели. Бабушка не выносила крови, и наши домашние куры могли совершенно спокойно разгуливать по птичнику и нести яйца, не опасаясь трагического конца.
— Приехали, барыня-матушка, суседи-то! Вчерась только и приехали. Самого управителя ихнего на базаре повстречала. Артишоков и спаржу искал. Сказывают, сам-то граф, окромя зелени да фруктов иной пищи и не употребляют, потому как алтерьянец они...
— Ха... ха... ха! алтерьянец, вот так слово! — подбегая к Лукерье и раскатисто смеясь, вскричала тетя Муся. — Как ты язык не сломала на нем! Вегетарианец... понимаешь. Вегетарианец... — с тем же смехом протянула она.
— А мне-то, што! Мне все едино, што так, што этак! Пущай хоть по-вашему будет, — снова согласилась всегда невозмутимая Лукерья.
До уха моего долетели эти новые и крайне интересовавшие меня слова. И к тому же, было что-то необычайное в выражении лиц, с которым сидевшая за расходной книгой бабушка и находившаяся тут же в комнате тетя Муся, приняли известие о приезде соседей. Седые брови бабушки высоко поднялись при этом, а светлые глазки тети Муси так и заискрились самым неподдельным оживлением. Этого было вполне достаточно, чтобы я живо заинтересовалась таинственным вегетарианцем, для которого покупались такие дорогие яства, как спаржа и артишоки.
— Кто приехал? Кто? — мгновенно соскакивая с кровати, с которой только в этом году сняли синий переплет и дергая Лукерью за передник, кричала я.
Тетя Муся взглянула на меня, лукаво прищурив глазки.
— Царевна Мигуэль приехала, вот кто! — смеясь проговорила она.
— Царевна Мигуэль? — В первую минуту я даже захлебнулась от счастья. Не соображая того, что героиня моей любимой сказки ни коим образом не могла появиться на фоне реальной жизни, я, преисполненная самого дикого восторга, начинаю хлопать в ладоши и кричать: «Царевна Мигуэль здесь! Моя милая, моя прекрасная, моя чудная царевна, здесь! Как я счастлива, как я счастлива...» Затем, соскакиваю с постели и босая, в одной рубашонке, прыгаю по комнате: «Царевна Мигуэль! Царевна Мигуэль!» словно зачарованная милым именем повторяю я.
Бабушка старается меня унять. Тетя Муся смеется. Лукерья, умиленная моими бурными восторгами, смотрит на меня с широчайшей улыбкой.
— Будет уже тебе, Люсенька, будет, одеваться пора, гляди, уж солнышко давно встало! — говорит бабушка и, так как я все еще не намерена уняться, и прийти в себя, она насильно водворяет меня к себе на колени и принимается за мой туалет, не переставая в то же время журить мою молодую тетку: «И не стыдно тебе, Муся, голову засаривать ребенку всяким вздором. Да и прежде всего непедагогично это восхвалять какую-то неправдоподобную людоедку или что-то в этом роде, — словом поощрять жестокость. Нечего сказать, останется доволен граф, когда знает, что прототипом твоей сказочной людоедки ты взяла его Аничку.
— Но, мамочка, чем я виновата, что маленькая графинюшка совсем царевна Мигуэль, насколько я ее помню, по внешнему виду, по крайней мере, — оправдывается тетя Муся, все еще лукаво поглядывая на меня.
— Что-о-о-о? — Я сразу падаю с неба на землю, — так моя Мигуэль не царевна вовсе, а какая-то графинюшка? — и мое приподнятое настроение сразу тускнеет. И желание зареветь благим матом вследствие наиглубочайшего в мире разочарования и разбитых внезапно иллюзий, непреодолимо захватывает меня. В эту минуту на пороге детской появляется мой отец, и я сдерживаюсь поневоле.
— Мамаша! Муся! Вы слышали Олег Валентинович вернулся со всей своей семьею из-за границы и завтра приглашает нас всех обедать к себе. Кажется, там какой-то семейный праздник. Вот и письмо. Понюхай как вкусно пахнет, Муся. Это по твоей части. — И помахав в воздухе белым конвертом из крепкой английской бумаги, в углу которого стояла золотая монограмма под графской короной, папа провел им слегка по кончику вздернутого Мусина носика.
— Ах! Вот приятный сюрприз! — вся вспыхнув от радости, проронила моя молодая тетушка. — Непременно, во чтобы то ни стало, едем туда, Сергей.
— Ну, а меня старуху уж увольте от такого путешествия. Ты, Сереженька, отправляйся с Богом. Захвати сестру и дочурку, а я уж стара по гостям ездить. Избавьте, — отказалась бабушка.
— Как желаете, мамаша, я не настаиваю. Да и брать ли еще Люсю — подумать надо, — и мой отец вопросительно взглянул на свою мать.
О, как болезненно сжалось в эту минуту мое детское сердчишко! И как сильно, сильно забилось оно во мне затем. Что? Они не хотят брать меня к царевне Мигуэль, или к таинственной графинюшке, так странно слившейся с нею в одном лице? И я готова была разрыдаться с горя. Вероятно, лицо мое красноречивее всяких слов выражало охватившее меня отчаяние, потому что мой отец сразу склонился надо мною и пришел на помощь моему детскому горю: «Ну, ну... только не плакать мне, смотри, Люсенька. Так и быт, прихватим с собою и тебя, хотя в доме графа д’Оберн тебе ничему не приходится учиться; там процветают только, богатство роскошь и непроизводительные расходы, а мы с тобой, должны быть скромными маленькими людьми. Но уж раз тебе эта поездка так улыбается, что делать — едем! Довольна ты?
Как тут было не оставаться довольной? И он еще спрашивает меня об этом! В подтверждение моей радости я взвизгиваю на весь дом и начинаю кружиться волчком по комнате до тех пор, пока тетя Муся не ловит меня за руку и не водворяет к умывальнику с целью закончить мой туалет.
Когда на следующий день мы все трое, папа, тетя Муся и я приближаемся в нашей деревенской, на дребезжащих рессорах, коляске, запряженной гнедым Ветром и его женой Бурей, к графской усадьбе, мне радостно и как-то жутко в одно и то же время, и кажется что мое маленькое сердце вот-вот готово разорваться от волнения на несколько десятков, сотен кусков.
Бедное маленькое сердце! Бедная глупенькая девочка Люся! Как трепещет она вся непреодолимым желанием увидеть поскорее свою царевну Мигуэль!
Бабушка нарядила меня в мое лучшее платье, все в прошивках, с малиновыми бантами на плечах и с таким же поясом. Банты вздрагивают как крылышки при малейшем движении, а прокрахмаленное до последней степени платье стоит, смешно топорщась вокруг моей маленькой смешной фигурки.
Вот наша коляска поравнялась с чугунной оградой загородной усадьбы графа д’Оберн. Отсюда до нашего уездного города, насчитывалось всего лишь полчаса ходьбы. Когда мне приходилось прежде проходить или проезжать с кем-нибудь из старших мимо этой усадьбы, всегда пустовавшей с того времени, как я начинаю себя помнить, мое детское любопытство бывало всегда затронуто при виде высокой стальной решетки и главных ворот с гербом д'Оберн над ними под графской короной на флаге развевающемся у входа. Жил в «Анином», как называлась графская усадьба, только немец управляющий с женой и малолетней дочерью, да старая англичанка-гувернантка и целый штаб графской прислуги: садовники, конюхи, лакеи и повар с двумя поварятами. Сам граф с семьею находило постоянно за границей, где лечился от самых разнообразных недугов. Но здесь в «Анином» несмотря на его отсутствие, царил образцовый порядок, и все казалось было готово каждую минуту к приезду графской семьи. В конюшне стояли тщательно убранные сытые лошади, на садовых куртинах, если то было лето, цвели самые разнообразные породы роз и других пахучих цветов. Полны ими были и оранжереи графа. Тщательно выполоты и усыпаны гравием дорожки сада. Зимою же каждая аллейка сада была очищена от снега. Статуи находившиеся в саду и сверкавшие в летнюю пору мраморной белизною, на зиму тщательно прятались в большие деревянные футляры, казавшиеся в ночную пору черными привидениями, пугавшими окрестных крестьян. Окна дома, не глядя на время года — зимою, весною, летом и осенью, улыбались одинаково чисто вымытыми стеклами искрившимися в лучах солнца. И только опущенный флаг один говорит об отсутствии в «Анином» хозяев. Сейчас же он был поднят, этот флаг с вышитым на нем гербом д'Оберн, под графской короной.
Это был сам граф д'Оберн, потомок и последний отпрыск старинной аристократической фамилии Франции. Его предки когда-то эмигрировали в Россию, еще при императоре Александре Павловиче и были любезно приняты и обласканы государем. Им дали видные должности при дворе и с тех пор фамилия д'Оберн окончательно обрусела, и потомки французов-эмигрантов, служа и добиваясь положения при русском дворе, богатели от его щедрот.
Сухой, изящный, болезненный на вид хозяин «Анина», со своими сдержанными манерами и холодной величавой улыбкой, скорее походил по виду на английского лорда, нежели на француза по происхождению.
Две дочери графа, барышни-подростки, и два его маленьких сына, окружали отца. Одна из юных графинь, белокурая, румяная, с слегка косящими глазами, девочка лет двенадцати, понравилась мне своей простодушной, мягкой и доверчивой улыбкой. Другая шатенка, года на три старше сестры, была точной копией своего отца. То же надменное выражение бесцветного лица, та же корректно-любезная, словно неживая улыбка, те же сдержанные, величавые, как у взрослой барышни, манеры. А гладко причесанные волосы и серьезные недетские глаза делали ее много старше её лет. Молодых графинь, как я узнала от тети Муси, звали Лиз и Китти. Оба маленькие графчика были очень милы в своих модных костюмах юных денди с их манерою держаться, заимствовано, очевидно, у взрослых молодых людей. Одному из них, старшему Этьену, то есть попросту Семену, было на вид лет восемь. Другому — Ваде, Вадиму, шесть лет. Они оба, почему-то, напомнили мне тех маленьких обезьянок-мартышек, которых нищие болгары водят по дворам. Молоденькие графини Лиз и Китти протянули мне руку, а мальчики с самым серьезным образом расшаркались передо мною, как перед вполне взрослой девицей. Подоспела их гувернантка, швейцарка m-me Клео со своей маленькой дочкой Лили, приблизительно моего возраста. Лили мне не очень понравилась. Она слишком насмешливо и бойко поглядывала на меня живыми черными, как два жучка, глазенками, детально рассматривая всю мою пышно разодетую особу. Потом, свысока кивнула мне своей завитой барашком, темной головкой. Я же вовсе не поздоровалась с нею, пользуясь тем, что старшие не смотрели на нас в эту минуту, и демонстративно повернула ей спину.
Madame Клео что-то быстро-быстро заговорила по-французски, так что я, научившаяся всего нескольким фразам на этом языке, ничего не могла понять. Но граф, очевидно, понял, что ему говорила швейцарка.
— Уж эта Ани, — произнес он, морща лоб, — беда мне с нею, — и что-то еще добавил по-французски по адресу моего отца и тети Муси, сопровождая слова свои извиняющейся улыбкой
— Пойдемте с нами в сад, мы покажем вам дворец Ани, — произнес старший из мальчиков, Этьен, подставляя мне калачиком руку.
Востроносенькая Лили тихонько фыркнула.
— Il se fait grand, il se fait grand, ma! (он хочет казаться взрослым, он хочет казаться взрослым, мама) — дергая мать за рукав, зашептала маленькая швейцарка.
Этьен не обратил никакого внимания на эти слова и с гордым видом повел меня под руку. Вадя, его младший брат, надул губы. Очевидно, и ему хотелось казаться взрослым, и он завидовал Этьену. С вытянутыми трубочкой губами он поплелся за нами. Лили вприскочку побежала вперед.
Графский сад с его затеями в виде искусственных гротов, беседок, фонтанов и горок, с цветочными клумбами и статуями на каждом шагу, показался мне великолепным парком. Прямые как стрелы, усыпанные гравием и обнесенные дерном, аллеи убегали далеко в чащу. Деревья и кусты, ровно подстриженные, ласкали глаз, Прелестный маленький пруд, обнесенный оградой, с хрустальною прозрачной водою сверкал на солнце миллиардами разноцветных огней. Изящная пристань красовалась у берега. Маленькая, похожая на игрушку, лодка мерно покачивалась на воде, прикрепленная цепью к одному из столбиков пристани. По белому фону, золотыми буквами на борте лодки значилось: «Ани».
Посреди пруда находился небольшой остров. Белый же ажурный в мавританском стиле домик помещался на нем. Чем-то сказочный веяло и от островка и от беседки-домика, похожего на крошечный дворец. И невольное сравнение его с дворцом Мигуэль пришло мне в голову. А вокруг острова росло целый лес чистых, словно из светлого воска вылепленных, цветов, царственно раскинувшихся на широких изумрудных листьях.
— Вот дворец Ани! — указывая рукой на кружевную белую беседки, произнес мой маленький кавалер.
— А вот и сама Ани и Мария с нею. В тот же миг зашуршали прибрежные кусты ракиты, и на дорожку выскочили две девочки: одна некрасивая, немного сутуловатая с бесцветными большими близорукими глазами с длинным, далеко не соответствующим её детскому лицу, носом, другая...
— Царевна Мигуэль! — вырвалось из груди моей невольно при виде этой другой. Да, это была она, моя прекрасная, моя чудная царевна! То же гордое, надменное личико, те же зеленовато-прозрачные, как воды лесного ручья, глаза, те же, цвета спелой ржи, волосы, золотистыми локонами разбросанные вдоль спины и плеч. Она была немного выше меня и как будто старше годами. Но много стройнее. Белое легкое платьице мягкими складками облегало эту изящную фигурку настоящей саксонской куколки.
— Царевна Мигуэль! — вскричала я еще раз невольно, с умилением молитвенно сложив руки и глядя с нескрываемым восхищением на её очаровательную головку, казавшуюся в лучах солнца совсем золотой.
— Какая смешная маленькая девочка, откуда взялась такая? — бесцеремонно, подняв в уровень с моим лицом свой белый тоненький пальчик, проговорила Ани.
— Это наша соседка, ее зовут Люсей, — забегая вперед, объяснила шустрая Лили.
— Тебя так зовут, правда, девочка? — уже вполне серьезно обратилась ко мне моя царевна, — она же и Ани, младшая дочь графа д'Оберн. Я замерла. Замерла от счастья, услыша её обращение непосредственно ко мне, и выпучив глаза и растянув рот в самую блаженную улыбку, стояла, не спуская глаз с моей воплотившейся, наконец, в реальный образ мечты. Вероятно, лицо мое было в достаточной мере глупо в эту минуту, потому что Ани громко расхохоталась, безо всякого стеснения указывая снова пальцем в мою сторону.
— Какая смешная! Ха, ха, ха, какая смешна девочка. Я еще не встречала таких. — Смех её, против ожидания, был неприятный, слишком резкий и отрывистый; но даже и этот неприятный смех нравился мне, как неизбежная принадлежность моей царевны .
— Что же ты все молчишь, девочка? Может быть, ты проглотила язык? снова рассмеялась Ани, прищурив глазки.
Бойкая Лили вторила ей, насмешливо поблескивая своими карими маленькими глазами. Но мальчики, Этьен и Вадя, хранили сосредоточенное молчание. Мария Клейн, дочь немца управляющего, как я узнала это потом, подняла на меня свои большие бесцветные глаза
— Маленькая барышня сконфузилась. Это бывает, — произнесла, она, особенно отчеканивая слова.
Тут Этьен заложил правую руку за борт своего щегольского сюртучка и произнес тоном нравоучения:
— А смеяться без причины не следует, потому что это глупо.
— А тебя об этом не спрашивают, — резко оборвала его сестра.
— Этьен всюду с носом, — подхватили Лили.
— Всюду с носом, — вторил ей младший графчик.
Ани взглянула на младшего брата так, как, по всей вероятности, глядел легендарный крыловский слон на изводившую его лаем Моську, затем подпрыгнула на одном месте, оборвала какую-то травку на длинном стебле и перекусив ее хищными, острыми, как у зверка зубками, бросила мне торопливо через плечо.
— А почему ты называешь меня царевной, смешная девочка?
Мое сердце забилось сильно, сильно...
Вот наступила она, так давно ожидаемая мною минута! Моя мечта воплотилась. Моя далекая греза была передо мною. Как часто в моих мыслях я составляла целые разговоры с нею, проектировала долгие бесконечные и сладкие беседы
И вот, наконец, она здесь, подле меня... Она спрашивает, я должна ей ответить. Наконец-то я могу сказать ей, как сильно я ее люблю, так сильно люблю, что готова всю жизнь отдать ей, по первому её слову. Но вместо всего этого я стою со сконфуженным видом перед нею и дико, тупо молчу. Противная, ненужная застенчивость сковывает мои губы. Но глаза мои, должно быть, красноречивее всяких слов выражают волнующее меня чувство. Слишком красноречиво, очевидно, говорили они в тот миг о моей любви к Ани, потому что царевна Мигуэль, наконец, сжалилась надо мной.
Её маленькая ручка легла на мое плечо, а коралловые губки, почти касаясь моего уха, шепнули:
— Милая, смешная девочка! Что ты боишься меня, ведь я тебя не обижу и буду дружить с тобою, если ты дашь мне слово исполнять все, что я захочу. Даешь?
— Даю! — без минуты промедления произнес кто-то, помимо меня, моими губами.
— Ну вот, за это-то я и подружусь с тобою, — тоном настоящей владетельной принцессы, произнесла уже вслух Ани, надменным жестом, откидывая назад свою золотую головку.
И уже обращаясь ко всем остальным, протянула капризно и совсем по-детски:
—Я хочу на остров!
— Надо позвать садовника. Он отвезет нас. Кстати пригласить и m-me Клео, — рассудительно, копируя манеру говорит взрослого человека, сказал Этьен.
— Какие глупости! Разве Мария не с нами? Она почти большая Мария, ведь ей двенадцать лет. И m-me Клео отпускает меня всегда с с нею одну на остров, — уже нетерпеливо крикнула Ани.
— Но сама она стоит на пристани в это время, — вмешался снова Этьен.
— Ах, ты все сочиняешь... — засмеялась моя царевна Мигуэль, своим не совсем неприятным смехом, — скажи просто, что сам трусишь воды и поэтому не любишь кататься в лодке. — Этьен заметно покраснел и сконфузился при этих словах. Очевидно, была некоторая доля правды в словах Ани. Темные глаза мальчика уставились в землю смущенным взглядом.
— Ха, ха, ха — залилась снова смехом Ани, с торжеством глядя в сконфуженное лицо брата.
— Этьен — трус, — неожиданно заявила быстроглазая Лили
— Трус, — подтвердил эхом Вадя.
— Если бы даже это было и так, — вдруг сразу делаясь серьезной, проговорила Ани, взглядом уничтожающего презрения награждая Лили, — то тебе об этом говорить не приходится; ты должна всегда помнить, кто ты и кто мы.
Красная как рак Лили юркнула за спины мальчиков, ворча себе что-то под нос. Между тем, Ани с улыбкой, делавшей ее прелестной, прыгнула в лодку. Дети вскрикнули от неожиданности. А Мария Клейн стала белее своей белой блузки, надетой на нее в этот день.
— Тише, ради Бога осторожнее, Ани, вы знаете, что если случится несчастье с вами... — Она не договорила и тоже соскочила с пристани в лодку.
Странное у неё было лицо еъ те минуты, когда она смотрела на маленькую графинюшку. Глаза большой девочки в такие минуты становились глубже и синее, а самые черты делались нежнее, мягче, и все некрасивое лицо хорошело от того внутреннего света, который лился из её глаз. Несмотря на мой юный ребяческий возраст, я поняла смысл этой метаморфозы в лице Марии; я поняла, что последняя любит самой преданной и нежной привязанностью мою очаровательную царевну Мигуэль. Не торопясь, Мария села на весла; между тем, Ани, держась за плечо большой девочки, кричали задорно из лодки:
— Ну, кто еще едет с нами? Или трусите? Стыдитесь! В этом пруду курица не утонет, глядите же, видно дно!
— Видно дно, — нашел нужным повторить поворачиваясь на одной ножке Вадя.
— Кто не с нами, тот против нас! — кричала Ани, громко смеясь, — Так всегда говорит papa!
Не знаю, но какая-то сила толкнула меня вперед.
— Я с вами! — вырвалось непроизвольно из моего рта.
Мне страстно захотелось в эту минуту показаться Ани бесстрашной и большой. Хотелось доказать моей царевне, что я не из тех, кто боится воды, как Этьен и ему подобные трусишки
— Хочешь с нами? — Зеленые глазки Ани прищурились на меня. Яркие губки улыбнулись насмешливо. — Или мне так показалось только?
— Только осторожнее, не качай лодку, — строго проговорила Мария и, привстав с своего места, протянула мне обе руки.
И вот мы трое, она, моя царевна и я плывем к заветному островку. Остальная часть компании осталась ждать нашего возвращения на пристани. Я вижу издали завистливые взгляды Лили, которой, очевидно, очень хотелось отправиться вместе с нами, немного сконфуженное лицо Этьена и добродушно улыбающуюся Вадину толстенькую мордочку.
Мария гребет. Я никак не ожидала такого уменья и ловкости от этой неуклюжей на вид, сутуловатой девочки. Её чересчур длинные, как у обезьяны, руки цепко держат сильными пальцами, весла, а от равномерных движений последних, лодка с каждым новым взмахом быстро подвигается вперед.
— Мы плывем на мой остров к моему дворцу, — говорит по пути Ани, обращаясь ко мне и держа шнурки руля у талии, — так Мария назвала как-то белую беседку на острове, с тех пор это так и осталось. Одних нас туда не пускают... А с m-me Клео и Марьей можно. Потому что Мария очень благоразумная и рассудительная. Это даже сам papa говорит. Она все знает, все умеет... И грести, и плавать, и на лыжах бегать. А ты умеешь бегать на лыжах? — неожиданно огорошивает меня вопросом Ани.
Бог мой, чего бы только я не отдала сейчас лишь бы иметь возможность сказать «да» этой очаровательный Ани! Но, увы! бег на лыжах я знала до сих пор только по картинкам, а лгать я не умела совсем. Но, на мое счастье Ани и не требовала теперь от меня ответа. Она задумалась, наклонившись над бортом лодки. Черные шнурочки её бровей почти сдвинулись, сошлись на переносице. Зеленые немного выпуклые глазки сосредоточенно смотрели в пруд. Длинные золотые волосы спустились с плеч и повисли над водой. Мария, оставив на мгновенье грести, любовалась ею.
— Русалка! Вы похожи сейчас на маленькую русалочку, Ани, на маленькую такую, славненькую русалочку, — говорила она тихим, нежным голосом
— Неправда, неправда, — отвечала со смехом Ани, — ты говоришь неправду, Мария, — у русалок должны быть длинные до пят волосы, а на головках ветки из ледяных лилий или кувшинок... Вот таких же, как те, на пруду. Гляди скорее! Вот! — Белый, словно сахарный, пальчик указывает на густой лес чудесных таинственных царственно-красивых ненюфар. Солнце, нарядное летнее солнце, одело их в яркие одежды своими блестящими лучами, а прозрачно-хрустальная вода пруда, искрясь и сверкая под ними, словно алмазная корона, окружала белые плоские чашечки цветов. И капли росы в их желтых сердцевинках сверкали чистейшими брильянтами среди томно разбросанных под летним зноем восковых лепестков.
Белые водяные цветы теперь приковали все мое внимание. Мелькнула быстрая мысль в моей взбалмошной голове: сорвать их бросить к ногам Ани. А Мария сплетет из них венок на золотую головку моей царевны, и царевна Мигуэль станет настоящей русалкой в этом белом сверкающем венке.
Мне показалось в ту минуту таким удобоисполнимым мое желание, такой доступной и простой моя мысль. Ведь ненюфары росли так близко. Стоило только протянуть руку и ближайший из цветов очутился бы в моих тоненьких пальцах. Я взглянула на Ани. Она по-прежнему смотрела в воду и, кажется, любовалась своим собственным отражением. Перевела взгляд на Марию — та по-прежнему сильно и сосредоточенно гребла. Её спокойные не детски серьезные глаза были прикованы к цветам, которые она видела, повернув голову вполоборота. До белых цветов теперь оставалось всего лишь два-три взмаха весел. Лодка скользила. Зеленый островок гостеприимно улыбался издали своёй прозрачной беседкой и густыми кустами ракитника... И вот, у самой лодки, забелелись восковые ненюфары на широких бархатистых изумрудных листьях.
Как они были хороши! Как должны были подчеркнуть своей красотою золотую головку Ани! Эта мысль вихрем пронеслась в моем мозгу. И я не рассуждала уже больше... Протянула руку и схватила первый попавшийся мне ближайший цветок... Но что это? Крепкий стебель упрямо удерживал белую головку водяной красавицы... И она не поддается моим усилиям... Тогда, я разжала пальцы и изо всей силы, налегая всем телом на борт почти игрушечной лодки, схватила, соседний с первым цветок...
— Что ты!.. Что ты! Сиди смирно! Ты опроки...
Увы! Слишком поздним явилось это предостережение! Я не дослышала конца фразы Марии, потому что была уже в воде, или вернее и, на дне пруда, под водою, упав плашмя на его тинистый в этом месте песок.
Отвратительная мутная жижа наполнила в тот же миг мой рот нос, уши, залепляя мне глаза, все лицо и руки, упиравшиеся во что-то мягкое и скользкое. Мне показалось в тот миг, что все уже кончено, что я, умираю.
И о, ужас, я даже не могла ни крикнуть ни позвать на помощь. Отвратительная каша наполняла мой рот, мешая дышать, грозя задушить каждое мгновенье. Не могу уяснить себе сколько времени длилось это ужасное стояние, может быть, полминуты, может быть, и больше... Прекратилось оно как-то сразу... Чьи-то руки изо всей силы сжали мои плечи и приподняв меня, поставили на ноги. Затем, быстрыми движениями тех же благодетельных рук грязь и тина с моего лица проворно исчезли, и я могла раскрыть освобожденные от них глаза.
Первое, что я увидела, был этот же лес белых цветов, а среди них опрокинутая вверх дном наша лодка. Перед мною же по пояс в воде стояла Ани с мокрою как после купанья головою, а меня самое все еще держала за плечи Мария.
— Бесстыдница! Нехорошая девочка! Вот видишь, что ты наделала? Теперь Ани перепугалась по твоей милости и простудится, наверное. Она не привычна к такой холодной воде!
Лицо у Марии было злое презлое, пока она говорила все это. Её большая, так несоответствующая её двенадцати годам фигурка тряслась от волнения и от страха за здоровье Ани. Это волнение, этот страх передались тотчас же и мне. Что я наделала!? Боже! Я перевернула лодку, из-за меня упали в воду Ани и Мария... Правда, утонуть они не могли, здесь не глубоко, но... но вот же говорит Мария: Ани простудится, Ани заболеет. Какой ужас! Какое несчастье! И страх за участь Ани сковал мою перепуганную душонку.
Я заревела.
Читатель помнить из предыдущих глав, конечно, как умела удивительно предаваться этому искусству маленькая Люся. Годы и потрясение, пережитое после гибели Филата, хотя и сократили мои капризы, но самый процесс плача с того времени не изменился ничуть. Мой рев оставался таким же пронзительным и отчаянным, каким был и прежде. Стон стоял от этого рева как в ушах моих подневольных слушателей, так и в моих собственных, ушах. Не знаю, по-видимому, на этот раз я превзошла самое себя, потому что лицо Марии при первых же звуках заданного мною им концерта, покрылось густым румянцем досады и негодования, а прелестное личико Ани исказилось гримасой отвращения и брезгливости:
— Не могу! Не могу! Мария... да скажи же ей ради Бога, чтобы она перестала так выть, — зажимая пальцами уши, вскричала в приступе отчаяния моя царевна Мигуэль.
Вероятно, я была хороша в эту минуту; Мои слезы, смешавшись с грязью и илом, оставили грязные следы на моем лице. Платье, намокшее и грязное, тоже прилипало теперь к моему телу, делая удивительно жалкой и смешной мою мокрую обхлеттанную со всех сторон фигурку. Я перестала реветь только тогда, когда увидела приближавшегося к нам по воде садовника. Покачивая укоризненно головою и ворча себе что-то под нос, старик взял одною рукой Ани, другой меня и, подхватив нас на руки, понес к пристани. Мария шла за нами тем же путем, водою...
Вероятно, я кричала на совесть, или же оставшиеся на берегу Этьен, Вадя и Лили видевшие катастрофу, созвали на берег старших, но первого, кого я увидела, на пристани был мой отец, за ним стояли тетя Муся, madame Клео и обе юные графинюшки.
— Возмутительная девчонка, наверное это вышло из-за нее! — услышала я негодующий голос моей молоденькой тети: — где Люся там уже готово целое происшествие.
— А на что же была Мария? Она виновата во всем, — сердито поблескивая глазами, крикнула madame Клео, угрожающе взглянув на дочь управляющего.
— Пусть Ани расскажет, в чем дело, — серьезным тоном произнесла старшая графинюшка Лиз, в то время как у младшей толстушки Китти глаза так и заискрились самым живым, ребяческим любопытством.
— Какое там рассказывать, надо переменить им белье и платье! — со своим иностранным акцентом, но вполне правильно произнося русские слова, строго проговорила гувернантка. И тут же, встретив особенно оживленный взгляд подвернувшейся ей Лили, послала ее к горничной с приказанием приготовить сухое белье и платье.
— Tout de suite, ma! (сейчас, мамочка)! — крикнула Лили на ходу, исчезая, но мне показалось, что черные маленькие глазки девочки бросили на меня взгляд исполненный торжества и злорадства.
Не позже как через час мы обе, Ани и я, переодетые во все сухое, сидели за большим столом в столовой. На мне было надето нарядное крепдешиновое платье младшей графинюшки, её тонкое как паутинка батистовое белье и дорогие шелковые чулки. В другое время я была бы несказанно счастлива одним уже прикосновением к себе тех вещей, которые принадлежали Ани, но сегодня, о, сегодня маленькая Люся чувствовала себя самым жалким, самым несчастным в мире существом. Каким-то чудом выплыла наружу настоящая причина свершившейся катастрофы. И старый граф и его дети, а также и моя молоденькая тетка насмешливо поглядывали на меня во все время обеда. Ох, уж этот обед! Я сидела во все время его как на горячих угольях, готовая провалиться сквозь землю. Нечего и говорить о том, что, несмотря на все уговоры моей соседки, madame Клео, с одной стороны, и маленькой графинюшки, с другой — я не могла проглотить ни кусочка.
А между тем, это был совсем исключительный достойный внимания обед, за которым не подавалось ничего ни рыбного ни мясного. Одна зелень, яйца, молочные блюда и фрукты.
И сервирован он был роскошно. Самым заманчивым образом рдели в богатых севрских вазах тепличные персики и ренглоты золотились сочные ананасы и ранний виноград из собственных оранжерей графа. А прелестный столовый сервиз редкий хрусталь и букеты цветов, заполнявшие стол, — все это было так сверхобыденно и ново для маленькой дикой провинциалки. Но я не подняла за весь обед глаз с моей тарелке, односложно отвечая на все обращенные ко мне вопросы, и вдохнула свободно только тогда, когда старшие задвигали стульями и хозяева и гости вышли на террасу пить кофе.
За ними, подпрыгивая как ни в чем ни бывало, побежала и Ани, за нею промелькнула Лили, за Лили — Вадя. Теперь в столовой оставались только я и прислуга. Но вот, кто-то маленький и тихий подошел ко мне и произнес чуть слышно:
— Ты не горюй девочка, — со всеми нами может случиться такое же несчастье. Ведь никто же не утонул, хотя и перевернулась лодка. И Ани не простудится даже, ты увидишь, ее уже натерли суконками и спиртом. Успокойся, все обойдется благополучно. Напрасно ты не кушала только пломбира за обедом. Очень вкусный был у нас сегодня пломбир. Хочешь, я тебе принесу остатки?
Тихий голос, говоривший мне все это, был полон такого неподдельного участия, что я невольно рискнула поднять глаза.
Этьен!
Да это был он. Милый мальчик, сжалился над бедной Люсей и, повинуясь порыву доброго сердца, пришел утешить и успокоить ее. Его серьезное, как у взрослого, личико было сейчас полно такой трогательной готовности услужить мне, что не пойти ему навстречу в этом отношении было бы просто бессердечно с моей стороны.
Когда пятью минутами позднее мы оба, спрятавшись за буфетом, уплетали пломбир с одной тарелки, мне казалось, что я давным-давно знаю этого милого заботливого Этьена, и с удовольствием слушала его признание о том, что он терпеть не может поездок в лодках и совсем не потому что боится, о нет! Просто ему не улыбается перспектива очутиться в холодной воде, принимать холодную ванну.
— А что тебя назвала Лиз «рыцарем печального образа», так ты не обижайся на это, Люся, — заключил, внезапно переходя на «ты», милый мальчик, — я бы сам хотел заслужить прозвище рыцаря. Быть рыцарем так красиво, — произнес он без тени мечтательности своим докторальным серьезным недетским тоном.
А я и не слышала и не знала, что прелестная Лиз назвала меня так нынче! Да если бы и услышала, то не поняла бы значение этого прозвища. Я была еще слишком для этого молода...
— Ну, вот и нагостились! Первый блин комом! — смеясь говорил мой отец, увозя меня с тетей Мусей из «Анина», — и ванну взяли несвоевременную и переполох наделали немалый. — Эх, Люська, Люська, рано тебе еще, видно ездить по гостям, — шутливо ущипнув меня за щеку, добавил мой папочка.
Но я почти не обратила внимания на его слова. Не радостно было на душе у маленькой Люси. Слишком ярко вставала в моем воображении последняя картина перед нашим отъездом из графской усадьбы.
Все вышли на крыльцо провожать нас, все, кроме Ани. Когда я, успев попрощаться со всеми, уже сходила со ступенек крыльца, ко мне неожиданно подскочила. Бог знает откуда вынырнувшая, Лили.
— А Ани тебе передать велела, что знать тебя не хочет... — быстро картавя, затараторила девочка, — да, да, — не хочет знать, — с каким-то особенным злорадством произносила она. — И не приезжай ты к нам больше... Ани не простит. Ани сердится... Из-за тебя Марии попало... Её мать ее выбранила за то, что за тобою не доглядела, когда ты лодку опрокинуть изволила. Вот! А Ани ее любит ужасно... И никогда тебе за Марию не простит! Последние слова были произнесены совсем шепотом, но тем не менее они достигли по назначению. Мое сердце екнуло. Душа упала.
«Ани не простит... Ани сердится», всю дорогу к дому преследовала меня неотвязная мысль.
В эту ночь я спала плохо, металась и лепетала что-то во сне, пугая бабушку, спавшую со мною в одной комнате.
И когда утром раскрыла заспанные глаза и приподняла отяжелевшую голову, первой мыслью, промелькнувшей в ней, было:
«Ани не простит... Ани сердится... Не любить меня моя Ани, моя чудная, дивная Ани, моя прекрасная царевна Мигуэль».
И эта мысль не давала мне покоя.
Вот так...Дальше ждем в среду
![;)](http://static.diary.ru/picture/1136.gif)
@темы: текст, Люсина жизнь, Чарская, иллюстрации
Филат
Он был весь черный, как сажа, и кудлатый, как баран. Бог знает, чего только не находилось в этой мягкой пушистой шерсти!
И щепочки, и какие-то обрезки лент, и тела мирно упокоенных, перешедших в область вечного молчания мухи. Раз даже моя няня Феня нашла в шерсти Филата огромного сердитого паука. Впрочем, сердитый паук уже не представлял из себя ни малейшей опасности: он был мертвый. Но, несмотря на всю непрезентабельность Филатки, я люблю его после папы, бабушки и няни Фени больше всего на свете. Даже хорошенькая тетя Муся занимает место в моем сердце после него.
Я и Филат — друзья не на жизнь, а на смерть.
читать дальшеХотя место Филата, по положению сторожевого пса, должно быть на дворе, но открывая каждое утро заспанные глаза, я вижу милую черную кудлатую голову, которая тычется в синий переплет моей детской кроватки. А горячий, красный язык моего четвероногого друга умудряется в один миг облизать мои щеки, лоб, нос и губы. На энергичные крики няни Фени: «Пошел вон, на свое место, Филатка!» мой приятель наивно воображает, что его место под моей кроваткой и забирается туда на время, пока я, при помощи няни, совершаю свой утренний туалет
Ежедневно на молитве, прося здоровья папе, бабушке, тете Мусе, няне Фене и мне маленькой, я неизменно прибавляю также: «и Филатке».
— Не надо, не надо, — энергично протестует Феня; — разве можно наравне с православными христианами поганого пса упоминать?
— А разве Филатка поганый? Да он лучше и добрее всех, — не менее энергично заступаюсь я за своего четвероногого друга и прибавляю без малейшего смущения, осеняя себя крестом: И дай им всем, добрый Боженька, здоровья и успеха во всех их делах!
Конечно, к Филату относилось только первое, так как его собачьи дела не требовали особого успеха. Стеречь двор, дом и оглушительно лаять при каждом появлении на дворе чужого человека — не Бог весть еще какое трудное дело. Но тем не менее, он выполнял его очень успешно. Стоит только появиться кому-либо незнакомому вблизи нашего дома, как Филат начинает так лаять и волноваться, что хоть из дому вон беги.
Папа находит это вполне нормальным и даже необходимым, но бабушка и тетя Муся, у которых от Филаткиного лая, долгое время звенит потом в ушах, уверяют что наш ревностный сторож и защитник — самый невозможный и неблаговоспитанный пес на земном шаре.
Я же совсем, совсем иного мнения по этому поводу. По-моему, Филат и умница, и голубчик, и красавчик писаный, несмотря на свою свалянную, всклоченную шерсть.
В это лето мне минуло четыре года, и бабушка после совещания с папой и тетей Мусей решили, что для такой большой девочки няня Феня с ее первоначальной методой воспитания уже не подходит, и что необходимо пригласить в дом бонну-немку, которая бы обучила меня манерам и немецкому языку.
Мы жили в нашем маленьком имении Новгородской губернии, в «медвежьем углу», как называли его наши столичные знакомые. Папа с бабушкой долго совещались о необходимости пригласить в дом пожилую особу, так как молодая, наверное бы скоро соскучилась и уехала бы из нашего медвежьего угла.
Вот этого я уже никак не могла понять. Что могло быть в сущности лучше нашей усадьбы, окруженной тенистым садом, а дальше лесом, чудесным мохнатым лесом, где росли весною цветы, летом ягоды и осенью грибы. Такие славные скользкие с самыми разнообразными шапочками пахучие грибочки, которые мы с Феней постоянно ходили собирать. А купанье летом в студеной милой речке! А посещение коровника, птичника и конюшни? О, мало ли сколько незаменимых удовольствий скрывалось в нашей славной усадьбе! И все это еще летом только! А зимою? Зимою ледяная гора в саду — это раз, поездки с папой в санях, запряженных тройкой — это два, и постройки снежного дворца ловкими руками Фени — это три. Бог знает еще, согласится ли новая бонна лепить мне из снега дворец и бабу зимою, а летом купаться, держа меня на руках в нашей узенькой, но глубокой речке, или ходить по ягоды и по грибы. Новая бонна — не Феня, и вкусы у нее далеко не Фенины, конечно. И при одной мысли об этой новой бонне сердце мое стучит и бьет тревогу в груди, бедное маленькое четырехлетнее сердце. А тут еще разлука с любимой няней Феней не может не тревожить меня.
С горя ли, или по другой какой причине, недоступной моему детскому понятию, но Феня дала слово одному молодому приказчику, который служил в соседнем уездном городе, где мы жили раньше, выйти за него замуж. Тому самому любезному молодому приказчику, у которого мы постоянно покупали сласти, и который год тому назад снабдил меня шоколадной уткой.
Свадьбу справляли у нас в «Милом» (так называлась наша усадьба) и благословляли молодых бабушка и папа, а тетя Муся взяла на себя роль главной подружки невесты. Ах, какая она была хорошенькая, моя милая няня, в своем новеньком с иголочки белом шерстяном платье с тюлевым вуалем на голове! А приказчик мне на этот раз совсем не понравился. Уж слишком сильно напомадил он себе волосы и уж очень скрипели у него новые сапоги. Мне почему-то было очень грустно в тот вечер. Когда молодые, вернувшись от венца, ужинали у нас в столовой, я убежала в детскую, кинулась на сундук, где еще недавно спала няня и с которого теперь была увезена в город на квартиру ее мужа-приказчика ее мягкая перина и подушка, и залилась горькими слезами первого неподдельного детского горя. Мне было и жаль Феню и досада и обида вместе с тем против нее клокотали в моем детском сердечишке.
«Вот, — думалось мне, — ей и горя мало, что уезжает от нас. Всех там променяла на одного противного приказчика. А я теперь одна останусь. И сказку про Дюймовочку не услышу больше. Ведь бабушка и папа не умеют так хорошо рассказывать, как Феня. А она и не плачет даже, что Люсеньку покидает, что Люсенька теперь без нее останется одна»
Слезы мои льются все сильнее и сильнее. Скоро они переходят в громкие всхлипывания. Всхлипывания грозят каждую минуту превратиться в потрясающий душу рев. Вдруг, что-то горячее и шершавое касается моего лица, трогает мои мокрые глаза щеки, нос, уши...
С ужасом откидываюсь я назад, испуганно раскрываю залитые слезами глаза и тут же радостно вскрикиваю сквозь слезы: — «Филатка! Милый Филатка! Ты это? Как я рада, что ты пришел»!
Это, действительно, он, мой четвероногий приятель. Положил обе передние мохнатые лапы на краешек сундука и добросовестно лижет мое залитое слезами лицо. А его пушистый, хоть и сваленный в достаточной мере хвост, резко барабанит по полу в порыве самого исступленного умиления. Я нежно обнимаю его кудлатую голову, прижимаюсь к ней лицом и обиженным размякшим от слез голосом шепчу:
— Филатушка! Филатик мой мохнатенький, мой кудлатенький, золотенький мой. Любименький мой песик Филатушка. Ты один у меня остался! Няня Феня бросила меня. Бабушка с папой бонну пригласили. Злую, нехорошую, Филатушка! А ты не злой! Ты — хороший! Ты любишь свою Люсеньку и в обиду ее не дашь! Ведь не дашь, Филатушка? А?
Наглядное доказательство того, что он, действительно, не даст меня в обиду, выражается у него в тихом повизгивании и усиленном постукивание об пол хвостом. Потом мы оба неожиданно засыпаем: я на жестком лишенном подстилки сундуке с невысохшими еще на ресницах слезами, Филатка у подножия моего жесткого неудобного ложа, свернувшись клубочком, на полу.
Должно быть, сон мой на этот раз довольно крепок, потому что я совершенно не чувствую как молодая новобрачная осторожно входит в комнату, и обливаясь слезами, раздевает меня «в последний раз» и укладывает в постельку. Затем, стоит еще некоторое время у моего изголовья и любуется мною, точно желая запечатлеть в своей памяти черты маленькой капризной девочки, доставлявшей ей столько хлопот. Но об этом я узнаю только на другое утро со слов бабушки и тети Муси, присутствующих при последнем прощании со мною моей молоденькой няни. Узнаю я и еще другую менее приятную новость: приехала новая бонна-немка и ожидает моего пробуждения в столовой.
Ах, как не понравилась мне она с первой же минуты ее появления на пороге детской! Какая она старая, некрасивая и, должно быть, злая! У нее очки на носу, а самый нос длинный-предлинный. У моей же милой нянечки Фени был такой хорошенький, задорный, вздернутый кверху, как у куколки носик! Я узнала сразу же, что новую бонну зовут фрейлейн Амалия, и что по-немецки Gutten morgen означает «доброе утро». Шершавыми руками она (поневоле вспоминаются нежные ручки Фенечки) натягивает мне чулки на ноги и застегивает сапожки.
— Не надо их смущать обеих. Пусть наедине познакомятся хорошенько! — говорит тихо бабушка тете Мусе, и обе они незаметно исчезают из моей детской
— Ну, Kindchen (дитятко), — говорит мне фрейлейн Амалия, — давай умываться, а потом я причешу тебе головку.
Но я не имею ни малейшего желания ни мыться ни причесывать головы. Куда было бы приятнее покапризничать и поскандалить хорошенько. И когда мокрая губка прижимается к моему лицу, я начинаю неистово реветь и мотать головою.
Прибегает тетя Муся, берет меня с мокрым от слез и воды лицом к себе на колени, участливо расспрашивает, в чем дело, и уговаривает не плакать. Но я продолжаю реветь, не слушая никаких уговоров, мотать головой и вопить на всю детскую благим матом.
— Няню Феню хочу... Мою няню Феню, а эту вон... вон... вон!..
Тетя Муся совсем сконфужена и смотрит растерянными виноватыми глазами на немку. Но фрейлейн Амалия, смущенная не меньше, спешит ее успокоить: «О, это ничего, это случается... Дитя привыкнет понемножку... С первого дня и требовать от нее нельзя привязанности к новому человеку. Все устроится. Не беспокойтесь, пожалуйста, не беспокойтесь!»
Но мне эти утешения приходятся далеко не по вкусу. Я взглядываю на нее сердитыми глазами исподлобья и весьма недвусмысленно бросаю в лицо немке.
— Уйди вон. Я тебя не хочу!
Тогда наступает очередь рассердиться тете Мусе.
— Гадкая, капризная девчонка! — говорит она, слегка награждая меня шлепком. — Как ты можешь так обижать фрейлейн Амалию? Она добрая, уже успела полюбить тебя и так ласкова с тобою, а ты так огорчаешь ее. Не хочу тебя знать после этого. Одевай платье и ступай к папе, пусть он накажет тебя.
И быстрыми руками тетя Муся накидывает на меня мое светлое ситцевое платьице и, взяв за руку, ведет в кабинет к отцу.
Мой папа очень занятой человек. И сейчас у него приказчик с утренним отчетом по делам имения. И настроение у него не совсем хорошее нынче.
— Люся опять капризничает. Приструнь ее хорошенько, Сергей, — просовывая свою хорошенькую головку в дверь кабинета, говорит тетя Муся. Положительно, папа не в духе сегодня. Какие-то счета не сходятся, потом вчера крестьянские лошади забрались в наш овес и пропала самая хорошая курица из птичника. Все это очень неприятно. А тут еще мой рев. Он сбрасывает нетерпеливым движением пенсне с носа, смотрит на меня с минуту очень строго не говоря ни слова; и, наконец, потом произносит внушительно:
— Ступай в столовую, выпей молока и возвращайся сюда. Ты будешь до завтрака сидеть на диване и писать палочки.
Ох уж этот диван! Я познала его в самые тяжелые минуты жизни. Он обтянут коричневой клеенкой, кое-где порванной, кое-где закапанной чернилами. В редких, очень редких случаях жизни, когда я особенно провинюсь, меня сажают на этот диван, дают мне в руки карандаш, бумагу и, положив мне на колени старую папку, заставляют выводить палочки, ровные палочки на большом, большом листе бумаги. Одну строчку палочек, другую, третью, идо тех пор, пока не покроется ими целая страница, и маленькая преступница тогда отпускается с миром. Это удивительно несносное и скучное занятие — выводить палочки, сидя целый час на одном месте, и знать, что на дворе в это время ярко светит солнышко, что в саду, в его тенистых аллеях так прохладно и хорошо; знать, что неизменный друг Филат уже ждет у крыльца свою маленькую хозяйку, заблаговременно приходя в умиление от предстоящего с нею свиданья и сантиментально помахивает хвостом. О, соблазн слишком велик, чтобы маленькая четырехлетняя девочка могла не подчиниться его искушению! И вместо того, чтобы отправиться на злополучный диван отбывать положенное наказание, я, выпив стакан молока, поданный мне Лукерьей, и скушав не без удовольствия очень сдобную и очень вкусную булку, медленно, потихоньку, прокрадываюсь в сад.
На мое счастье, тетя Муся занята своей газетой; она вся углубилась в чтение, не замечая моего маневра.
В саду у крыльца не видно Филата. Должно быть, кучер или садовник взял его с собою в город, куда ежедневно наши люди отправляются за покупками и на почту, благо уездный городок находится от «Милого» всего на расстоянии двух верст. Тогда в полном одиночестве я углубляюсь в ближайшую аллею... И, о ужас! вижу там мелькнувшее серое платье фрейлейн Амалии. Это серое платье ненавистно мне не менее самой его обладательницы. Встретиться сейчас с бонной совсем уже не входит в мои расчеты. Напротив того, я страстно хотела бы, чтобы она уехала от нас и как можно скорее. А на ее место пришла бы снова моя милая няня Фенечка. Голова моя несколько минут работает над возможностью приведения в исполнение такой комбинации. Но как избавиться от присутствия этой чужой и неприятной для меня особы — решительно не могу придумать. Наконец, после долгих рассуждений, мой четырехлетний мозг соображает: если убежать куда-нибудь и спрятаться так, чтобы меня долго, долго искали и не могли найти, то фрейлейн Амалия подумает, пожалуй, что я и совсем пропала, что меня унесли цыгане или трубочист или, по меньшей мере, Зеленый, и уедет спокойно туда, откуда приехала. А я, тем временем, преблагополучно вернусь домой и не увижу там больше ненавистной мне новой бонны. Этот нехитрый план кажется мне таким прекрасным и удобным, что, не теряя ни минуты, я решаюсь тотчас же приступить к его выполнению. Прячась за кустами, чтобы не быть замеченной прогуливающейся по саду фрейлейн Амалией, я проскальзываю на двор и скрываюсь за большим зданием конюшни. За конюшней тотчас же начинается огород. Шмыгаю за гряды и почти ползком достигаю дальнего его конца. Остается миновать несколько разрушенную часть изгороди, и я на свободе! Тут же начинается небольшая поляна, обильно заросшая кустами брусники, которая так заманчиво алеет всегда по осени (теперь еще ягоды ее далеко не созрели), а за поляной лес.
Блестящая мысль осеняет мою голову. Если перейти поляну и скрыться, где-нибудь на лесной опушке за кустами то уже, наверное, ни одна душа в мире меня там не найдет.
Меня будут кликать, звать, аукать, но я не отзовусь ни за что. «Ни за что не отзовусь, пока не уедет Амалия», самым энергичным образом решаю я и пускаюсь в мое далеко не безопасное для четырехлетнего ребенка путешествие. Я уже благополучно пересекаю большую часть поляны, когда, к полному моему удивление и неожиданности, вижу странного зверя, выскочившего из леса.
«Волк!» приходит мне мгновенно в голову тревожная мысль. Но тут же убеждаюсь что это далеко не волк, а только собака (я отлично знакома со внешностью волков по картинкам), хотя и очень странная собака, какой я еще ни разу не встречала за мою короткую до сих пор жизнь. У этой собаки шерсть поднята дыбом, корда вымазана в крови, а глаза... Ой, какие глаза! Я вижу их издали, как они горят точно две маленькие свечки. Она несется, эта страшная собака, прямо на меня, с опущенным вниз хвостом и с такими ужасными, горящими глазами!
Инстинктивно, почуяв опасность, я прячусь за ближайший куст, но куст едва доходит мне до колен, а расстояние между мною и страшной собакой все уменьшается и уменьшается с каждой секундой.
Вот она уже ближе, ближе... Теперь я ясно различаю еще одну подробность в ее странной внешности: пена падает кусками у нее изо рта. Собака теперь всего в каких-нибудь десяти шагах от меня... Ее страшные глаза смотрят на меня так, точно она вот-вот съест меня сию минуту или же искусает до полусмерти...
— Ай! — вскрикиваю я неожиданно для самой себя и заливаюсь отчаянным ревом.
— Гам! Гам! Гам! — раздается тотчас же за моей спиною.
Я быстро оборачиваюсь: «Филат»!Он несется стрелою прямо навстречу страшной собаке... Вот промчался ураганом мимо меня... Вот слышится уже не один, а два собачьих голоса... Затем визг, отчаянный, пронзительный, страшный... От ужаса я падаю на траву подле брусничного куста и крепко прижмуриваю глаза. Трясусь и реву благим матом. Реву на всю поляну, на всю усадьбу, кажется, на весь лес…
Собаки грызутся... Грызутся яростно, на смерть... Хрипенье, визг и дикое рычанье чередуются между собой... От страха я уже ничего не помню и не понимаю... Впечатления слишком сильны для такой маленькой девочки, и я теряю сознание...
Прихожу в себя и вижу, как сквозь сон знакомые, милые лица: бабушку, папочку, тетю Мусю...
— А где Филатка? — слабым голосом осведомляюсь у них и снова впадаю в забытье.
С того злополучного дня я несколько недель лежу в нервной горячке. Никого нее узнаю, брежу то страшной собакой, то фрейлейн Амалией, то отчаянно с упорством зову своего друга Филатку. Но мой организм, здоровый и крепкий, в конце концов, побеждает болезнь. Жизнь и сознание мало-помалу возвращаются ко мне.
Но еще проходит немало времени, пока меня худенькую, слабенькую и изменившуюся до неузнаваемости, спускают с кровати и, поддерживая с двух сторон, прогуливают по комнате. Я вижу теперь подле себя вымученные, исхудалые лица. Бабушка, папочка и тетя Муся, как узнаю после, не отходили ни на шаг от моей постели. Они трепетали все за жизнь их проказницы Люси.
Зато о фрейлейн Амалии я узнала все очень скоро. Во время моей болезни я так напугала всех своим горячечным бредом т постоянным упоминанием имени бонны, что мои домашние решили, скрепя сердце, отказать ни в чем невинной фрейлейн Амалии от места.
Итак, злополучной фрейлейн Амалии уже не было у нас в доме, а Филат...
— Где же Филат? Я хочу Филата! Позовите мне Филата! Приведите его ко мне! — потребовала я, наконец, капризно, широко пользуясь своим правом выздоравливающей.
Тогда со всевозможными предосторожностями папа, взяв меня на руки и прижимая к груди открыл мне то, что они все так тщательно скрывали от меня до этой минуты.
В тот злополучный день на меня, действительно, готовилась сделать нападение страшная собака. Страшная, потому что она была бешеная, и Филат, подоспевший вовремя сумел геройски защитить от нее свою маленькую госпожу. Когда привлеченные моим отчаянным плачем и диким рычаньем собак старшие прибежали на поляну, бешеная собака лежала насмерть искусанная верным Филатом, а сам Филат с тихим визгом зализывал свои раны.
Увы, эти раны от укусов бешеного пса привели к плачевным последствиям. Мой бедный, милый Филатка взбесился тоже и его, волей-неволей, пришлось застрелить.
Все это очень осторожно сообщил мне папа, державшийся строгого правила никогда не обманывать детей.
Боже мой, как горько я заплакала, узнав эту печальную новость! Филата нет, Филата не существует больше, Филат никогда уже не будет встречать моего пробуждения утром, не станет дожидаться моего появления у крыльца! Никогда, никогда не увижу я больше моего четвероногого приятеля, верного товарища моих детских игр!
И вот, на основании всего пережитого мне приходит в голову неожиданная мысль: что, если бы я не капризничала в то утро, не убежала бы от бонны, не встретила по дороге к лесу страшную бешеную собаку, Филату не пришлось бы выручать меня, и он остался бы со мною, мой бедный друг!..
Жгучее раскаяние острым уколом в самое сердце, в маленькое четырехлетнее сердце, дает знать о себе. Мне мучительно жаль Филата, и горько-досадно на себя... О, с каким восторгом я бы вернула тот печальный день! Пусть бы водворилась снова в нашем доме ненавистная мне фрейлейн Амалия с ее очками и длинным носом, я бы слушалась каждого ее слова, я бы была покорной и кроткой, как овечка, лишь бы не погиб Филат, лишь бы мой четвероногий приятель оставался тоже со мною! И слезы тихие и печальные, некапризные, а хорошие слезы, потекли еще обильнее по моему осунувшемуся за долгую болезнь лицу.
С этого дня наступил знаменательный перелом к лучшему в моем характере. Капризы исчезли. Исчезло и упрямство, и желание всегда настоять на своем.
Старшие очень скоро заметили эту благую перемену в их любимце и приписали ее общему перерождению моего организма, вследствие перенесенной мною серьезной болезни. На самом же деле здесь крылась совсем другая причина.
Лишь только мною овладевало снова желание покапризничать, вмиг мелькал в моем воображении собачий облик моего четвероногого друга, погибшего вследствие такого же каприза его маленькой госпожи. Кротко с мягким укором, смотрели на меня его добрые собачьи глаза, и я как будто слышала тихое, ласковое повизгивание, без слов предохранявшее меня от всего дурного. И точно невидимая сила останавливала меня от дурных поступков. Мой характер настолько изменился к лучшему, что, когда много позднее в наш дом приехала новая гувернантка, сменившая бедную фрейлейн Амалию, о которой я расскажу в одной из последующих глав, я встретила ее как желанную гостью и старалась доказать на деле, что маленькая Люся далеко не дурной человек.
Дальше- послезавтра.И я постараюсь что бы сутра или днем
![;)](http://static.diary.ru/picture/1136.gif)
@темы: текст, Люсина жизнь, Чарская, иллюстрации
Ближе к Рождеству каждая газета, каждый журнал во все времена считали себя обязанными напечатать «Рожественский рассказ». Под этим названием всегда подразумевается незатейливая история, больше похожая на сказку, начинается она обычно чем-то мрачным, печальным или даже безнадежным, с признаками приближающейся опасности. Но заканчивается все хорошо, по меньшей мере, или даже отлично. Таким образом, легко создавалось праздничное настроение. А с другой стороны, ненавязчиво напоминалось – помоги тем, у кого нет этого самого праздника, читать дальшеподелись с ближним. И сегодня, рождественские сказки с несчастливым началом и счастливым продолжением, перепечатанные из старинных журналов или сочиненные современными авторами, встречаются нам повсюду с приближением зимних праздников.
А некогда, во времена тех «старинных журналов», жила писательница, жизнь которой оказалась похожа на рождественский рассказ наоборот. Как это? Сначала – сплошное счастье, всеобщий успех и признание. А потом – ненависть, презрение и полное забвение, что, конечно же, хуже всего. Но законы и правила «сказки в Рождество» не перечеркнёшь. И сейчас снова вспомнили имя, когда-то известное не только в России, но и в Европе. Лидия Чарская.
70 лет назад ее не стало. А за 20 лет до этого, т.е. 90 лет назад, она перестала писать книги. Странно? Нет. Посчитайте сами, и выйдет, что был тогда 1917 год. Революция, забвение всего старого. А как писать и печатать свои повести, если тебя забыли по приказу? Книги ее были официально запрещены.
А до того… Сухая статистика начала двадцатого столетия: в библиотеках требуют книги Чарской – 790 раз, книги Жюля Верна – 232 раза… Повести переведены на английский, французский, немецкий и др.языки… Учреждена стипендия им.Л.Чарской… Отчет по чтению – Пушкина читают 23%, Чарскую - 21%... Такая слава редко кому доставалась, дети – её главные читатели и почитатели, сравнивали писательницу с Пушкиным и Гоголем. Наивно? Но и известные писатели, не стесняясь, признавали её талант – Л.Пантелеев, Ф.Сологуб, Цветаева, Пастернак… А просто она прекрасно разбиралась в детской психологии и, особенно, в психологии подростков. Понимала их. Не зря же они ей посылали письма, спрашивая жизненных советов.
Она писала о современном для неё мире. А так как она писала больше для детей, героями её книг и становились сами дети, сюжетом - их жизнь в школах, институтах благородных девиц, в богатых загородных усадьбах и бедных крестьянских домишках. Их учеба. Работа. Проблемы. С одной стороны – привычное течение жизни, а с другой – какие-то неожиданные, даже неординарные события, внезапно врывающиеся в будни этих учениц пансионов, гимназистов и других мальчиков и девочек, молодежи. А часто и взрослых, ведь известно много её произведений для взрослого читателя. И читающим представлялась эта необыкновенная жизнь, которая может вдруг заменить привычный уклад спокойно текущих дней. Они примеряли её на себя и на миг оказывались рядом с героями (а то и самими героями…). Вот и почти весь секрет писательского успеха – люди любят читать о себе или о ком-то похожем. Поэтому-то и читали её повести запоем, восторгались без меры, восхищались, как только могли восхищаться люди начала 20-го века… А другой секрет - в предельной честности и искренности повествований. Доверие к рассказчику дорогого стоит. Но всей тайны её популярности - огромной, небывалой - не разгадал никто. Хотя стоит ли это делать? Просто узнайте, что скрывается за названиями «Княжна Джаваха», «Ради семьи», «Во власти золота», «На всю жизнь», «За что?» и многими другими (известно не меньше 80-ти больших повестей и ещё рассказы, пьесы, стихи).
Сегодня её книги стали как-то неожиданно современны. Уже неоднократно слышала про писательницу – «дайте почитать что-нибудь современное, например, Чарскую», или – «как? она уже умерла?». Её с восторгами и возмущением обсуждают в Интернете, ей посвящают стихи, на могилу приносят не только цветы, но и мягкие игрушки, просят прощения, говорят спасибо… Вот так восхищаются люди начала 21-го века. Вот такое оригинальное возрождение. Появившись сейчас вновь, книги Л.Чарской подтверждают собой свою нужность. В интересном, захватывающем сюжете, в основном на фоне быта начала 20-го века, далекого нам, разворачиваются близкие любому времени, в т.ч. и нашему, ситуации. Ситуации, в которых герои сталкиваются с нравственными проблемами и необходимостью выбора. Прочитывая и продумывая их, примеряя на себя, может быть, и воспитывается православный читатель?
![:)](http://static.diary.ru/picture/3.gif)
Огромное спасибо olrossa за возможность отсканировать книгу.
Главы достаточно длинные - потому выкладывать буду по одной. Как всегда через день.
ЛЮСИНА ЖИЗНЬ
Мне пришлось гостить этим летом в одном из «медвежьих углов» нашей обширной матушки России. Там, в соседстве с имением моего дяди, у которого я временно поселились, в усадьбе его знакомых, я встретила молодую девушку.
Она сразу завладела моим вниманием, и мы с нею скоро подружились, несмотря на разницу лет.
Было что-то родственное в наших душах, сходное в характерах и натурах.
Однажды Люся (настоящей фамилии ее я называть не стану) подала мне небольшую тетрадку, исписанную ее крупным характерным почерком.
— Вот, дорогая, прочтите это, — сказала она мне, — здесь мой дневник, мои заметки, моя душа, мое сердце, все мое внутреннее «я» без доли вымысла и прикрас. И вся моя жизнь с той минуты, когда я начинаю себя помнить, и до восемнадцати лет. Она проходила у меня до сих пор не совсем обыкновенно, не так, как у других детей была богата случаями и приключениями. Пестрела всевозможными типами, далеко не безынтересными тоже. Если бы я была писательница, то составила бы большую интересную книгу обо всем этом. Но, увы! я не обладаю таким даром. А между тем, так хочется раскрыть все пережитое мною читателям, познакомить их со встретившимися на моем пути людьми, могущими заинтересовать таких же юных существ, каким является ваша покорная слуга. И вот, я прошу вас заменить меня в этом деле. Я передаю вам одни только факты, один сырой материал, одни короткие наброски. Выберите из них все то, что найдете нужным, обработайте, дополните, расширьте, — одним словом, сделайте пригодными для печати. И этим вы вполне осчастливите вашу Люсю.
Я внимательно прочла синюю тетрадку.
Действительно, она состояла из отрывков, набросков и заметок, крайне заинтересовавших меня, настолько заинтересовавших, что я при первой же представившейся мне возможности, взялась за работу. Я обработала этот материал согласно просьбе моей приятельницы, взяв целый ряд фактов и приключений из жизни Люси, ее детства, отрочества и юности, и, таким образом, возникла повесть «Люсина жизнь», которую я и передаю по желанию самой героини ее моим юным друзьям-читателям.
Лидия Чарская
читать дальше
ДЕТСТВО
I.
Шоколадная утка
Трехлетняя очень худенькая и очень бойкая девочка вьюном вьется по небольшой светлой гостиной. Она то подпрыгивает, приближаясь к столу, на котором лежат четыре такие соблазнительные вещи, как: большие ножницы, кусок воска, иголка с ниткой, воткнутой в подрубленный только что нянею носовой платок, и маленькая шоколадная утка; то, как ни в чем не бывало, удаляется от стола и смотрит с самым невинным видом в окошко.
Маленькая девочка — это я. Меня зовут Люсей. У меня есть отец и бабушка, такая старенькая, что когда кто-либо спрашивает меня: «Скажи, сколько лет твоей бабушке, Люсенька?» Я сразу отвечаю без заминки. — «Сто лет!» Между тем как моей в ту пору, действительно, старой бабушке было около семидесяти.
Есть у меня еще няня Феня. Эта Феня очень молоденькая, румяная и такая бойкая, что двух минут не может спокойно посидеть на одном месте. На кухне за эту-то бойкость мою няню остальная прислуга не очень долюбливала, а кухарка Лукерья, вся насквозь пропитанная кухонным чадом и лоснящаяся, как только что начищенная кастрюля, та — Феню иначе как «вертихвосткой» не называла. Зато я свою няню очень люблю. Кроме папы, бабушки и Фени, у меня есть еще Филат, огромный пес, про которого моя молоденькая тетка, папина младшая сестра Муся, говорит, что он «страшно породистый», а папочка ей на это отвечает несомненно: «Что и говорить, чистокровный дворянин». Но о Филате пока что распространяться не буду, так как начала вспоминать про шоколадную утку, к ней и возвращусь. Шоколадная утка это — подарок, полученный мною нынче. Когда мы закупали с Феней сегодня в лавке на целую неделю сладости: мармелад, пастилу, изюм и орехи, приказчик с умиленным видом вынул из большой запыленной банки, крепкую как камень, шоколадную утку с отбитым носом и преподнес ее мне с самой галантной улыбкой.
— Вот-с, извольте-с, получить маленькая барышня с нашим особенным вам почтением-с. Кушайте-с на здоровье и нас не забывайте-с.
Последние слова относились, кажется, к Фене, потому что она вспыхнула и потупила глазки под устремленным на нее взглядом приказчика. И тотчас же вырвала у меня из рук утку и положила ее к себе в карман.
— Нет, нет и думать не смей до обеда пробовать ее, Люсенька. А то опять затошнит, супа кушать не станешь и бедной Фене влетит по первое число, шепотом предупредила меня, довольно нелюбезным тоном моя молоденькая няня.
Вышла я из магазина в самом сумрачном настроении духа и всю дорогу дулась на Феню. Дулась и тогда, когда она, по приходе домой, вынув из кармана шоколадную утку, положила ее на столе в гостиной, а сама уселась, как ни в чем не бывало, подрубать платок и напевать в полголоса песенку про серого козлика.
Что касается меня, то я терпеть не могу этой песни. И песня глупая и козел глупый. Охота же была ему лезть прямо на рога к злым волкам. Я бы, будь я козликом, непременно бы их сама забодала рогами... Так бы и не съели они меня ни за что. Или козлик был еще маленький, и у него не выросли еще рога? Надо расспросить об этом хорошенько Феню.
Но мне не приходится сделать этого, потому что моя милая нянечка, покончив с подрубкой платка и обратившись ко мне, еще раз с кратким, но убедительным внушением ни под каким видом не есть шоколадную утку до обеда, быстро исчезла за дверью гостиной, шумя накрахмаленными юбками. Да, хорошо ей было внушать... А какого-то испытывать соблазн моему чрезмерно отзывчивому на все сладкое трехлетнему сердцу?.. Походив вокруг стола просто шагом и побегав в припрыжку, я самым неожиданным образом пришла к счастливому заключению, что было бы далеко недурно заняться для препровождения времени большими Фениными ножницами, положенными по соседству с шоколадной уткой. Не задумываясь ни минуты, я снова подхожу к столу и беру их двумя пальцами так осторожно, как будто они сделаны не из железа, а из хрусталя, и вот-вот ежеминутно грозят разбиться вдребезги на мелкие кусочки. Вспоминаются почему-то стихи из книжки «Степка-Растрепка» о мальчике, который поминутно сосал палец до тех пор, пока к нему не «прибежал портной с большими ножницами, злой, и вдруг не отрезал пальчики с обеих рук». Вспоминается и соответствующая этому случаю картинка: злодейского вида человека, в клетчатых панталонах, ручьи крови, и неистово ревущий мальчишка с обрубками пальцев на руках. Главным же образом, вспоминаю ножницы совсем такие же страшные, как эти. Но такие ли острые эти, как были те, этого я не знаю и, чтобы в том убедиться, хватаю со стола подрубленный Фенею платок, такой беленький и аккуратный, ни разу, по-видимому, не бывший в стирке, и вырезаю из средины его ножницами кружок величиною в медный пятак. Потом соображаю мгновенно, что рубец на платке далеко не так уже хорошо подрублен, и что было бы куда лучше заменить его зубчиками. Не откладывая дела в долгий ящик, сажусь на полу, тут же около стола и, пыхтя и сопя немилосердно, начинаю с усердием, достойным лучшего применения, мять и резать ни в чем неповинный новенький платок. Полюбовавшись с минуту на свою работу, я вспоминаю, что в платок была воткнута иголка с ниткой. Сейчас же ее здесь нет...
Где же она? Где? Куда она могла деваться?
Ужасное предположение мелькает молнией в моей младенческой голове. Совсем некстати припоминаются сейчас причины, объясняющие запрещение старших давать детям иголки в руки: иголку можно проглотить — и тогда последует смерть неотвратимая и ужасная. Иголка может также войти в мягкую часть тела, оттуда потянется дальше, дойдет до сердца и тогда... Тю-тю прощай, Люсенька!
Воображение мое разыгрывается... Теперь мне кажется уже, что это факт совершившийся, — и что я, действительно, проглотила иголку. Подхожу к зеркалу и смотрю, не торчит ли нитка у меня изо рта. Нет, и с этой стороны все обстоит не совсем благополучно. Нитка не торчит. Стало быть, последняя надежда на возможность извлечения при ее помощи иголки исчезает бесследно. Это обстоятельство, как нельзя лучше соображает моя мало умудренная житейским опытом трехлетняя голова. И я начинаю тихонько хныкать и, поглядывая беспомощными глазами по сторонам, жалобно-прежалобно взываю:
— Няня Феня! Няня Феня! Ня-янечка!
И вот снова взгляд мой падает на шоколадную утку. Не есть ли она моя спасительница? Что если я съем ее? Она защитит меня от злополучной иголки, облепит ее своей мягкой клейкой массой, и та не вонзится в мое тело. И я уже не рассуждаю больше. Стремительно вскакиваю с пола и быстро хватаю соблазнительную приманку. Спрятавшись с нею в уголке гостиной между книжным шкафом и роялем, я ем ее быстро и жадно, точно никогда не ела ничего сладкого за все мое трехлетнее существование. Ем и вместе с этим вымазываю себе на совесть лицо, шею, руки, платье и передничек. Шоколадная утка могла бы с успехом называться каменной, так она неудобосъедобна и крепка. Но зато сладости невообразимой!
Прищелкивая языком, глотаю последний кусочек и вылезаю из моей засады. Проходя мимо зеркала, бросаю в него удовлетворенный взгляд и вдруг начинаю реветь испуганным страшным ревом.
Ужасный маленький карлик смотрит на меня оттуда своей черной, как у негра пятнистой физиономией. Жуткий маленький карлик с лицом, вымазанным в шоколаде.
Я реву. Реву тем заливчатым ревом, который звоном отзывается в ушах самого ревущего. Вбегает испуганная Феня.
— Люсенька? Что такое? Что случилось? Кто обидел Люсеньку?
И тут же, увидя мое невозможно-вымазанное лицо, Феня краснеет и сердито топает ногою:
— Бесстыдница! Съела-таки! Съела до обеда шоколадную утку!
Я знаю по опыту, что вслед за этим неминуемо последует увесистый шлепок, и считаю, поэтому необходимым разжалобить Феню.
— Я проглотила иголку! — взвизгиваю я на весь дом.
Эффект от такого признания получается чрезвычайный
— Она проглотила иголку! — всплеснув руками, вопит не менее отчаянно моя молоденькая няня. И, схватив меня на руки, начинает трясти с такой силой, точно хочет заставить иголку выскочить из моих внутренностей.
— Какую иголку? Какую? — трагическим шепотом допытывается она у меня.
— Большую иголку, с длинной ниткой, — продолжаю я фантазировать, не переставая реветь ни на минуту.
Феня в отчаянии и плачет тоже. Приходит бабушка, прибегают отец и тетя Муся, которая гостит у нас все летние месяцы, свободные от занятий в институте.
— Что такое? Что случилось? Отчего Люсенька плачет? В чем это она выпачкалась? Да говори же, Феня! — кричат они наперерыв все трое и протягивают ко мне руки.
Феня, всхлипывая, объясняет в чем дело. Она отлучилась только на минутку за молоком для Люсеньки, а Люсенька... И тут следует длинный перечень моих преступлений, существующих и несуществующих, всех, кроме самого главного, о проглоченной иголке Феня разумно умалчивает. Но я не замедляю восстановить истину и ору уже безо всяких слез, на весь дом благим матом:
— Я проглотила иголку! Я проглотила иго-олку... Аа-а-а!
Весьма легко себе представить, какое впечатление получилось от этих слов!
У бабушки подкосились ноги. Мой ненаглядный папочка стал такой же белый, как только что изуродованный мною и теперь валявшийся на полу носовой платок; тетя Муся, всегда розовая и веселая, вдруг будто слиняла, сразу как Фенина ситцевая кофта после стирки.
— Доктора! Доктора! Необходимо сейчас же извлечь иголку... дать ей рвотное, заставить ее выпить сырых яиц и касторки... — срывалось с помертвевших губ бабушки в то время, как папочка хватался за голову, не зная что придумать, что предпринять. Я же переходила с рук на руки, от бабушки к папочке, от папочки к Фене и обратно. Одна только тетя Муся оставалась в сторонке и что-то усердно искала на ковре.
— Ах, вот она! — весело прозвучал ее голос, и она звонко рассмеялась на всю комнату.
— Вот она, иголка, преблагополучно валяется на полу. Ты ее и не думала глотать, проказница Люся!.. Сережа, мамочка, да успокойтесь вы, ради Господа Бога, живехонько и здоровехонько ваше сокровище ненаглядное... Ну, Люська, марш в свою детскую, нечего арапчонком ходить, бесстыдница ты этакая! — обратилась она уже непосредственно ко мне. Затем, поднеся к самому моему носу иголку, ту самую злополучную иголку, которая по моему предположению, должна была давно уже обретаться в моем желудке, спросила, прямо глядя мне в глаза:
— Эту иголку, ты проглотила, негодница ты маленькая? Да? Говори!
— Эту... С длинной ниткой! — помимо моей воли нерешительно сорвалось с моих губ.
— Ха, ха, ха! — раздался вокруг меня дружный веселый хохот. Мгновенно все страхи и ужасы моих родных перешли в самое веселое настроение, теперь они от души смеялись
Смеялся отец, смеялась бабушка, смеялась тетя Муся. Одной Фене было не до смеха. Бабушка очень строго смотрела на нее все время, пока царило приподнятое настроение в нашей маленькой гостиной. И этот строгий взгляд сулил мало хорошего Фене. Когда же веселое настроение прошло, бабушка погрозила пальцем моей нянюшке и внушительно произнесла: — Если что-либо повторится подобное, и ты еще хоть раз оставишь ребенка одного с опасными вещами в комнате, то я тотчас же рассчитаю тебя, Феня. Поняла?
Русая головка моей молоденькой няни печально поникла при этих словах старшей хозяйки. Правда ненадолго. Лишь только старшие ушли, и мы остались снова вдвоем с нею, она бросила сердитый взгляд на мою жалкую, пристыженную фигурку и не менее сердито зашипела:
— У-у, негодная девчонка! Лгунья! Иголку, видишь ты, проглотила! Бесстыдница! Не так бы завопила, кабы по всамомделешнему проглотила! Только добрых людей напугала зря. Ишь ты вымазалась... Платок опять же испортила! У-у, срамница. Место из-за тебя, негодницы, терять мне, што ли? Господи Ты Боже мой! Царица Небесная, Владычица, сладу мне нет с ребенком этим. Погоди, негодница, ужо придет он — Зеленый, утащит тебя в лес, отдаст волкам, будешь тогда знать, как мучить бедных людей! И схватив меня за руку, более нежели энергичным движением, она повлекла меня в детскую, чтобы смыть с моего лица и рук злополучный шоколад.
Вечер... На окно спущена непроницаемая темная штора. Синевато-желтый огонек лампады тихо вздрагивает перед большим образом нерукотворного Спаса. Я лежу в своей мягкой тепленькой кроватке и широко раскрытыми глазами смотрю на причудливый букет розовых обоев, которыми оклеена моя уютная, хорошенькая детская. Происшествие с шоколадной уткой исчезло бесследно и давно забыто. Вечером бабушка с папочкой и тетей Мусей, как ни в чем не бывало, играли со мною в пароход и соединенными усилиями укладывали потом в постельку. Даже Феня переложила гнев на милость и рассказала мне чудесную сказку про маленькую девочку-Дюймовочку, — сказку, вычитанную ею из какой-то книжки. Но все же в сердце у меня осталась какая-то жуть. И не то, чтобы жуть, а какое-то странное ощущение тревоги... И причиною этого настроения являлся он — Зеленый...
Несколько раз уже няня Феня говорила мне о нем, угрожая мне и шутя и серьезно: «Вот де придет Зеленый и унесет тебя в лес и отдаст волкам на съедении». А кто такой Зеленый я и не знала хорошенько по правде сказать. И боялась спрашивать о нем Феню. А вдруг что-нибудь страшное, от чего мурашки побегут по телу и подкосятся ноги? Мне этот Зеленый представляется почему то небольшим и толстым, очень толстым, как шарик, и весь он был в зеленых волосах, как клубок ниток, обверчен ими, а глаза у него были маленькие и злые, как у змеи. И жил он в самой чаще непроходимого леса. Волки боятся его, а он командует ими как важный барин. Днем он спит, а ночью катается зеленым клубочком повсюду, вокруг тех домов, где живут дурные, капризные дети. Подкатится к такому ребенку Зеленый, вытолкнет его из теплой кроватки, погонит его в лес, а там тут как тут они, — волки. Гам, гам! И съели и останутся одни косточки от дитяти. Зеленому это нипочем. Сидит он себе да щелкает зубами — кого бы еще, придумывает, волкам отдать и снова катит клубочком к кроваткам провинившихся за день деток, стараясь распознать по лицам их, кто больше напроказил, кого скорее других надо наказать.
Ах! От страха я вся сжимаюсь в комочек и начинаю трястись всем телом. Еще бы! Я — большая преступница, изрезала Фенин носовой платок, съела вопреки запрещению шоколадную утку и напугала весь дом этой злополучной историей с иголкой. И, наверное, Зеленый катается уже вокруг меня где-нибудь по близости моей кроватки! Ошалевшая от страха, я зажмуриваю глаза, чтобы как-нибудь не увидеть его случайно. Но это не помогает, однако... Я слышу и чувствую его... Как он шелестит вокруг моей кроватки, отлично слышу. Теперь, не выдержав больше, я кричу:
— Нянечка! Нянечка! Возьми меня к себе, а то меня унесет Зеленый!
Феня вскакивает в одной рубашке с большого сундука, заменяющего ей ночью постель, заспанная, горячая, с полураспущенной косою, свесившейся через плечо
— Какой еще там Зеленый? Христос с тобой, Люсенька? Спи, спи спокойно! — тянет она тоненьким, певучим от дремоты голоском.
— Нет, нет, я хочу к тебе! К тебе в постельку! — отчаянно протестую я и цепко обвиваюсь ручонками вокруг ее шеи.
Тогда она решительно вынимает меня из моей кроватки и уносит к себе.
Как у нее славно на мягкой перине, наброшенной поверх большого кованого железом сундука. И сама она такая тепленькая и ласковая... Милая моя нянечка!
— Теперь я не боюсь тебя, Зеленый, няня Феня не отдаст меня тебе ни за что! — заявляю я неожиданно и вся собираюсь в клубок в ласковых объятиях Фени.
Она несказанно смущена моими словами и тут же с места начинает пояснять мне, что никакого Зеленого не существует на свете, что выдумали Зеленого глупые люди, чтобы пугать им раскапризничавшихся или расшалившихся не в меру детей. Что бояться Зеленого, да и вообще не только Зеленого, но и всего того, что идет не от Бога, даже грешно и преступно. Что Боженька деток вот как любит и в обиду их не даст ни за что... И долго еще в том же духе ораторствует Феня, а я слушаю ее, как балованный котенок, прижмурив глаза, обвив ее шею рукою и прижавшись к ее щеке. Ее пушистые волосы щекочут мне лицо, но это так приятно! Милые пушистые волоски! Милая, добрая Феня! Я внезапно преисполняюсь любви к ней, — любви и раскаяния в содеянных мною проступках и мысленно даю себе обещание никогда, никогда больше не ссориться с нею, не есть без спроса никакой шоколадной утки, не вырезать рубчиков на носовых платках.
А дремота уже подкрадывается ко мне незаметно... Золотым туманом застилает мне шаловливый сон усталые глаза. Вздрагивают веки, силясь подняться еще раз... Куда уж!.. Нарядная колесница короля снов уже приближается к моему ложу... Чудесные свитки развертывает правивший ею Сон Дремович и разбрасывает эти свитки кругом. Какой-то выпадет сон в нынешнюю ночь на мою долю?..
И мой сон не замедлил явиться. Я вижу шоколадную утку, но такую огромную, какой не съесть даже целому полку солдат. И Зеленого вижу тоже. Он стоит передо мною такой маленький-маленький и жалкий-прежалкий и повторяет, плача: «Меня нет на свете. Нет на свете. Меня выдумали глупые люди. И это очень грустно...» И снова плачет навзрыд.
@темы: текст, Люсина жизнь, Чарская, иллюстрации
Дмитрий Александрович Потанин кончил курс в университете и получил место учителя в одной провинциальной гимназии. Вчера он устроил прощальный вечер своим товарищам, а сегодня сидит все утро с Ольгой, которая пришла помочь ему уложить его вещи и проводить его на железную дорогу. Комната, занимаемая им, почти так же мала и бедна, как та, в которой жила Ольга; чемоданы, стоящие среди пола, и валяющиеся всюду клочки бумаги, обрывки старых тетрадей и книг, окурки папирос, сломанные перья и разный хлам, неизвестно откуда появляющийся при переезде, придают ей еще более унылый вид. Но этот вид не производит впечатления на брата и сестру. Он сидит на кровати, с которой уже снято постельное белье, она—на закрытом и увязанном, чемодане, и они весело разговаривают.
читать дальше— Я рад, — говорил он: — что мне дали место именно в К*. Мать может там жить со мной вместе, это будет для неё большим утешением, да и приятно повидаться со всеми родными и старыми знакомыми.
— Я думаю, тебя там никто не узнает, — смеясь, сказала Ольга:—ты очень переменился за последние годы.
Дмитрий Александрович заглянул в небольшое зеркало, висевшее над его комодом, и, по-видимому, не остался доволен своею наружностью; да и трудно было остаться довольным: из румяного, стройного юноши, с густыми шелковистыми кудрями и блестящими глазами, он превратился в человека уже почти немолодого, со впалыми щеками, зеленоватым цветом лица, редкими, обвислыми волосами, преждевременными морщинами на лбу.
— Да, — вздохнул он, — не легко бедному человеку без всякой поддержки, одними своими усилиями, пробить себе дорогу... Еще бы год, два такой жизни, какою мне приходилось жить здесь — он с отвращением оглянулся кругом — и я, кажется, не вынес бы! Хорошо, что все это уже прошло, — прибавил он более веселым голосом, после минуты молчания; — несмотря на все трудности, я-таки добился своего, и чем тяжелее была борьба, тем приятнее, наконец, достигнуть цели. В К*. я отдохну от всех здешних лишений, поздоровею, пожалуй, даже помолодею!
— Через пять лет и я к вам приеду доктором, — улыбаясь сказала Ольга: — и вся наша семья опять будет в сборе.
— Ну, у тебя это пустые мечты, — возразил брат: — впрочем, мы не будем на прощанье спорить, — прибавил он, заметя на лице сестры выражение неудовольствия.—Во всяком случае, я, с своей стороны, готов помочь тебе осуществить твое желание. Как только я устроюсь в К*, я каждый месяц буду. присылать тебе несколько денег...
— Ах, нет, нет, пожалуйста, не нужно, — с живостью перебила Ольга. — Я устроилась отлично и теперь пока мне ничего не надо; когда понадобится, я напишу тебе, а до тех пор не присылай, прошу тебя.
— Да отчего же так? — удивился, несколько обиделся даже Дмитрий Александрович.
— Твои деньги другим нужнее, чем мне, — отвечала Ольга. — Надобно успокоить маменьку, и о младших детях позаботиться, особенно о Маше. Ты ведь отдашь ее в гимназию, Митя?
— Ну, конечно, надо будет дать ей какое-нибудь образование.
Ольга проводила брата на железную дорогу, и они распрощались очень нежно, хотя без особенной грусти. Занятый каждый своими делами, они редко видались, да, кроме того, он никогда не сочувствовал стремлениям сестры, и она давно перестала считать его своим другом, поверять ему все свои мысли. Теперь он достиг цели, он получил высшее образование и возможность безбедно жить своим трудом, он был счастлив и гордился своим успехом, а ей еще предстояло несколько лет тяжелой борьбы...
«Да, он может быть доволен собой! Не легко дались ему эти года!» думала молодая девушка, следя глазами за поездом, уносившим брата. «Когда-нибудь, может быть, и я буду чувствовать то же, что он теперь», мелькнуло в голове её, и веселая улыбка осветила лицо её. «Как хорошо, что я отказалась от его помощи, — продолжала она думать, идя от вокзала к себе домой: — он все еще не верит мне, считает, что я пустая мечтательница; как хорошо будет, если я добьюсь своего сама, без всякой поддержки, собственными усилиями! А я наверное добьюсь! Главное сделано—я на курсах, и мне есть чем жить!»
Действительно, два месяца тому назад Ольга начала посещать медицинские курсы, и этот первый шаг к достижению заветной цели радовал ее до того, что все — и настоящее, и будущее, представлялось ей в розовом свете. Все профессора казались ей необыкновенно умными и учеными, все подруги необыкновенно симпатичными, лекции, которые она слушала, и учебники, которые читала, необыкновенно интересными, даже серое петербургское небо смотрело на нее уже гораздо приветливее прежнего. Своими средствами к жизни она была вполне довольна, хотя на самом деле они были крайне скудны. Весной Софья Дмитриевна умерла от чахотки, и перед смертью передала ей один из своих уроков: надо было заниматься три часа каждый день с двумя девочками за 20 р. в месяц. Кроме этих 20 р., у Ольги ничего не было, но она считала себя вполне обеспеченной: она поселилась в одной комнате с двумя такими же бедными студентками; они все расходы делили сообща и, экономничая на пище, на свечах, на всякой мелочи, умудрялись сберегать несколько рублей на покупку разных дорогих учебников и руководств, без которых невозможно было заниматься. Экономничать им, само собою разумеется, приходилось очень сильно; часто ложились они спать с пустым, желудком, часто должны были кончать занятия раньше, чем хотели, потому что лампа догорала и керосину не на что было купить. На одежду им почти не оставалось денег. Ольга привезла из К. шубку, хотя старенькую и не очень теплую, но все же ей было лучше, чем её подругам, из которых одна всю зиму проходила в какой-то коротенькой кацавеечке, а другая, выходя на улицу, должна была закутываться в плед, служивший ей в то же время и одеялом. Несмотря на эти лишения, все три девушки были бодры и без малейшего уныния глядели вперед.
Жизнь втроем, представлявшая выгоды, имела с другой стороны и большие неудобства. Никогда—ни днем, ни ночыо не оставаться одной, постоянно остерегаться, как бы не стеснить других, не помешать им, — это неприятно. Ольга, обыкновенно после обеда уходила на урок, и только возвратясь домой в десятом часу, могла приняться за занятия. А подруги её в это время хотели отдохнуть, поболтать, посмеяться, принять у себя гостей. Кроме того, одна из них ложилась всегда рано спать, так как ей приходилось давать уроки до начала лекций и она должна была вставать часов в шесть утра. Вечером подруги часто не давали ей заснуть, а утром она почти всегда будила их, хотя и старалась как можно тише одеться и уйти. Каждой девушке приходилось во многом стеснять себя, соблюдать осторожность в словах и поступках, чтобы не оскорбить своих сожительниц и не подать повода к ссоре. Они все трое вполне сознавали необходимость этого, но на деле не всегда могли выдержать, и тогда жизнь в их небольшой комнате становилась очень неприятной. Быть по необходимости неразлучным с человеком, которому мы наговорили или от которого услышали разные колкости, очень тяжело, а тут еще приходится или себя стеснять для него, или стеснять его. Хорошо еще, что и сама Ольга, и обе её подруги были несварливого характера, и всякую небольшую размолвку спешили как можно скорей покончить миром. Благодаря этому, благодаря своей неприхотливости и взаимной уступчивости, они без горя прожили зиму и успели хорошо подготовиться к переходным экзаменам с первого курса на второй.
Следующий год оказался для Ольги гораздо тяжелее. Одна из её подруг вышла замуж, другая заболела так серьезно, что принуждена была на время уехать из Петербурга, и молодой девушке пришлось жить одной. Несмотря на все её старания, денег, которые она получала, не хватало ей даже на самое необходимое, а тут, как нарочно, ученицы её заболели корью, не учились, и она целый месяц ничего не заработала. Одежда её, привезенная еще из К., приходила в ветхость, необходимо было подновлять ее, а для этого не было другого средства, как отказываться от пищи. Теперь Ольга поняла, как можно жить так, как говорила Софья Дмитриевна, обедая не каждый день. Она не чувствовала себя несчастной, у неё не являлось желания бросить эту жизнь и, как в каждом письме советовали мать и Митя, вернуться в К., в круг семьи. Занятия на медицинских курсах сильно интересовали ее; теперь уже она училась не для того, чтобы сравняться с мужчинами, а просто потому, что это было ей приятно, увлекало ее. Одна беда: она чувствовала, что слабеет, что здоровье изменяет ей. Часто на лекции она вслушивалась в слова профессора, она силилась усвоить себе его объяснения, и вдруг в глазах её темнело, в ушах делался шум, она совсем переставала понимать; иногда которая-нибудь из подруг звала ее провести у себя вечер, она знала, что там соберется молодежь, будет весело; ей, пожалуй бы пойти, но она ощущала во всем теле какую усталость, ей тяжело было двигаться, тяжело говорить, завертывалась в большой платок, бросалась на постель и весь вечер проводила в каком-то неприятном полусне. Ученицы её стали замечать, что она часто бывает раздражительною и нетерпеливой, и мать их несколько раз говорила ей:
— Что это вы все нынче кричите на детей, Ольга Александровна? Разве они учатся хуже прежнего, или вы сами нездоровы?
«Боже мой, неужели я в самом деле нездорова, неужели я серьезно заболею? — с тревогой думала Ольга: — что же со мной тогда будет, я потеряю уроки, мне нечем будет жить, придется бросить медицину! Нет, нет не надо давать себе расхварываться, надо бодриться!»
И молодая девушка всеми силами бодрилась, заставляла себя и ходить в гости, и заниматься, несмотря на все более и более овладевавшую ею усталость, несмотря на припадки лихорадки, мучившие ее по ночам; она старалась сдерживать свою раздражительность и сохранять видимое спокойствие, хотя всякая безделица ужасно сердила и возмущала ее. Занятия на медицинских курсах были в этом году гораздо серьезнее, чем в предыдущем, требовали гораздо более усидчивости и напряжения.
«Я, кажется, совсем поглупела! Я ничего не понимаю, ничего не могу запомнить», с отчаянием говорила Ольга, отталкивая от себя книги и тетради, над которыми она сидела часа два, напрасно стараясь заучить множество трудных названий или мысленно повторить себе объяснения профессора.
А время шло. Зима кончилась, настала весна, а с ней и экзамены, — экзамены, страшные для всех учащихся. В этом году Ольга ждала их с меньшим волнением, чем в предыдущем. Её чувства как-то притупились, ей главное хотелось скорей кончить и отдохнуть, совсем отдохнуть. Уроки ее на лето прекращались, и она решила, что примет от Мити деньги на дорогу и проведет каникулы в К.
Первый экзамен сошел у неё довольно хорошо, второй слабо, профессор только из снисхождения поставил ей удовлетворительную отметку. Ольга испугалась.
«Господи, неужели я срежусь, — со страхом думала она: — нет, надо отбросить эту глупую усталость, надо постараться!»
Она напрягала все свои силы, не спала две ночи на пролет и явилась на третий экзамен, по своему мнению, очень хорошо приготовленною, но страшно бледная, с воспаленными глазами, с сильною головною болью.
Первый вопрос, предложенный ей профессором, касался отдела, очень хорошо знакомого ей; она попробовала отвечать, хотела заговорить, и вдруг мысли ее спутались, она как-то разом все забыла и не могла произнести ни слова; профессор попробовал предложить ей еще несколько вопросов, — все то же тупое безнадежное молчание.
Она сама не помнила как вышла из залы, как пришла домой, как легла на постель; едва голова её упала на подушку, как ее охватил тяжелый, свинцовый сон, и она проспала таким образом до следующего утра.
Проснувшись, она долго не могла очнуться, долго не могла собраться с мыслями; она чувствовала только, что ее гнетет что-то тяжелое, неприятное. И вдруг она вспомнила все... Живо представилось ей то унизительное положение, в котором она находилась вчера, и все последствия этого положения. Она не выдержала экзамена, она не перейдет на следующий курс. Как расскажет она об этом в К*.? Как отнесутся к этому её домашние, что станут они говорить?
О, это легко было предвидеть: они станут повторять свои бесконечные уверения, что наука — не женское дело; они станут жалеть о том, что она там похудела и побледнела, будут твердить, что она потеряла здоровье и ничего не приобрела, опять будут называть ее пустой мечтательницей и убеждать бросить бредни и спокойно жить с ними. Что ответит она им, чем разубедит их? Она в самом деле расстроила здоровье и не приобрела требуемых знаний, не выдержала экзамена! Так что же? Значит, согласиться с ними, отказаться от своего намерения, остаться там? Нет, нет! ведь это только несчастная случайность, временное нездоровье, ведь на самом деле она не глупа, она может заниматься,—конечно, не теперь,—теперь она так страшно устала, но отдохнув немного; ведь со всяким может случиться, что он не выдержит экзамена, неужели из-за этого бросать все? А они, наверно, будут уговаривать, требовать, опять спорить, бороться, бороться ей придется теперь, когда она так устала, так хочет отдохнуть! Одно средство—не ехать в К*, остаться в Петербурге. Но чем жить? Ну, все равно, авось не умрем с голода!
И, успокоившись на этой мало утешительной мысли, молодая девушка как-то тупо жила день за день, проводя большую часть времени в постели. На экзамены она больше не ходила: не выдержав из одного предмета, можно было выхлопотать себе переэкзаменовку осенью, если остальные экзамены сданы вполне успешно, но Ольга чувствовала, что в не силах приготовиться к ним совершенно удовлетворительно и ни за что не хотела опять играть на них неприятную роль тупоумной школьницы. Так прошло недели две. В один теплый майский вечер молодая девушка сидела у окна в грустной задумчивости. Накануне она распрощалась со своими ученицами и теперь придумывала, как бы найти себе на лето какой-нибудь заработок, чтобы буквально не умереть с голода. Вдруг в дверях её комнаты раздался смех и говор нескольких молодых голосов. Ольга нахмурилась: она вовсе не была расположена ни сама болтать, ни слушать веселую болтовню. Но делать нечего, нельзя не принять гостей, хозяйка её уже объявила им, что она дома.
В комнату вошли три молодые девушки, её подруги по курсам.
— А мы к вам, Потанина, с предложением, — сказали они скинув шляпки и усаживаясь кое-как на стулья и окна. — мы знаете, что затеяли? Как только кончатся экзамены, мы улетаем из Петербурга, нанимаем себе простую крестьянскую избу где-нибудь недалеко, и переселяемся туда на все лето. Будем пить молоко, ходить за грибами и запасаться здоровьем на зиму. Хотите с нами?
— Мне это невозможно, — печальным голосом отвечала Ольга: — я должна на лето приискать себе занятие, иначе мне нечем жить!
— Вот выдумали, вам занятие! — вскричала одна из молодых девушек: — да ведь вы совсем больны! На что вы будете похожи зимой, если не подкрепитесь за лето?!
— Что же мне делать, если нельзя, — с некоторым раздражением отвечала Ольга. ,
Гости о чем-то пошептались между собой.
— Знаете что, — обратилась одна из них к Ольге:—мы поселимся в какой-нибудь глуши, где нам будет очень, очень дешево жить. Переезжайте с нами, вы нам заплатите свою долю зимой.
— На будущий год, — прибавила другая: — вам будет легко заниматься, так как вы останетесь на втором курсе; вы можете прихватить лишний урок, и деньги у вас будут, а мы уж так мечтали жить все вчетвером, не отказывайтесь, пожалуйста!
— Не упрямьтесь, милая, — прибавила третья.
Ольга хотела возражать, хотела отказаться от великодушного предложения подруг, но оно делалось так радушно, с таким искренним дружелюбием, а она так живо чувствовала потребность и отдохнуть, и укрепиться, что у неё не хватило сил спорить, и она согласилась со слезами благодарности, пожимая руки своих гостей. Да отчего было и не согласиться?
С какой стати отказываться от товарищеской помощи людей, которые живут одною жизнью, испытывают одинаковые с нею невзгоды, стремятся к той же цели и преодолевают те же трудности?
Лето, проведенное в деревне, полный отдых от занятий, хотя не роскошная, но достаточная пища, общество веселых подруг, — все это благотворно подействовало на Ольгу. Вернувшись в Петербург, она чувствовала себя опять такой же бодрой и сильной, как три года тому назад, как только что приехала из К. Опять предстояла ей усиленная работа и лишения всякого рода, но теперь она легче переносила их. Она бодро питалась «картошкой и колбасой», когда не что было купить себе обеда, она, не стесняясь презрительных взглядов прохожих, носила глухою осенью помятую летнюю шляпку, а зимой — заплатанную шубку. Ни разу больше не пришлось ей срезаться на экзамене, и она уже начинала считать месяцы и недели, отделявшие ее от конца курса, — от начала той полезной деятельности, которой она мечтала посвятить все свои силы.
Один раз она шла с лекций домой, раздумывая об интересном случае болезни, который только что наблюдала под руководством профессора, как вдруг ее окликнул громкий голос:
— Оля! Потанина! Оля!
Она оглянулась, недоумевая, кто зовет ее, но в эту минуту у тротуара, по которому она шла, остановилась щегольская коляска.
— Оля, неужели ты меня не узнала? — повторил тот же голос.
— Леля? Ты? — нерешительно проговорила Ольга.
— Конечно, я, — смеясь отвечала молодая дама, сидевшая в коляске: — вот-то счастье, что мы встретились! Полезай скорей ко мне, нам надо о многом поговорить.
— А тебе не стыдно будет ехать со мной? — улыбаясь, спросила Ольга, садясь на мягкую подушку коляски рядом с подругой детства и одним взглядом сравнивая ее роскошный туалет со своей бедной одеждой.
— Вот выдумала — стыдно! — вскричала Леля. — Ты, кажется, воображаешь, что если я не стала ученой студенткой как ты, так, значит, я совсем поглупела?!
Вместо ответа, Ольга крепко пожала ей руку.
— Ну, говори же, рассказывай, что ты делаешь, чем занимаешься? Режешь собак? Возишься с трупами? Умеешь уж лечить? Рецепты прописываешь? Выстукиваешь больных? — закидывала Леля вопросами, по своему обыкновению, не давая времени обстоятельно ответить ни на один из них.
Ольга в коротких словах рассказала ей о своих занятиях и в свою очередь спросила:
— Ну, а ты же что поделываешь, Леля? Как ты попала в Петербург?
— Да мы уже два месяца живем здесь, — объяснила Леля: — я ведь замужем уже второй год.
— Вот как! Поздравляю! За кем же?
— Ты его, кажется, видала у нас, — слегка покраснев отвечала Леля: — помнишь, Анатолий Михайлович Ядров?
— Анатолий Михайлович! — вскричала Ольга с нескрываемым удовольствием, — да ведь он...— она, в свою очередь, покраснела и замолчала.
— Ну да, ты тогда находила, что он глуп, — досказала её мысль Леля: — правда, он не очень умен, но зато добр и ни в чем меня не стесняет, а для меня это главное. Ты знаешь, у maman я не пользовалась большой свободой, и так боялась, что и муж будет командовать мной... А теперь я делаю все, что хочу, Анатоль ни в чем не противоречит.
«И ты счастлива?» вертелось на языке у Ольги, но она удержалась. Легкая краска как будто стыда, с какой подруга объявила ей о своем замужестве, торопливость, с какой она старалась оправдать свой выбор, показывали неуместность подобного вопроса.
— А помнишь наши мечты о самостоятельной, трудовой жизни? — спросила Ольга через несколько минут молчания.
— Нет, милая, это не для меня, — вздохнула Леля:—я пробовала заниматься без тебя, но у меня все не клеилось! А теперь поздно, я стара, да и потом, я не сказала тебе главного, — ведь я уже мать семейства! Мы сейчас приедем, и ты должна посмотреть моего сынишку, он необыкновенно прелестный.
Ольга не могла отказать приятельнице и зашла к ней, хотя важный швейцар и нарядный лакей Ядровых с удивлением оглядывали странную гостью барыни, вероятно, принимая ее за какую-нибудь просительницу, ждавшую подачки от доброй Елены Степановны.
С этих пор Ольга стала иногда заходить к подруге. Леля всегда принимала ее с распростертыми объятиями, Анатолий Михайлович, желая угодить жене, был с ней очень любезен, гости и прислуга, видя, что эта бедно одетая девушка пользуется особенным расположением хозяев, относились к ней с безукоризненной вежливостью, но, несмотря на все это, Ольга всякий раз уходила с тяжелым чувством из этого богатого дома, где все дышало таким довольством, комфортом и роскошью. Темна, бедна и грязна была её маленькая комнатка, сравнительно с просторными роскошными гостиными Ядровых, но не зависть чувствовала она к богатой подруге, а сожаление, глубокое сожаление. Чтобы не краснеть постоянно за своего добродушного, но глуповатого мужа, Леля боялась знакомиться с людьми умными, развитыми, все её общество состояло из лиц крайне ограниченных, и среди них сама она отупела и опошлилась. Слушая, в каких пустых разговорах проводила она целые часы, какие мелочи наполняли её жизнь, какие дрязги могли интересовать и волновать ее, Ольга с грустью думала о её блестящих способностях, о тех природных дарованиях, которые жизнь смяла, уничтожила в ней.
Последний экзамен выдержан, Ольга окончила курс и, довольная, счастливая, пришла сообщить о своей радости Леле. У Ядровых собралось довольно многочисленное общество. Женщина-доктор всех заинтересовала, люди, много раз видавшие ее прежде, теперь смотрели на нее как на что-то необыкновенное.
— Что же вы намерены делать теперь, Ольга Александровна? — спросил у неё Анатолий Михайлович.
— Как что? Конечно, лечить, — смеясь отвечала Ольга.
— Кого же это вы будете лечить, позвольте полюбопытствовать? — отнесся к ней один толстый господин, оглядывая ее с ног до головы.
— Да всех, кому понадобится, — удивилась этому вопросу Ольга:—хоть вас, например.
— Ну нет-с уж, премного благодарен, — отозвался толстяк: — и мужчины-то доктора много людей на тот свет отправляют, а как за это дело примутся женщины, так совсем беда придет.
Начались рассуждения о том, как трудна обязанность доктора и как невозможно для женщины приобрести необходимые знания и опытность.
— Да отчего же невозможно, — попробовала защищаться Ольга: — все профессора скажут вам, что мы занимались так же прилежно, как студенты, и знаем не меньше их, а опытность приобретается, конечно, временем.
— Оно вам так кажется, — заметил один из гостей: — вот смотрите — нас здесь двадцать человек, спросите у любого, пригласит ли он к трудно больному женщину-доктора,— увидите, что вам скажут.
Ольга окинула взглядом присутствовавших, никто не возражал, хозяйка старалась переменить разговор, чтобы не обидеть гостью.
— Леля, — спросила у неё Ольга несколько спустя: неужели, в самом деле, ты не доверила бы мне своего больного ребенка? Скажи откровенно!
— Вот видишь ли, Оля, голубчик, — смущенно проговорила Леля:— я тебя очень люблю, очень уважаю, но все-таки, по правде сказать, я скорей дала бы лечить Тоню мужчине, чем женщине.
Не раз уже приходилось Ольге слышать подобные мнения. Но именно сегодня, когда она была так радостно настроена, когда ей казалось, что она достигла цели и что широкое поле деятельности открыто перед ней, эти речи особенно неприятно поразили ее.
Она вернулась домой расстроенная, печальная.
— Что это с вами, Потанина? Вы, кажется, забыли, что экзамены кончены? Чего вы хмуритесь? — спросила у неё подруга, жившая в одной с ней комнате и также торжествовавшая в этот день окончание курса.
Ольга передала ей разговоры в доме Ядровых.
— Так вы из-за этого-то печалитесь! — вскричала она. — Разве вам так непременно хочется излечивать от всяких скорбей и болезней господ Ядровых и. всех их родных и знакомых? Полноте! Пусть те, кто не доверяет нам, как женщинам, и не обращаются к нам. У нас и без них найдется довольно пациентов! Разве вы не слыхали, не читали, сколько сел и деревень в России лишены всякой медицинской помощи? Вот куда мы должны ехать, вот где мы должны прилагать наши знания: там нужда заставит забыть, что мы не мужчины! Пусть разные Ядровы говорят о нас что хотят, мы будем делать свое дело, и этим делом покажем себя!
С просветлевшим лицом слушала Ольга речь подруги, крепко пожала она ей руку... С радостным чувством готовились обе девушки начать свою скромную деятельность.
Вот так оно, да.
![;)](http://static.diary.ru/picture/1136.gif)
Довольно поздно вечером, в один из холодных зимних дней, Марья Осиповна возвратилась домой из своих странствий по городу, — возвратилась озабоченная, но в то же время видимо довольная. Пети не было дома, и она, по своему обыкновению, тотчас же стала сообщать свои новости Ольге.
— Вот, Олечка, — начала она, усаживаясь подле дочери:— кажется, счастье Бог нам посылает: удастся Петеньку пристроить. Это мне Лизавета Ивановна устроила, дай ей Бог здоровья! Познакомила она меня с одним господином, служит он здесь в банке. Он берется обучить Петеньку конторскому делу, ведению разных там книг да счетов и говорит: «коли будет понятлив да усерден, так я, говорит, через год, через два возьму его к себе в помощники, и жалованье ему хорошее положат». Как ты об этом думаешь?
— Что же, маменька, мне кажется, это отлично, — отвечала Ольга, недоумевая, как может мать колебаться принять такое выгодное предложение.
— Да видишь ли в чем дело, — пояснила Марья Осиповна:—ведь он не даром будет учить Петеньку: он требует за это денег, и не мало — пятьсот рублей!.. Деньги эти у меня, положим, есть, но ведь это почти последние. Заплачу я их, останется у нас всего триста рублей с небольшим, их не надолго хватит, а для тебя у меня и припасено ничего не будет на случай, если ты выйдешь замуж...
читать дальше
— Да, это грустно, очень, очень грустно, — проговорила Ольга, бледнея и печально опуская голову.
Марья Осиповна не ожидала от неё такого ответа; она заговорила о предназначенных для Ольги деньгах больше для очистки совести, вполне уверенная, что дочь станет, как это много раз бывало прежде, отказываться от приданого и с удовольствием примет известие об устройстве брата.
— Олечка, да что же ты так огорчаешься? — заговорила она.—Ведь Анюта без всякого приданого вышла замуж, и ты ничем ее не хуже, да и братья тебя не оставят, когда оба будут на хорошей дороге.
— Эх, маменька, — вскричала Ольга: — да разве я о приданом!
И тут же, без всяких приготовлений, она рассказала матери о своем намерении, о своем твердом желании.
Желание это показалось Марье Осиповне до того несбыточным, безрассудным, что она в первую минуту всплеснула руками от удивления и положительно отказывалась верить ушам своим. Затем она вспомнила, как отнесутся к этому делу родные и знакомые, как они будут осуждать Ольгу и ее самое, Марью Осиповну, обвинять в излишней снисходительности к дочери; она стала сердиться, кричать, осыпать молодую девушку упреками. Наконец, ей пришло в голову, что дочь непременно погибнет, если бросит дом, если уедет в этот незнакомый, огромный город и она разразилась слезами. Напрасно Ольга упрашивала мать успокоиться, напрасно представляла она ей, что уже многие женщины едут в Петербург учиться или работать, что в этом нет ничего особенно страшного, что, наконец, она там будет не одна, а с братом, под его охраною, — Марья Осиповна продолжала рыдать и повторять, что, пока жива, она не отпустит дочь. В конце концов, после длинного разговора и многих пролитых слез, мать и дочь пришли к такому соглашению: Ольга уступила свое «приданое» Пете и дала слово, что не уедет, пока не получит откуда нибудь достаточно денег на дорогу и на первое время жизни в Петербурге, а Марья Осиповна, с своей стороны, пообещала никому не рассказывать о её намерении, во избежание лишних неприятных толков.
Плохо спала в эту ночь Ольга. Нарушить данное обещание, сильно и глубоко огорчить мать — она не могла, но и отказаться от своего намерения, жить постоянно так, как она жила до сих пор, лишенная возможности даже доставать порядочные книги для чтения, навсегда закрыть себе путь и к умственному развитию, и к самостоятельной жизни... Нет, это было немыслимо! Но как же быть? Что же делать? О, отчего она не мужчина! То, ради чего ей приходится бороться, мучиться, дается им так легко! Митя захотел ехать учиться в Петербург, и все нашли это вполне разумным, и он уехал без всяких препятствий. И Петя уехал бы также, если бы захотел. А она не может! Нет; она также уедет. Хотя это ей дастся нелегко, нескоро, а она все-таки добьется своего. «Прежде всего, — решила уже под утро молодая девушка:— нужны деньги. Маменька заплатит за Петю, а если даже и не заплатит, то, во всяком случае, не даст мне на дорогу. Надобно заработать и скопить побольше денег».
До сих пор Ольга не пробовала извлекать какую-нибудь выгоду из своих знаний. Она училась почти самоучкою и не доверяла себе. Правда, она учила младших братьев и сестер, но то были свои, — чужим она не решалась давать уроки. А между тем это было для неё единственное средство приобрести сколько-нибудь денег. Приняться за какую-нибудь ручную работу, как мать и старшая сестра, она не хотела: это давало слишком ничтожный заработок. Она победила свою робость и обратилась к Леле с просьбою —поискать ей уроков среди её многочисленных знакомых. Вася также получил от неё поручение рекомендовать ее своим товарищам, как репетитора. Маленькие гимназисты, товарищи Васи, давно уже знали, что он отлично подготовлен в гимназию сестрою и что, несмотря на леность и шаловливость, считался одним из первых учеников, благодаря помощи все той же сестры; многие из них давно спрашивали его, не согласится ли его сестра заниматься и с ними, и как только он объявил, что она согласна, у Ольги явилось трое учеников, которые должны приходить к ней каждый день в четыре часа и приготовлять уроки под её наблюдением. Леля также всеми силами хлопотала, чтобы угодить приятельнице, и через месяц добыла ей урок: заниматься каждый день три часа с двумя маленькими девочками за десять рублей в месяц. С гимназистов Ольга получала 15 р., и считала себя необыкновенно богатою: она могла; взамен своей помощи по хозяйству, давать матери каждый месяц 10 рублей, тратить на одежду 5, и у неё оставалось еще 10. Десять рублей в месяц ведь это 120 рублей в год! На это можно и доехать до Петербурга, и прожить там месяца три-четыре... Мать обещала не мешать ей, если она добудет необходимые деньги, и она их добудет, не жалея трудов. Да и что значили для неё труды теперь, когда цель была близка, когда от неё самой зависело приблизить цель! Марья Осиповна поставила ей условием добывание денег именно потому, что считала это самым трудным и непреодолимым препятствием. Увидев, что ошиблась в расчете, она надеялась, что у Ольги не хватит ни терпения, ни уменья сберегать деньги, что ей непременно захочется и повеселиться, и принарядиться. Но Ольга была тверда: она завела себе маленькую шкатулочку и, с наслаждением скряги, откладывала в нее рубль за рублем.
— Олечка, — говорила ей мать: — видела ты, какое хорошенькое платье Анюта сделала Глаше? Что бы ты себе купила такое же, и не дорого стоит.
— Нет, маменька, у меня не хватит денег, — неизменно отвечала Ольга. и Марья Осиповна не могла надивиться, откуда бралась бережливость и аккуратность у девушки, которая с детства относилась небрежно ко всем своим вещам. Еще более удивляло ее необыкновенное трудолюбие и прилежание дочери, которая до сих пор всегда, как ей казалось, готова была бежать от дела. Теперь Ольга, отпустив брата в гимназию, тотчас садилась учить Машу. Девочка была очень способная, очень прилежная: жалко было не заниматься ею. К одиннадцати часам она должна была поспеть на урок, продолжавшийся до 2-х часов. Домой она приходила около 3-х а в 4 к ней являлись её ученики, которые оставались до 6—8, иногда даже до 10 часов, смотря по трудности заданных им уроков. Отпустив их, Ольга весь остаток вечера проводила за шитьем: на урок нельзя было приходить одетою как-нибудь, а уменьшить свое сокровище, чтобы заплатить швее, она сочла бы преступлением.
«Целый день за делом, и книжки свои бросила читать: должно быть, в разум вошла, поняла, что в них мало толку», — рассуждала Марья Осиповна.
Ольге, действительно, пришлось отказаться даже от чтения, но она не особенно грустила об этом: год — куда ни шло, в Петербурге она вознаградит потерянное время, там всего начитается, всему научится. С Лелей она также видалась редко, урывками, но все-таки успевала сообщать ей свои надежды на успех.
— Ну, а ты как же, Леля? — спрашивала она: — ведь мы решили ехать вместе?
— Да, да, непременно — подтверждала Леля.
Один раз она встретила подругу расстроенная, взволнованная.
— Представь себе, — рассказала Леля: — вчера я решилась наконец объявить все маменьке; я сказала ей, что не хочу больше жить здесь и что на будущий год уеду в Петербург, сделаюсь доктором. А маменька не рассердилась, как твоя, а расхохоталась и спросила, знаю ли я, какою дорогою ехать в Петербург и как брать билет на железную дорогу и разные такие мелочи... Я этого, конечно, не знаю; но ведь это пустяки: во-первых, это нетрудно узнать, а во-вторых, ведь я поеду не одна, а с тобою. А маменька все смеялась и уверяла, что без Агаши я не сумею надеть платья, а без Антона отыскать шубу. Так я и не могла с ней ни о чем серьезно поговорить... Ужасно досадно!
— Я думаю, тебе, в самом деле, не худо привыкать обходиться без прислуги,—задумчиво заметила Ольга.
— Пустяки, — вскричала Леля: — чего там привыкать! Захочу, все сумею сама сделать, не велика мудрость...
Весною у Ольги прибавилось еще уроков: перед экзаменами многим маленьким гимназистам нужна была помощь, и к ней стало ходить по вечерам не трое, а уже шестеро учеников. К лету эти занятия прекратились, но зато младшие братья двух из учеников должны были осенью поступить в гимназию, и родители, вполне довольные её преподаванием, поручили ей подготовить их. В августе месяце Ольга открыла свою копилку и сосчитала деньги: оказалось, что у неё было 110 рублей.
«Чего же больше, рассуждала молодая девушка, на эти деньги я могу доехать до Петербурга и прожить там первое время, пока найду себе какое-нибудь занятие. Нечего больше откладывать, надо ехать теперь же».
Она в тот же день отправилась к Леле, рассказала ей о своем намерении, и обе девушки сговорились в один день выпросить согласие у своих матерей и ехать вместе не позже будущей недели.
С сильно бьющимся сердцем возвращалась Ольга от подруги домой. Неужели, в самом деле, её заветная мечта осуществится так скоро! У неё не хватило терпения ждать следующего дня для переговоров с матерью, и она начала их в тот же вечер, как только дети легли спать.
— Господи, Олечка, да неужели ты все еще не выкинула из головы эту глупую мысль! — с отчаянием вскричала Марья Осиповна.
Долго пришлось Ольге доказывать матери, что мысль ехать в Петербург учиться — не заключает в себе ничего особенно глупого; что в столице ей не грозят никакие страшные опасности, тем более теперь, когда там брат Митя, который, конечно, сумеет защитить ее, что её присутствие дома теперь вовсе не необходимо: семья не велика, а Маша настолько подросла, что может исполнять небольшие домашние работы. Долго плакала она, умоляя мать не стеснять её свободы, не мешать ей идти по тому пути, на котором она надеется найти счастье. Марья Осиповна и сама плакала; она то уговаривала дочь, то бранила ее; то упрекала самое себя за излишнее баловство детей, то молилась Богу, прося Его вразумить ее, как поступить в этом случае, но в конце концов все-таки, хотя неохотно, дала свое согласие.
— Не ждала я от тебя этого, — в заключение сказала она: — думала, даст Бог выйдешь ты замуж, как Анюточка, буду я радоваться на твое счастье, а ты — вон что задумала!
Она закрыла лицо руками и горько заплакала. Переносить слезы матери было для Ольги всего тяжелее. Упреки, брань раздражали ее, но это неподдельное горе волновало ее до глубины души; она готова была бы даже отказаться от своего намерения, если бы не сознавала вполне ясно, что не в состоянии осуществить мечту матери, что, выйдя замуж как Анюточка, никогда, никогда не будет счастлива. Она бросилась на колени перед матерью, она целовала её руки, она уверяла ее, что никогда не перестанет любить ее и всю свою семью, что, кончив учиться, приедет жить с ней, и будет счастлива, гораздо счастливее Анюты.
— А может, ты и раньше увидишь, что все это вздор, что без этого ученья лучше можно прожить на свете, — тогда ты вернешься сюда, не останешься в Петербурге? — спросила Марья Осиповна.
— Конечно, приеду, маменька, — отвечала Ольга: — если только будет возможность, я буду каждое лето приезжать к вам.
Это обещание несколько успокоило Марью Осиповну. Почти всю ночь не спали мать и дочь. Ольга высказала все свои мечты и надежды на будущее, стараясь возбудить в матери хоть часть той твердой веры в успех, которая оживляла ее. Марья Осиповна слабо возражала, стараясь предостерегать, выставлять на вид всевозможные препятствия и затруднения, но по-видимому, начинала поддаваться влиянию дочери. На рассвете Ольга заснула, довольная и спокойная: ей казалось, что теперь все препятствия устранены.
Она проспала долго и, проснувшись, с удивлением услышала, что в соседней комнате гости: раздавались голоса Лизаветы Сергеевны и Филиппа Семеновича. Ей представилось, что, вероятно, с кем нибудь в семействе случилось несчастие, и она поспешила одеться, чтобы узнать, в чем дело. Оказалось, что она сама была виновницей этого утреннего визита родственников. Простившись с дочерью и улегшись в постель, Марья Осиповна не могла заснуть: ей вдруг пришло в голову, что она поступила крайне безрассудно, давая дочери согласие на такое важное дело без совета родных. Она поспешила исправить свою оплошность и, пока Ольга спала, успела побывать у Ильи Фомича и Филиппа Семеновича. Известие о странном намерении Ольги взволновало всех.
— Глупые затеи! — сквозь зубы процедил Илья Фомич.
— Это ужасно, — горячилась Лизавета Сергеевна: — наша племянница, также Потанина, и поедет в Петербург одна Бог знает для чего...
Анюта недоумевала, зачем Ольга уезжает из дому, когда теперь семья живет не так бедно как прежде, и она могла бы пользоваться даже кое-какими удовольствиями.
И вот все они, не медля ни минуты, собрались увещевать безрассудную девушку, уговаривать ее отказаться от её безумного и преступного намерения.
Ольга никак не ожидала этой новой неприятности. Мать она могла убеждать, упрашивать; она понимала, что если та противится её намерению, то единственно из любви к ней, из заботливости об её счастье. Но что за дело до неё всем этим людям? По какому праву вмешиваются они в её судьбу? Все они, не исключая и старшей сестры, относились к ней до сих пор вполне равнодушно, никогда не старались облегчить её занятия, не интересовались узнавать её нужды и желания, не задавали себе вопроса, хорошо ли ей живется. И вот теперь, когда ей открывается возможность переменить свою жизнь к лучшему, достигнуть цели своей давнишней мечты, они восстают против неё, оскорбляют ее... Илья Фомич называет ее взбалмошной девчонкой, которую мать испортила баловством; Лизавета Сергеевна читает ей длинные нотации, беспрестанно поднося к носу флакончик с духами; Анюта презрительно пожимает плечами; Филипп Семенович просто бранится, стращает, что ее запрут в комнату, на хлеб и на воду, что мать проклянет ее, что вся семья отступится от неё. Ольга долго крепилась, стараясь сохранить спокойствие, не обращая внимания на грубость зятя, кротко возражала дяде и тетке, объясняла им свои планы, свои надежды на будущее; но когда она увидела, что это напрасно, что все её слова считаются пустыми бреднями, она не выдержала. Задыхающимся от волнения голосом она крикнула Филиппу Семеновичу, что он не имеет права мешаться в её дела, разрыдалась и выбежала вон из комнаты.
Родственники разошлись, сердясь на своевольную девчонку, но надеясь, что их советы не пропали даром, что она образумится.
Опять пришлось Ольге повторять с матерью весь вчерашний разговор, так как Марья Осиповна, ссылаясь на мнение всех родных, взяла назад свое согласие. Опять слезы, просьбы, уверения... А тут еще и дети стали подавать свой голос. Вася жаловался, что не сумеет хорошо готовить уроки без помощи сестры, Маша плакала, что ее некому будет учить. Ольга убеждала Васю, что он уже довольно велик и, при своих превосходных способностях, не нуждается ни в чьей помощи, особенно, если откинет в сторону лень и невнимательность; она утешала Машу, обещая, что заработает в Петербурге денег и станет платить за нее в гимназию.
— Не понимаю, в самом деле, — ввернул свое слово и Петя; — для чего ты, Оля, заварила всю эту кашу: нам так хорошо жилось последнее время, а ты вдруг выдумала уезжать...
— Не понимаешь, так и не понимай! — вспылила Ольга, которая давно уже объяснила брату свои намерения и надеялась, что он поддержит ее в трудные минуты. — Я прошу тебя только не мешать мне, не идти против меня: ты видишь как мне тяжело.
Она ушла в свою комнату, бросилась на постель и уткнула голову в подушку.
В эту минуту ей подали письмо. Это было от Лели.
«Все кончено, милая Оля, — писала Леля:— я не могу с тобой ехать. Когда я рассказала сегодня о нашем намерении, маменька решительным голосом сказала, что не согласна на мой отъезд, не даст мне денег и не позволит взять моих вещей; что это твоя глупая затея, и она запрещает мне говорить об этом больше. Она ушла от меня и, заперлась в своей комнате. Что мне делать? Я, конечно, не могу ехать без денег... А сегодня, как нарочно, надо быть на балу у тетеньки. Можешь себе представить, каково мне! Пожалей меня, голубушка, и напиши, что ты думаешь делать? К нам не приходи: маменька на тебя сердится.
Нежно любящая тебя несчастная Елена 3.»
Это письмо было последнею каплею горечи для Ольги. Подруга оставила ее, отказалась от задуманного вместе плана и отказалась, по-видимому, легко, после нескольких слов матери. Теперь она одна, совсем одна...
Ольга судорожно сжала в руках письмо Лели, и вдруг с ней сделался сильнейший истерический припадок. Марья Осиповна в испуге вбежала к ней в комнату и растерянно металась из стороны в сторону, не зная, чем помочь ей. Припадок прошел сам собой, но затем у Ольги сделались жар и страшная головная боль. Марья Осиповна не на шутку перепугалась: Ольга с детства отличалась крепким здоровьем и почти никогда не болела; теперь, когда она с выражением страдания металась по постели и в бреду произносила отрывочные жалобы на свою судьбу, бедной матери представилось, что она серьезно больна, что ей грозит смерть, и она считала себя виновною в этом.
Когда под утро Ольга пришла в себя, почувствовала облегчение и стала слабым голосом успокаивать мать, Марья Осиповна расплакалась:
— Уж как ты меня напугала, Олечка, — говорила она, лаская дочь: — да неужели ты это все из-за Петербурга?
— Ах, маменька, да вы только подумайте, как все меня мучили вчера! — вскричала Ольга. И, при воспоминании о вынесенных неприятностях, щеки её опять запылали болезненным румянцем, лицо приняло беспокойное, страдальческое выражение.
— Полно, Оленька, не волнуйся, — встревоженным голосом заговорила Марья Осиповна: — успокойся, выздоравливай только, я не буду мешать тебе. Пусть другие говорят, что хотят, — мне твоя жизнь, твое здоровье всего дороже. Поезжай себе с Богом, если тебе этого уж так крепко хочется. Что, в самом деле, ведь ты не маленькая, можешь свою пользу понимать...
Конечно, никакие лекарства в мире не могли бы так быстро вылечить Ольгу, как эти слова матери. Чтобы скорее покончить всякие колебания и избегнуть новых неприятных объяснений с родными, она решила, что выедет через три дня, и Марья Осиповна не противоречила ей в этом.
«Что за долгие сборы, — рассуждала она; —все равно, только лишнее будешь думать да мучиться, все равно ее не переубедишь. Ну, что делать, напишу Митеньке, чтобы берег ее; а может, и сама не долго там загостится, вернется в родное гнездо».
Сырой, туманный ноябрьский день. Вместо снега, которого с нетерпением ждут петербургские жители, с неба падает мелкий пронизывающий дождь. По Николаевскому мосту тихою, утомленною походкою идет молодая девушка. Лицо её бледно и печально, какие-то грустные, тяжелые мысли заставляют ее низко опускать голову и не обращать внимания ни на резкий ветер, приподымающий пелерину её старомодного ватерпруфа, ни на холодные водяные капли, которые, собираясь на полях фя клеенчатой шляпки, падают ей на плечи и на шею. При переходе через набережную Васильевского острова окрик кучера, быстро мчавшегося на козлах щегольской пролетки, заставил ее вздрогнуть и опомниться. Она огляделась кругом; масса экипажей, с шумом сновавших во все стороны, видимо пугала ее; она стала переходить улицу с боязливою осторожностью провинциалки, не привыкшей к движению большого города. Но вот она благополучно перешла улицу, и перед ней длинною полосою тянется одна из линий Васильевского острова; опасности больше никакой не представляется, и голова её снова опускается вниз, и опять те же невеселые мысли овладевают ею.
— Ольга, куда ты? — раздался мужской голос подле неё. Она вздрогнула и подняла голову.
— Я домой, — отвечала она: — завтра поступаю на место.
— Ну, наконец-то! Поздравляю, что же ты такая невеселая?
— Нечего особенно веселиться, — со вздохом проговорила она: — это место даже не гувернантки, а просто няньки; мне придется целые дни возиться с двумя детьми 4 и 5 лет и даже спать с ними вместе. Не знаю, когда удастся заниматься...
— Да, это очень невесело.
— Что же мне делать! — вскричала она: — без диплома меня никто не берет ни в гувернантки, ни в учительницы; других занятий, ты сам видел, как я усердно искала, и не могла найти; надо же хотя чем нибудь жить, у меня денег осталось всего 5 рублей.
— Надо было просто, как я тебе советовал, вернуться домой, там приготовиться к экзамену, и тогда уже ехать в Петербург, — отвечал брат.
— Ах, Митя, — вскричала Ольга, и слезы заблистали на ее ресницах: — если бы ты знал, как мне тяжело было вырваться из дома, ты не стал бы советовать мне этого! Если я теперь уеду из Петербурга, мне уже не удастся вернуться.
Митя пожал плечами. «Беда не велика», хотел он сказать, но удержался, чтобы не рассердить сестру, которая и без того казалась расстроенною.
У ворот небольшого деревянного дома они расстались. Митя сказал, что должен идти к одному товарищу, обещавшему достать ему нужную книгу, а Ольга вошла через калитку во двор и поднялась по крутой деревянной лестнице в мезонин флигеля, расположенного в глубине двора.
Ей не пришлось ни звонить, ни стучать. Обитая прорванною клеенкою дверь квартиры была настежь открыта и из неё валил кухонный чад и густой дым жарившегося цикория. Поперхнувшись от этого дыма, Ольга прошла крошечную переднюю, отделенную неглухою перегородкою от кухни, большую, заставленную неуклюжею мебелью комнату хозяев, в которой копошилось и пищало четверо грязных ребятишек, и вошла в свое собственное помещение. Это была маленькая комнатка, — такая маленькая, что железная кровать занимала всю её длину, а в ширину между этою же кроватью и стулом, стоявшим у противоположной стены, с трудом можно было пройти. Ольга сняла с себя ватерпруф и шляпку, и опустилась на стул у окна, — усталая, огорченная. Три месяца петербургской жизни оставили следы на её наружности. Румянец исчез с её щек, глаза её глядели не так смело и бодро, как в К*. Между бровями её залегла складка, придававшая всему лицу серьезное, озабоченное выражение.
— Можно войти? — раздался голос за дверью.
— Да, конечно, войдите, — отозвалась Ольга с видимым удовольствием: она узнала по голосу свою соседку, бедную учительницу, нанимавшую у тех же хозяев другую маленькую комнатку.
Вошла молодая женщина, лет тридцати, высокая, сухощавая, с бледным, изнуренным лицом и чахоточным румянцем на щеках, в черном шерстяном платье, которое мешком висело на её исхудалых плечах.
— Ну что, Ольга Александровна, как дела? — участливо спросила она, сжимая в своей горячей руке холодную руку девушки.
— Да что, Софья Дмитриевна, взяла место, — отвечала Ольга. — Место, кажется, плохое, дети на вид балованные, капризные, мать ужасно важничает: заставила меня ждать с полчаса, говорит свысока, в виде особой милости объявила, что я буду обедать за одним столом с ними. По всему видно, что жить будет худо, да что же делать: все лучше, чем умирать с голоду...
— Эх, жалко, что вы поторопились, голубушка, — заговорила Софья Дмитриевна, слегка задыхающимся, как бы надтреснутым голосом.—Лучше всякую нужду перенести, да жить самостоятельно, не зависеть от людей, которые за ваши же труды, да станут презрительно относиться к вам. Я знаю, вы усердно искали себе работы, подождали бы немного, — авось, что нибудь и нашлось бы. Вы еще нетерпеливы, не привыкли. Вам кажется, если не на что купить свечку, если не каждый день обедать, так это уже и несчастие! А посмотрели бы, как живут другие! Да вот хотя я, например. Знаете, нынче летом уроков у меня не было, одной перепискою жила, 10 р. в месяц зарабатывала, так я во все лето ровно шесть раз обедала; уверяю вас, только чаем и жила, да иногда купишь себе колбасы или сваришь картошки, —вот и вся еда. А ничего себе, живу...
Сухой кашель и зловещие чахоточные пятна на щеках говорившей красноречиво показывали, к чему ведет такая жизнь. Ольга хорошо понимала это.
— Нет, нет, не могу, — вскричала она, почти с ужасом глядя на свою приятельницу.
«И она была также молода, и она также рассчитывала на свои силы, — мелькнуло в голове молодой девушки: — неужели и я дойду до того же!» Чувство страха за себя, чувство жалости к несчастной, стоявшей перед ней, охватили ее, она закрыла лицо руками и зарыдала.
Софья Дмитриевна не вполне поняла причину её слез, она видела только, что молодая девушка упала духом, что ей нужно утешение, одобрение. Она села подле неё, ласково обняла ее и заговорила с ней тихим задушевным голосом. Она говорила о её молодости, о том, как много хорошего может еще ожидать ее в жизни, о том, как с каждым годом увеличивается число лиц, с уважением и сочувствием относящихся к трудящимся женщинам, как многим из этих женщин уже удалось достигнуть цели, приобрести и знание, и самостоятельность, и возможность работать на пользу других... Мало-помалу слезы Ольги перестали течь, лицо её осветилось лучом надежды. Умиравшая в тяжелой борьбе с жизнью труженица передавала свою веру, свою бодрость молодой, только что вступавшей на путь труженице; одна без сожаления вспоминала о вынесенных испытаниях, другая без страха готовилась к таким же испытаниям.
Предчувствие Ольги оправдалось. Жизнь на месте, которое она принуждена была взять, чтобы, подобно Софье Дмитриевне, не зачахнуть от голода и всяких лишений, оказалась действительно очень тяжелою. Зоя Ульяновна Сиверская, мать её маленьких воспитанников, была женщина вовсе не злая; но она выросла и постоянно жила в богатстве, никогда не трудилась, и потому не умела уважать чужого труда. Ей казалось, что лакей, кухарка, горничная, нянька, гувернантка, получающие от неё жалованье, обязаны вполне посвящать себя той работе, за какую взялись, что все их мысли, желания, должны исключительно касаться усердного исполнения этой обязанности. Она сердилась, когда узнавала, что к кухарке приходят гости, ворчала, когда горничная отпрашивалась со Двора и была неприятно, поражена, увидев, что Ольга, уложив детей спать, взялась за книгу.
— Что это вы читаете. Ольга Александровна? — спросила она ее.
— Славянскую грамматику... Я готовлюсь к экзамену на звание учительницы, — отвечала Ольга, краснея от нелюбезного тона, каким был предложен ей вопрос.
— Как это можно! —вскричала Зоя Ульяновна:—вы взялись смотреть за детьми, а думаете о каких-то экзаменах...Это ни на что не похоже! Если бы вы предупредили меня, я не наняла бы вас.
— Книги не помешают мне смотреть за детьми, —возразила Ольга:—я буду читать по вечерам, когда они спят.
— Отлично! Будете заниматься по ночам, и потом целый день ходить сонной, раздражительной!
— Нет, уверяю вас, я постараюсь усердно смотреть за детьми, — сказала Ольга.
— Это мы увидим, — заметила Зоя Ульяновна и вышла из комнаты, сердито хлопнув дверью.
С этой минуты у неё явилось убеждение, что новая няня не может добросовестно исполнять свои обязанности, и она стала на каждом шагу уличать ее в невнимательном отношении к детям.
— Женя, кажется, не причесан сегодня? Отчего это у Тани расстегнут сапожок? Боже мой, такой холод, а вы ведете детей гулять, не завязав им ушки! Отчего это Жени плачет? Он верно нездоров, а вы и не замечаете? Что это, как Таня дурно держит вилку. Неужели вы не видите? Верно дети скучают, оттого они и капризничают. Разве вы не можете занять их чем-нибудь?
Эти и тому подобные замечания повторялись ежедневно с утра до вечера и сопровождались колкими намеками на то, что «за двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь», «воспитание детей вещь трудная, кто за него берется, не должен думать ни о чем другом», «нынче все хотят быть учеными, а главного не понимают», что «нужно добросовестно исполнять то, за что получаешь деньги» и т. п.
Ольга всеми силами старалась не заслуживать упреков своей хозяйки, но вскоре убедилась, что это совершенно невозможно. Зоя Ульяновна всегда находила к чему придраться и, не стесняясь, делала ей выговоры и при детях, и при гостях. Молодая девушка краснела и чуть не до крови кусала себе губы, чтобы удержаться от резкого ответа, который навлек бы на нее еще большие неприятности. Вообще — она любила детей и дома охотно возилась с младшими сестрами и братом; но Женя и Таня были далеко не привлекательные малютки. В четыре, в пять лет они уже сознавали себя маленькими господами, которым все окружающие обязаны служить и прислуживать.
— Одевайте меня, я вставать хочу! — кричала Таня, барахтаясь голыми ножками в постели.
— Нехорошо так говорить, Танечка, — замечала Ольга: — надо просить повежливее...
— Вот еще, стану я просить, — возражала девочка: — вы должны меня одевать, я пожалуюсь маме — она вам прикажет.
— Женя, — заметила Ольга: — я не буду с вами играть, если вы будете ломать Танины игрушки.
— Нет будете, — спорит мальчик: — вы не смеете не играть с нами, вам за это жалованье платят.
Поступая на место, Ольга надеялась, что в течение дня у неё найдется один, два свободных часа, чтобы почитать, пока дети займутся какой-нибудь игрой; но она скоро увидела, что это была напрасная надежда. С той минуты, как дети просыпались утром, и пока они засыпали вечером, у неё не было ни секунды покоя. Они не умели не только сами одеться, умыться, причесаться, но даже в играх им постоянно нужна была помощь старших. Женя не мог сам запрячь лошадку, Таня не могла сама одеть куклу, мало того — ни один из них никогда не мог придумать игры: они стояли беспомощно перед целым шкафом игрушек и не знали, за что взяться, чем заняться. Нужно было целый день забавлять их, играть с ними, рассказывать им что-нибудь, при этом беспрестанно следить, чтобы они не упали, не ушиблись, не укололись, не перепачкались, не поссорились и не разревелись. Никогда не воображала Ольга, чтобы обязанность няни была до такой степени трудна. Уложив вечером спать своих неугомонных воспитанников, она чувствовала себя до того утомленной, что должна была сначала отдыхать, прежде чем взяться за книгу. И как трудно было сосредоточить внимание на книге, когда беспрестанно, с мучительною ясностью, вспоминались все вынесенные в этот день неприятности, когда в будущем представлялся бесконечный ряд таких же неприятностей, таких же унижений! А между тем читать, учиться надо было много и не теряя времени. Приехав в Петербург, она узнала, что для поступления на медицинские курсы ей нужно иметь диплом на звание учительницы и выдержать еще поверочный экзамен из нескольких предметов. К этим-то экзаменам она теперь и готовилась; ей во многом приходилось дополнять свои знания, так как они не подходили к установленным программам, многое надо было прочитать, многое повторить, другое выучить вновь, но эта работа не пугала ее: не впервые было ей просиживать половины ночей за книгами и трудиться одной, без посторонней помощи. Только бы кое-как прожить до весны на этом месте, чтобы скопить немножко денег на время экзамена, когда уже нельзя будет заниматься ничем посторонним!
И она целые дни переносила грубость и капризы балованных детей, колкости и оскорбления их матери, а по ночам прилежно училась; щеки её все бледнели, глаза тускнели, но она не теряла бодрости. Весна недалеко; она выдержит экзамен, на лето возьмет себе место полегче, осенью выдержит другой экзамен, а там, — там уже все будет отлично...
@темы: Трудная борьба, текст, Анненская
А в «Генеральской дочке» что только не отредактировано… читать дальшеПолно изменений по всему тексту. Убрали фрагменты с проявлением чувств и эмоций. Например, Чарская пишет: «Тут пухлые губки тянутся к губам француженки с самым лучшим намерением. И растроганная директриса не может не ответить на их приветливый поцелуй». В ПСС осталось только: «И растроганная директриса не может не ответить улыбкой». И еще несколько подобных.
Убрали описания природы, открывающие некоторые главы. Но не все, как будто им было лень. Что-то убрали. Что-то оставили.
Также Иза Пель, одна из пансионерок, из дочери богатого барона стала дочерью богатого фабриканта! А чуть дальше, когда главная героиня рисует карикатуры на всех обитателей пансиона, та же Иза в изображении Муры становится попугаем, хотя в оригинале (у Чарской) – «красивая лань». Что, современные люди не знают, что за зверь такой «лань», а сноску делать неохота? Француженка, сестра мадам Сэт из Эми переименовывается в Эмми. Это ведь скорее английский вариант?
Но самое странное, это то, что изменено несколько французских(!) фраз… Французский мне далеко не чужой, je parle francais. Поэтому я совсем не поняла, зачем было изменять их, правда, синонимами, но оригинал более уместен, что ли. Редакторские фразы смахивают на электронный переводчик. Постепенно, по одной фразе, я поняла, что так оно и было. Конечно, Abbyy Lingvo знает язык лучше, чем выпускница Павловского института… А фраза такая:
Оригинал – «Эта Анюта являлась «bete noir» (козлом отпущения; в точном переводе – черным зверем) пансиона madame Sept».
ПСС - «Эта Анюта являлась «bouc emissaire» (козлом отпущения; в точном переводе – черным зверем) пансиона madame Sept». Но действительный перевод слов «bete noir» - черный зверь, а редактор не додумал предложение, и получилась ерунда. Ну а несколько других предложений (не все) просто переведено по-другому или написан их русский вариант. Русский перевод вместо французских слов я видела и в «За что?» (которое «Моя жизнь» в ПСС).
![;)](http://static.diary.ru/picture/1136.gif)
Занимаясь с Петей, Оля как будто несколько утешилась и развлеклась, но на самом деле, она ни на минуту не забывала того, что так сильно огорчило ее. Впрочем, Митя, по-видимому вовсе не хотел, чтобы она забыла его слова, напротив он на другой день повторял то же самое уже без всякого раздражения и прибавил, что, по его мнению, Оля поступит гораздо разумнее, если отбросит все свои нелепые затеи и станет держать себя попроще. Она знает довольно много, — больше многих других девушек, — и может удовольствоваться этим. Оля была до глубины души оскорблена советом брата; она не могла спорить с ним, не могла доказать ему, что он неправ, — она просто возмущалась, чувствовала себя и оскорбленной, и несчастной. У нее явилось сомнение: все говорят одно и то же, все находят ее желания и стремления нелепыми; может быть, это и правда, может быть, она в самом деле поступает глупо, напрасно тратит время и силы?...
читать дальше
Два дня девочка не дотронулась ни до одной книги. Когда на третий день утром она, по обыкновению, пришла к Зейдлер, Леля была поражена ее бледностью, ее утомленным, унылым видом.
— Что это с тобой, Олечка, — с участием спрашивала она: — ты больна?
— Нет, милая, я совсем здорова, — отвечала Оля, и тут же рассказала подруге свое горе, свои сомнения.
— Вот-то глупости какие, — вскричала Леля: — твой брат!— извини, пожалуйста, просто дурак, и его товарищи не лучше... Очень стоит полагаться на их мнения! Ты послушай, что в газетах пишут: тетя читала вчера одной знакомой,— я слышала,—в Петфрбурге для женщин читают лекции такие же, как для мужчин, и потом их будут принимать в медицинскую академию, — знаешь, где готовятся в доктора. Значит, там вовсе не смеются над женщинами, которые хотят учиться, а совсем напротив. И как это весело — вдруг сделаться доктором!...
— Да правда ли это только, Леля? — недоверчиво спрашивала Ольга.
— Ну, вот! Разве в газетах станут писать неправду? Я нарочно припрятала те номера, где об этом пишут, чтобы показать тебе.
Подруги перечитали статьи, указанные Лелей, и все сомнения Оли исчезли. Боже мой, какое счастье! Здесь над ней смеются, а там, в этом умном, хорошем Петербурге, где живет так много добрых, образованных людей, над учащимися женщинами никто не смеется; напротив, им помогают, для них читают лекции, им позволяют делаться докторами! Быть доктором!.. Какая хорошая, полезная деятельность! Неужели и она когда нибудь достигнет этого?.. Сердце девочки билось так сильно, что от волнения она ничего не могла говорить, только щеки ее горели и глаза блестели...
Леля болтала без умолку.
— Знаешь, — говорила она: я как все это услышала, так и решила, что нам с тобой непременно надо ехать в Петербург. Теперь нас, конечно, не пустят,—скажут, что мы еще девочки, ничего не понимаем,—но года через два, через три мы будем уже совсем взрослые девицы, и тогда никто нас не удержит. Мы вместе будем учиться, и вместе сделаемся докторами. Только я не знаю, какие болезни лучше лечить? Или, может быть, можно все? как ты думаешь?
— Ах, Леля, не все ли равно, — задумчиво заметила Ольга:— только бы это исполнилось, только бы поехать туда да начать учиться.
— Мы поедем, это уже наверно, — убежденным голосом отвечала Леля: — для меня, по крайней мере, это дело решенное...
С этой минуты у девочек явилась цель в жизни, явилась мечта, которая и утешала, и поддерживала их. Они решили до поры до времени никому не сообщать этой мечты, чтобы не встретить заранее противодействия ее исполнению. Они никому не говорили ни слова о том, что так сильно возбуждало их, но оставаясь наедине, в подробности обсуждали и то, каким путем добьются от старших согласия на свою поездку, и как устроятся в этом неведомом им Петербурге, и как распределят свои занятия, и как в далеком будущем заживут самостоятельною и полезною жизнью. Теперь уже они читали и учились не только потому, что их интересовало, не только потому, что им было обидно оставаться глупее своих сверстников мальчиков, но и потому, что эти занятия представляли им возможность устроить свою жизнь по своему и лучше, чем они видели вокруг себя.
— Надеюсь, что когда я буду знаменитым доктором, — говорила Леля: — от меня не потребуют, чтобы я целые часы выдумывала—какое платье да какая прическа мне к лицу, как кузина Мими; и меня не будут бранить за то, что я не довольно почтительна с княгиней Солнцевой и не довольно любезно отвечаю на разные глупости мосье Жака.
«А мне,—думала Оля: — не придется, как уверяют маменька и тетенька, выбирать одно из двух: или ждать помощи от братьев, или стараться найти себе богатого мужа. Я буду, так же как Митя и как другие мужчины, жить своим трудом, — полезным, хорошим трудом, а не милостями других».
Оживленная этою мыслью, этою надеждою, Оля уже равнодушно смотрела на то, как окружающие относятся к ее занятиям. Она стала учиться одна, без помощи Мити, изредка только обращаясь к нему с каким-нибудь вопросом и не смущаясь тем, что он давал свои ответы сухим, недовольным тоном и часто повторял: «полно тебе, Оля: ведь ты, право, уже довольно знаешь!»
Кроме того, она решила, что должна присадить за книги своих младших сестер. С маленьким Васей она уже начала немножко заниматься по просьбе матери, которая говорила, что умрет спокойно, если успеет пристроить в гимназию и младшего сына. О Глаше и Маше Марья Осиповна рассуждала так же, как и о старших дочерях: что для них ученье—лишняя роскошь; впрочем, она не мешала Оле заниматься с ними сколько и чем угодно.
— Пусть себе хоть за книжкою сидят, — рассуждала она:— все лучше, чем шуметь да платья рвать.
А Оля утешалась мыслью, что не одна она, а и сестры ее получат возможность жить тою хорошею жизнью, о какой она мечтала. Одно смущало девочку и часто заставляло ее проводить бессонные ночи: откуда возьмет она денег, чтобы ехать в Петербург и жить там? Леле хорошо говорить «это дело решенное», ее мать богата: если она согласится отпустить дочь, то, конечно, даст ей и все необходимые средства. А кто поможет ей? К кому может она обратиться с просьбою о помощи? Уж, конечно, не к бедной, постоянно нуждающейся матери, не к Анюте, не к тетке, которые наверно станут всеми силами мешать ей. Самой заработать? Но как, чем?... Впрочем, ведь это еще не так скоро,—утешала себя девочка, —года через два, через три, а к тому времени, может быть, что нибудь и случится совсем неожиданное. И вдруг это неожиданное действительно случилось. В один день, когда все семейство сидело за своим скромным обедом, почтальон принес на имя Марьи Осиповны письмо с черною печатью. Бедная женщина, привыкшая встречать в жизни больше горя, чем радостей, задрожала при виде этой печати и от волнения едва могла прочесть письмо. В письме ее извещали, что в Москве скончалась старая тетка покойного Александра Фомича и оставила ей по завещанию две тысячи рублей, прося ее употребить эти деньги с пользою— для сирот ее милого племянника.
— Мы разбогатели!..—У нас две тысячи!.. Ура! мы наследники!..—кричали и волновались дети, когда Митя, взяв из дрожащих рук матери письмо, объяснил им, в чем дело.
Две тысячи—не Бог знает какие деньги; но для бедной семьи, часто не знавшей — хватит ли денег на покупку новой обуви, когда старая отказывалась служить, или новой одежды, когда прежняя становилась слишком короткой—это было целое богатство. Марья Осиповна и плакала, и смеялась, и крестилась; дети строили всевозможные воздушные замки, на осуществление которых понадобился бы капитал, по крайней мере, раз в пять больше полученного.
Марья Осиповна не спала всю ночь, раздумывая, как ей лучше исполнить волю доброй старушки, как разумнее употребить деньги—на пользу детей. — На следующей день она собрала по этому поводу целый семейный совет. На этом совете присутствовали: Илья Фомич, Лизавета Сергеевна, Филипп Семенович, Анюта и Митя. Младшим детям, не исключая и Оли, позволено было слушать рассуждения старших, но их мнений никто не спрашивал. По самом зрелом обсуждении вопроса, решено поступить так: часть денег, рублей 300— 400, употребить на уплату разных мелких долгов, очень тревоживших Марью Осиповну, и на самые необходимые улучшения в меблировке и одежде семейства. Остальные деньги следовало беречь на случай какой-нибудь крайней надобности для кого-нибудь из детей.
— Ваша Ольга уже почти невеста, — заметила Елизавета Сергеевна:—хорошо, если вам можно будет дать ей хотя какое-нибудь приданое.
— Да вот и Васеньку надо будет в гимназию отдать,— сказала Марья Осиповна.
— Что ж, это дело доброе, — похвалил Илья Фомич: — дадите сыновьям образование, старших дочек замуж пристроите, так и можете спокойно жить: они вас да младших сестер не оставят.
— Я и для себя попрошу у маменьки часть этих денег, — вставил свое слово Митя: — я непременно хочу кончить курс в гимназии, а потом ехать в Петербург или в Москву, в университет.
— По-моему, это совершенно лишнее, — своим обычным решительным тоном заметил Филипп Семенович: — поучился в гимназии— и довольно!
Прочие родственники,— конечно, кроме Анюты, — думали иначе. Им казалось, что не следует закрывать молодому человеку путь к высшему образованию, особенно потому, что это высшее образование давало ему возможность в будущем приобретать лучшие средства к жизни.
— Он у меня такой умный, — говорила Марья Осиповна: — пусть себе учится: его время не уйдет, он всю семью поддержит.
Итак, вопрос о Мите был решен скоро и почти единогласно. Филипп Семенович не выразил своего согласия с общим мнением — он почел бы это унизительным для своего достоинства, — но он и не возражал.
— Слава Богу, — говорила Марья Осиповна, когда гости разошлись,—все у нас хорошо придумано: Митенькино желание исполнится, и Васюту с осени можно определить в гимназию, и для тебя, Олечка, отложу хоть сотенки четыре или сотен пять... Конечно, Анюточка у меня вышла замуж без приданого; ну, да ведь такого добродетельного человека как Филипп Семенович, поискать, а с деньгами все же легче будет пристроить...
Ольга так часто слышала и от матери, и от тетки, и от сестры разговоры о том, что ей необходимо «пристроиться», т.е. отыскать себе мужа, который дал бы ей возможность вести безбедную, праздную жизнь, что она уже перестала возмущаться этими разговорами. Она не стала возражать, не стала отказываться от своего приданого, —напротив, она крепко поцеловала мать и от души поблагодарила ее.
Марья Осиповна даже удивилась такому внезапному благоразумию дочки, и с радостью подумала, что она перестает дурачиться, начинает наконец понимать жизнь. А Оля радовалась вовсе не тому, о чем думала мать.
«Эти деньги отложены для меня, считаются моими, — рассуждала она: — значит, когда я скажу маменьке, что я хочу ехать в Петербург учиться, она мне их даст, и я поеду, поступлю в академию, я сделаюсь доктором... Какое счастье!»
Леля, конечно, узнала о неожиданном счастье подруги и вполне разделяла ее радость. Теперь уже никакие сомнения, никакие опасения не мешали девочкам мечтать, и в то же время приготовляться к той цели, какую они себе положили. Впрочем, по-правде сказать, они больше мечтали, чем приготовлялись. На серьезные, усидчивые занятия у обеих не хватало времени. Утром — Оля учила младших детей, особенно Васю, которого надобно было приготовлять к гимназии; вечером — она помогала Пете готовить уроки; днем — ей приходилось гладить, штопать и шить груды белья для всей семьи. Она могла взяться за книгу только поздно вечером, когда все уже улягутся спать. Почитает, попишет она час, полтора, и усталые руки беспомощно падают на колени, усталые глаза слипаются, усталая голова отказывается думать, понимать. Приходится гасить свечу, ложиться спать в надежде, что завтра будет лучше, что завтрашний день принесет больше сил, больше бодрости, а на завтра опять начинается то же, опять утомительная дневная работа, опять усталость, сонливость именно в те минуты, когда она менее всего желательна.
У Лели дело шло еще хуже. Ей исполнилось шестнадцать лет, ей сшили длинное платье и объявили, что теперь она должна держать себя как взрослая девица Учителя, кроме учителя музыки, перестали ходить к ней, англичанка гувернантка оставалась при ней только для практики в английском языке, и почти все время Леля проводила с матерью: принимала с ней вместе гостей, делала визиты, выезжала на балы и вечера. Нельзя сказать, чтобы эта жизнь казалась девочке неприятной. Совершенно напротив. В ней находили ум и оригинальность; благодаря изящным, искусно придуманным туалетам, она казалась хорошенькой, ее называли прелестной и это льстило ее тщеславию, ей приятно было, что мать обращается с ней как со взрослой, дает ей больше свободы, что гувернантки не читают ей постоянных нотаций насчет манер, и она беззаботно предавалась удовольствиям. Но вот на несколько дней наступало затишье, не предвиделось никаких особенных выездов, оставалось много свободного, незанятого времени. Приходила Оля. Опять начинались разговоры о хорошем будущем, вспоминались мечты, стремления... Леля набрасывалась на книги и, забывая все окружающее, начинала читать, учиться... Но, увы! недели пустой, праздной жизни уносили из головы ее половину тех знаний, какие ей урывками удалось приобрести; всякий раз нужно было повторять старое, очень медленно подвигаться вперед, а мозг, не привыкший к правильной постоянной работе, быстро утомлялся, являлась скука, уныние, а тут кстати подвертывалось какое-нибудь приглашение, из магазина приносили для примерки новый костюм и — книги отбрасывались в сторону, и девочка отдавалась жизни, которая не требовала ни трудов, ни усилий...
— Ах, Леля, — говорила иногда Ольга: — я просто в отчаянии: нам с тобой никогда не выучиться всему, что нужно! Я уже далеко отстала от Мити и теперь ни за что не могу с ним сравняться, а ты знаешь еще меньше меня!
— Это пустяки, — беззаботно отвечала Леля: — через год мы поедем в Петербург: там тебе не нужно будет работать на семью, а мне веселиться, мы засядем вместе за книги и скорешенько догоним твоего Митю.
Ольга сомнительно покачивала головой, вовсе не разделяя спокойной уверенности подруги!
Митя блистательно кончил курс в гимназии и готовился к отъезду в Петербург. Марья Осиповна и гордилась своим умным сыном, и плакала при мысли о разлуке с ним, и старалась, по мере возможности, снабдить его всем необходимым. Она избегала весь город, выторговывая подешевле и получше полотна и вместе с Олей целых два месяца шила белье. Все родственники также старались чем нибудь одарить будущего студента. Илья Фомич сделал ему новую пару платья; Лизавета Сергеевна подарила ему серебряные часы с цепочкой; Филипп Семенович отдал ему свою почти новую шубу. Всякий давал ему множество советов насчет жизни в шумной, многолюдной столице, но всякий притом искренно желал ему успеха, возлагал на него большие надежды.
— Вот подождите, говорили Марье Осиповне соседи:— кончит ваш Митенька университет, получит хорошее место в Петербурге, так и вас, пожалуй, со всей семьей туда перетащит...
— Ну уж, где нам, — отговаривалась Марья Осиповна: — зачем нам в Петербург ехать; хоть бы тут немножко помог, чтобы на старости лет мне покойнее прожить, и то бы хорошо... Да я на него надеюсь: он у меня всегда был добрым сыном.
И она нежно ласкала сына, и в то же время старалась в разных мелочах угождать ему: он уже был в её глазах не мальчик, а будущая опора семьи, поддержка её старости.
Митя знал, какие надежды возлагались на него, и был вполне уверен, что осуществит их. Его заветная мечта исполнялась: он ехал в Петербург, он поступал в университет, и он чувствовав себя счастливым, и это делало его добрее, мягче ко всем окружающим. Он без малейшего неудовольствия выслушивал советы и наставления родных и знакомых, ласкал мать, сулил детям петербургские гостинцы и относился к Оле без того высокомерия, которое возмущало ее. Видя, что брат опять, как в старые годы, дружески разговаривает с ней, что он охотнее передает ей свои предположения и планы, Оля решилась довериться ему. В один светлый летний вечер, оставшись с ним наедине, она рассказала ему свои мечты и в заключение стала со слезами на глазах упрашивать, чтобы он взял ее с собой в Петербург.
— Полно, Оля, да разве это мыслимо, — отвечал Митя:— я и сам буду там как в лесу: не знаю еще, как устроюсь, а вдруг — с тобой... Мы оба пропадем!
— Да отчего же, Митя? Я ни в чем не буду мешать тебе, напротив, — может быть, помогу.
— Ну, это сомнительно. Да и к чему же ты поедешь? Я, правда, слыхал, что есть женщины, которые учатся в медицинской академии; но я не думаю, чтобы из этого вышел какой-нибудь прок. И вообще, об этом деле надобно прежде все подробно разузнать.
— Я бы и разузнала.
— Это я могу сделать и без тебя. Подожди, я немного огляжусь в Петербурге; узнаю, каково там жить, чему и как учатся там женщины, — тогда и порассудим, можно ли тебе ехать, а то выдумала — теперь... Да тебя и маменька не отпустит...
— Ну, хорошо, я подожду, а ты мне все там в подробности разузнаешь?
— Отчего нет! Пожалуй...
Ольге пришлось удовольствоваться этим обещанием, но она и тому была рада. По крайней мере, брат не отнесся враждебно к её плану; он даже, может быть, поможет ей осуществить его, уговорит мать, разузнает, как ей удобнее устроиться. Она подождет год; год ведь это немного. В год он, конечно, успеет и освоиться с петербургскою жизнью, и собрать все нужные для неё сведения...
И вот Митя уехал, напутствованный слезами, поцелуями, пожеланиями самого полного успеха....
«Как просто и легко устроился его отъезд! — думала Ольга, провожая глазами экипаж, который отвозил брата на ближайшую станцию железной дороги: — никто не находил. что он поступает безрассудно, никто не удерживал его, не мешал ему... Так ли будет со мной? Конечно, нет, — мысленно ответила она себе: — ведь он мужчина, а я — женщина...»
И, грустно опустив голову, вернулась она домой, к своим обычным домашним занятиям.
Рассчитывая, что подождать год недолго, Ольга и не предчувствовала, какой тяжелый год придется им пережить. Началось с того, что Марья Осиповна с первых дней осени схватила сильнейшую простуду. Долго крепилась она, не соглашалась лечь в постель, посоветоваться с доктором; но, наконец, ночью, с ней сделался сильный бред, и она потеряла сознание. Испуганная Ольга послала Петю к доктору, жившему по соседству. Доктор пришел, осмотрел внимательно больную и сомнительно покачал головой и прописал лекарство, от которого больной не стало нисколько лучше. Через несколько дней пришлось пригласить другого доктора, который жил далеко и брал за визиты очень дорого, но зато известен был своим искусством. Филипп Семенович находил, что это совершенно напрасные расходы, что кому суждено жить — тот останется жив, что никакой доктор не может спасти от смерти; но Ольга рассуждала иначе и не жалела денег для облегчения страданий матери. Наконец, благодаря искусству доктора и внимательному уходу детей, Марья Осиповна поправилась; у неё осталась только небольшая слабость. Доктор прописал ей избегать всякого утомления, вести как можно более покойную жизнь. Такого рода рецепты очень хороши и полезны для людей богатых; но каким образом исполнить их человеку бедному, который живет только своими трудами? Об этом доктора обыкновенно ничего не говорят, и бедные люди принимают их предписания за пустые слова, на которые не стоит обращать серьезного внимания. Марье Осиповне, вместо отдыха после болезни, предстояли новые, неожиданные труды. Едва она поправилась настолько, что могла опять приняться за свое вязанье шерстяных платков и шарфов, как Глаша заболела сильнейшею скарлатиной. В маленькой квартире нечего было и думать отделять больного ребенка от здоровых. Лизавета Сергеевна боялась заразительных болезней, и на просьбу Марьи Осиповны — приютить на время Васю и Машу, — отвечала решительным отказом; Анюта дрожала за своих двух маленьких сынков, и не решалась даже присылать узнавать о здоровье сестры. Не успела Глаша совершенно оправиться от болезни, как слегла Ольга, за ней Вася и Маша и, наконец, уже в начале весны, Петя. У него болезнь приняла такой опасный оборот, что несколько дней он был при смерти; затем началось медленное выздоравливание. Бедный мальчик страшно исхудал и до того ослабел, что без помощи матери или сестры не мог подниматься с постели. А тут пришла новая беда. Он уже два года сидел в третьем классе гимназии — он учился вообще плохо — и теперь не в состоянии был держать переходного экзамена в четвертый класс, а потому, по правилам заведения, должен был быть исключен из гимназии. Узнав об этом, Марья Осиповна побежала к директору гимназии и со слезами, чуть не на коленях, умоляла его не губить мальчика, не лишать его единственной возможности получить образование. Директор сжалился над ней и, в виду тяжелой болезни, вынесенной мальчиком, позволил ему держать переходный экзамен осенью. «Но предупреждаю вас, — прибавил он: — больше этого я ничего не могу сделать для вашего сына; он сидит по два года в каждом классе и вообще считается у нас одним из дурных учеников, и если он не выдержит экзамен в августе, мы должны будем исключить его».
Петя выслушал весть о своей судьбе с полным унынием.
— Где же мне приготовиться за лето, — говорил он: — не стоит и пробовать...
— Полно, Петя, — ободряла его Ольга: — ты теперь еще слаб, нездоров, а вот недели через две совсем поправишься, тогда засядь за книги, да и постарайся .. Как не приготовиться! Ведь тебе все старое повторять, что ты учил еще в прошлом году.
— Я все позабыл! — безнадежно повторил мальчик.
— Я тебе помогу; вместе будем стараться, — утешала его сестра.
Известие о несчастии, грозившем Пете, огорчило и рассердило всех родственников. Особенно волновалась Лизавета Сергеевна.
— Это ни на что не похоже, — говорила она: — шесть лет платили за мальчика, и вдруг теперь его исключают! Значит, наши деньги все равно, что в огонь брошены? Это вы виноваты, Марья Осиповна, как можно не заставить мальчика учиться!
— Да он, право, учился, — со слезами оправдывалась бедная Марья Осиповна: — что делать, если это ученье трудно ему дается...
— Ну, надобно было помочь ему, взять учителя, что ли... Не надо было доводить до такого стыда, что мальчишку выгоняют из заведения...
— В самом деле, не взять ли уж Петеньке учителя,— печалилась Марья Осиповна: — дорого только это стоит, и без того за нынешнюю зиму страх сколько денег вышло, — да что уж тут жалеть денег дело-то важное!
Ольга пробовала возражать, доказывать, что она сама может помочь брату, но мать не вполне доверяла её знаниям, а Филипп Семенович объявил, что Оля — самонадеянная девочка, и Марье Осиповне пришлось, с горем и слезами, взять на наем учителей еще сотню рублей из отложенных ею на черный день.
Петя прилежно принялся за занятия. Он был уже в таких летах, что понимал, какое несчастие подвергнуться исключению из заведения, и готов был отдать полжизни, чтобы только избегнуть этого стыда. Бедный мальчик никогда не ленился, он всегда готов был усердно приготовлять свои уроки, но память у него была слабая, соображение медленное. Ему приходилось час, два долбить то, что Митя и Оля затверживали в четверть часа; он никогда не мог скоро придумать ответ на вопрос учителя, а у учителей не хватало времени и терпения ждать, пока он сообразит, в чем дело, и они ставили ему дурные отметки. После болезни ученье давалось ему еще труднее, чем прежде. При всяком сильном умственном напряжении он начинал чувствовать боль в висках, тяжесть в голове. Но, несмотря на то, он продолжал заниматься. Часто мысли его путались, слова учебника не укладывались в мозгу, он горькими слезами плакал над книгой, проклиная и свое тупоумие, и трудность ученья... Ольга видела, как мучится брат, и всеми силами старалась помочь ему, но она не могла дать ему ни своих хороших способностей, ни своей энергии к преодолению трудностей. Несмотря на её помощь, бедный мальчик мучился, плакал и очень, очень туго подвигался вперед.
Наконец, настал август. Петя пошел на экзамен бледный, унылый, почти без надежды на успех... Первый экзамен предстоял ему из русского языка, — единственного предмета, по которому он учился хорошо. Он начал отвечать весьма недурно, но вдруг учитель предложил ему вопрос, которого он не ожидал. «Я этого не знаю... кончено... я не выдержал!» мелькнуло в голове мальчика. Он смутился, запутался и, в конце концов, получил едва удовлетворительную отметку. На втором экзамене дело пошло еще хуже, а после третьего инспектор прямо объявил ему, чтобы он не трудился приходить больше, что учителя находят его совсем неприготовленным и никак не согласятся перевести в четвертый класс.
«Но согласятся перевести — значит, он не может больше оставаться в гимназии; значит, он исключен!»
Когда Петя вернулся домой, мать и сестра сразу поняли по выражению его лица, что все кончено. Марья Осиповна залилась горючими слезами и начала причитать, какая она несчастная мать и как ей теперь стыдно будет взглянуть в глаза родным и знакомым. Ольга видела, что Пете не под силу выносить упреки матери; она увела его в другую комнату и там старалась, как могла, утешить и ободрить его. Несчастный мальчик совсем упал духом. «Я пропащий человек, совсем пропащий!» твердил он на все утешения сестры и неподвижно сидел на месте, беспомощно опустив руки, бессмысленно глядя перед собой.
Первые дни и Ольга, и Марья Осиповна боялись, что он заболеет или сойдет с ума; но время, смягчающее всякое горе, помогло и Пете перенести свое несчастие. Мало-помалу, родным и знакомым надоело попрекать его леностью и соболезновать о его несчастном положении, да и сам он стал легче относиться к своей беде. После усиленных, напряженных трудов ему даже приятно было ничего не делать, отдохнуть. Месяца два никто не мешал ему в этом отдыхе, но затем Марья Осиповна начала все чаще и чаще обращаться к нему с вопросами:
— Что же ты думаешь теперь делать, Петенька? Чем ты хочешь заняться? Что нибудь да нужно тебе придумать: ведь ты не маленький, надобно как-нибудь пристроиться!
— Да я не знаю, маменька, куда же мне пристроиться, — уныло отвечал Петя: — я не знаю никакой работы; чем же мне заниматься.
Филипп Семенович советовал отдать Петю учиться какому-нибудь мастерству: «все хоть кусок хлеба сумеет себе заработать, — говорил он, — не будет сидеть на шее у матфри!»
Илья Фомич и Лизавета Сергеевна находили для себя унизительным, чтобы родной племянник их сделался мастеровым, да и Марье Осиповне жалко было обречь сына на тяжкую работу, тем более, что он никогда не отличался крепким здоровьем.
Учиться, как предлагала Ольга, чтобы выдержать экзамен в одном из старших классов гимназии, Петя положительно отказался; давать уроки он не мог, так как сам слишком мало знал; ни рисовать, ни чертить он не умел; даже простой переписки бумаг никто не поручил бы ему, так как у него был очень дурной почерк. И вот приходилось ему ничего не делать, — «слоняться из угла в угол», как сердито замечала Марья Осиповна, и ожидать, что счастливый случай пошлет ему занятие по вкусу и по способностям.
Зима застала всю семью Потаниных в очень печальном расположении духа. Анюта выпросила к себе Глашу, обещая обеспечить судьбу девочки, с тем, чтобы она теперь помогала ей нянчиться с её детьми. Маленькая Маша очень грустила о сестре. Петя скучал, и потому дулся, и был всем недоволен. Марья Осиповна сердилась и на него, и на Васю, который гораздо охотнее бегал и скакал, чем готовил уроки; сердилась и на родных, которые не хотели ей помочь пристроить сына. Ольга чувствовала, что бодрость и светлые надежды оставляют ее. После Митиного отъезда давно прошел год, а она ни на шаг не подвинулась к осуществлению своего желания. Митя писал часто; он не сообщил ей об обещанном, но зато много писал о том, как дорога жизнь в Петербурге, как там трудно найти себе какое-нибудь занятие, добывать средства к жизни. Уезжая, он взял у матери денег только на дорогу и на самое первое время, «пока оглядится», но скоро оказалось что «оглядываться» пришлось дольше, чем он ожидал, и в течение года Марье Осиповне пришлось раза три посылать ему небольшие суммы из наследства, припасенного «на черный день». Наследство это сильно поубавилось, хотя мать продолжала уверять Ольгу, что ее приданое остается неприкосновенным. Ольга с улыбкой слушала эти уверения и с нетерпением ждала удобной минуты, чтобы объяснить матери, почему эти деньги радуют ее, для какой цели она хочет употребить их. Она ждала, но ждать, ничего не делая для достижения желанной цели, становилось с каждым месяцем все труднее и труднее.
«Нет, это не может так тянуться, — решила наконец молодая девушка:—подожду еще только до весны, а там — расскажу все маменьке и летом же уеду. От Мити нечего ждать никаких известий; я на месте все сама лучше разузнаю!»
Зря я это сделала.
Мучаюсь теперь - что же было дальше. А интересно было бы прочесть...Но....
Повесть эта печаталась журнале "Задушевное слово для старшего возраста" в 1918 подписном году.(соответсвенно с ноября 1917го).Самого журнала вышло всего 20 номеров, после чего он закрылся навсегда.
Да и на самом журнале видны следы времени: плохая бумага, черно-белая ( вместо двухцветной, красно-синей) обложка, постоянные просьбы не задерживать оплату подписки и статья о том как готовить морковный чай.( Главное и единственное достоинство морковного чая - цвет неотличимый от нормального китайского.)
Да и номера выходили нерегулярно.Многие из них просто выходили сдвоенными -то есть 7-8, 9-10 и т.д.
Картинки все - из старых запасов - не одной специально нарисованной иллюстрации.Ну в общем все понятно уже...
Здесь текст полны текст подшивки.
Повесть для юношества.
МОТЫЛЕК
(не окончено)
ГЛАВА I
Мама перекрестила дрожащей рукой Шуру, и произнесла, глотая слезы:
— Ну, с Богом, детка моя! Пиши почаще, нас, стариков, не забывай.
— Помни одно: не делай ничего такого, что могло бы смутить твой покой... Нет ничего лучше, как иметь чистую совесть и сознавать свою правоту, — прибавил папа и также благословил и обнял Шуру. Потом, резко отвернулся и что-то уж очень подозрительно долго сморкался, пристально глядя на паровоз.
Шура Струкова, дочь скромного уездного чиновника, шестнадцатилетняя девушка, со свежим миловидным круглым лицом и ясными, искрящимися карими глазами, через силу улыбалась, сквозь слезы.
Она была похожа на девочку в своем гимназическом коричневом платье, оставшемся еще от прошлого года и теперь надетом ею в дорогу. Толстая длинная русая коса пускалась у неё ниже пояса, оттягивая назад маленькую головку. А непокорные завитки мелких кудрей красиво обрамляли привлекательное личико Шуры.
Только лишь нынешней весной Шура окончила гимназию и теперь ехала в Петроград поступать на педагогические курсы.
читать дальшеВся семья Струковых, не исключая и старой няни Матвеевны и Шуриного друга детства — Евгения Николаевича Вяземцева, пришли проводить девушку на вокзал.
— Ты кошелек-то, кошелек береги, Шуринька, шутка ли сказать — экую уйму деньжищ отец тебе отвалил, а в пути-то, чуть зазеваешься, ан жулик-то тут как тут; сцапает живым манером да и был таков,— ворчливо, по своему обыкновению, бубнила старая няня, вынянчившая не только Шуру, но и её мать, худенькую, хрупкую, всегда чем-то озабоченную и встревоженную женщину.
— Няня права, — проговорил Иван Степанович Струков, — береги хорошенько деньги, Шура, помни: они даром не даются. Не от избытка, к тому же, поделился я ими с тобою, сама знаешь, а чтобы ты имела возможность доехать до места с удобством и не смотреть в руки дяди...
Щура вспыхнула.
— Ах, папочка, не беспокойтесь пожалуйста! Все будет хорошо — вот увидите.
— Каждое первое число по двадцати пяти рублей получать от меня будешь аккуратно: пятнадцать дяде вноси за стол и комнату, а остальные на книги, учебники, на ремонт гардероба и так далее.
— Я скоро перестану брать эти деньги, вот увидите, папочка, потому что обязательно уроки постараюсь найти. Вит вам и легче будет, — улыбаясь, говорила Шура.
— Ладно уж... Лишнее это, как будто... Лучше учись хорошенько да лекции аккуратно посещай, — уже несколько раздраженно проронил Иван Степанович и нервно покрутил седенькую бородку.
Неизгладимые следы долгой и упор ной житейской борьбы, забот и усидчивой работы лежали на этом несколько суровом лице преждевременно состарившегося человека. И теперь Струкова неотступно преследовала одна и та же мысль: хорошо ли он сделал, что сдался на просьбу остальных членов семьи, а больше всего самой Шуры отпустить дочь, в сущности еще совсем ребенка, в далекую столицу. Правда, там Шура будет жить не одна, а в доме его двоюродного брата, который всегда очень хорошо относился к нему, насколько может хорошо относиться важный петроградский сановник к бедному провинциальному родственнику.
Ведь только благодаря приглашению Сергея Васильевича Мальковского поселиться у них в доме, Иван Степанович и рискнул отпустить свою Шуру в столицу на курсы.
Но, тем не менее, старик тревожился за дочь.
— Экая досада, право, что ты не можешь ехать вместе с нею, Евгений, — обратился он к высокому студенту-электротехнику, находившемуся тут же в числе провожавших Шуру и оживленно о чем-то переговарившемуся с нею, с её старшей сестрой — Нютой, служившей машинисткой в Уездном Присутствии, и с их братом, гимназистом Левой, живым темноглазым подростком.
— Да, досадно... Ведь надо же было, как нарочно, расходиться маминому ревматизму... Пока совсем не поправится, не могут уезжать. Вы, знаете, как она нервничает и страдает во время припадков боли. Грешно было бы ее оставить одну. —И Евгений Николаевич, произнеся вое это, снова обратился к Шуре, возобновляя прерванную беседу:—Во всяком случае, через две недели я буду в столице и помогу вам чем сумею. Н уроки, если надо, поищу для вас и в театр пойдем вместе.
— Счастливица, в театр! — восхищенно произнесла Нюта, высокая бледная девушка с нездоровым цветом лица.
— Ну вот, нашла невидаль — в театр... — вмешался баловень семьи, Лева, — уж если идти, так по-моему в цирк. Там тебе и лошади, и дрессированные животные, и клоуны, и акробаты — чего только душа не попросит.
— Эх и молод же ты, брат... По молодости только и простительно тебе театру предпочитать цирк,— усмехнулся Женя Вяземцев, и его красивое лицо, с благородными чертами и открытом взглядом светлых голубых глаз, снова обратилось к Шуре:
— Так вот, Шура, через две недели весь к вашим услугам, а пока без меня никуда не ходите... Не отнимайте у меня возможности быть вашим гидом... Обойдем прежде всего музей Александра III, Эрмитаж... и...
— Женюшка, — касаясь его рукава худенькой сухой рукой, шепнула Анна Ильинична Струкова студенту,— на пару слов, Женюшка, — и отвела его в сторону.
— Послушай, друг мой, на тебя вся надежда... Я знаю, как ты относишься к нашей девочке и вот, какое тебе за это от меня спасибо...— Тут голос Струковой дрогнул и оборвался, и две крупные слезы повисли и неё на ресницах... — Не даром мы с твоей мамой мечтали, планы строили, небось, сам знаешь какие. С детства вы вместе растете и , кажется мне ,крепко привязались друг к другу…Так вот , если ты ,действительно сильно любишь мою Шуру, будь снисходителен к ее недостаткам, ведь наша Шура добрая, благородная девочка, и если и легкомысленная немного, то это не такой уж и грех в сущности…Но и легкомысленность ее может бед наделать. Так что ты и помоги ей советом, как старший. Тебе уже двадцать два года, ты опытнее, умнее. Скажи ей на прощание чего там опасаться надо в столице, кого сторониться и вообще…Ты уже прожил год в Петрограде, изучил его достаточно, так вразуми теперь и ее — нашу детку.
— Не беспокойтесь Анна Ильинична, — мягко возразил Евгений Николаевич, — я уже обо всем переговорил с Шурой, и она дала мне слово не предпринимать ничего серьезного, не посоветовавшись со мной. Это решено.
Он хотел прибавить еще что-то, но тут прозвучал второй звонок, и все засуетились и заговорили сразу.
— Чулки светлые у тебя вместе с платками покладены, Шуринька…Да платки-то не растеряй…Новые ведь…И банку-то с вишеньем не разбей ненароком, — волнуясь наказывала няня.
— Когда в цирк попадешь, афишу не выбрасывай, мне пришли в письме непременно, — перекрикивал старушку Лева.
— Пиши почаще, Шура, не ленись, — шепнула Нюта, — не то наши старички, сама знаешь, как волноваться будут.
— Ну, с Богом…Садись в вагон, Евгений тебя проводит до места, одна-то не протеснишься — и обняв еще раз дочь, Струков легонько подтолкнул ее к вагонной площадке.
Но тут к Шуре кинулась Анна Ильинична и еще раз прижала ее к своей груди:
— Молись Богу, Шурочка, детка моя дорогая, не забывай каждый день молиться, и Царица Небесная оградит тебя от всего дурного. Ну, Господь с тобою, иди...
В полумраке вагона Шура едва нашла свое место. Все было битком набито уезжающею публикой.
Евгений Николаевич не без труда усадил девушку между двух каких-то старушек.
— Ну, до скорого свиданья, Шура, помните то, что вы мне обещали вчера,— произнес он, глядя ей прямо в глаза.
Шура вспыхнула и снова, порывисто вскочив с места, быстро взяла своего друга детства за руку и увлекла его за собою в коридор.
Там, у окна, она ему зашептала взволнованным голосом:
— Никогда, Женя, слышите ли, никогда не забуду того, что вы мне вчера говорили в саду. Честное слово. Вы — мой единственный друг и не будет у меня никакого другого друга…И... и... когда мы окончим высшее образование... Да, да... Женя, дорогой мой товарищ, я обещаю вам то же, что обещала вчера…
Евгений Николаевич крепко пожал ее маленькую ручку.
— Спасибо, Шура... Вы знаете, какое для меня счастье ваше слово.
Он не мог больше ничего прибавить от волнения.
Прозвучал третий звонок и юноша едва успел выскочить из вагона.
Шура бросилась в свое отделение и высунулась из окна.
Вот они все здесь, её милые и дорогие: вот папа, её всегда хмурый, суровый по виду, но чрезвычайно благородный душой папа, которого даже дети любят бесконечно, хотя и побаиваются немного... Он снял шляпу, ветер треплет его седые, жидкие волосы... Он что-то говорит, чего уже не слышно за шумом и общими приветствиями и напутствиями уезжающим... Вот мамочкино лицо... милое, кроткое, залитое слезами, — мамочки, их общей любимицы. Вот старушка няня машет руками и кричит что-то, верно, опять о банке, платках и белье.
И усталое лицо Нюты, серьезной, и тихой девушки — уже теперь в двадцать с небольшим лет главной помощницы семьи... И оживленное румяное лицо Левы, отчаянно размахивающего фуражкой. А за ними несколько в отдалении стройная фигура Евгения Николаевича, того самого милого Жени, с которым они играли и дрались в детстве, читали Майн Рида и Жюля Верна в отрочестве и с которым теперь в ранней юности она, Шура, решила связать когда нибудь свою судьбу. Не вдруг и неожиданно пришло это решение. Семья Вяземцевых и Струковых давно мечтали поженить когда-нибудь впоследствии Женю и Шуру. Серьезный, не по летам устойчивый юноша вырос на глазах Анны Ильиничны и Ивана Степановича. И на глазах же у них выросла и окрепла любовь детей, перейдя из детской дружбы в более глубокое и крепкое чувство.
А поезд все ускорял и ускорял ход, отдаляя Шуру от маленькой группы людей, оставшихся на дебаркадере уездного вокзала. Еще немного—и она и вовсе исчезла из вида.
И Шура, усталая и измученная от пережитых впечатлений, опустилась на сиденье дивана и предалась своим мечтам.
Дорожные мечты. — Странная особа и её спутница.
Поезд шел полным ходом. Колеса выстукивали свой однотонный мотив, а под этот однообразный мотив так хорошо мечталось... Шура с наслаждением откинулась на спинку дивана, прижалась к ней головою и закрыла глаза, не желая рассеивать охвативших ее впечатлений.
Ах, их было, кстати сказать, так много, и ими трепетала вся её молодая душа!..
Ведь еще только три месяца тому назад она была просто гимназисткой Шурой, прекрасно, хотя и неровно учившейся, и, благодаря своим исключительным способностям, получившей право на медаль.
Эта серебряная медаль, полученная Шурой за успехи при окончании гимназического курса, сделала то, чего не могли сделать никакие слезные просьбы и мольбы самой девушки. Дело в том, что два последние года Шура Струкова неизменно приставала к отцу с просьбой отпустить ее по окончании гимназии в Петроград, на педагогические курсы. Ей во что бы то ни стало хотелось получить высшее образование и сделаться учительницею или классной дамой в той же гимназии, где она училась сама. Это ли не было бы счастье! Помогать семье, внося посильную лепту в домашний бюджет, как это делает уже около пяти лет её старшая сестра Нюта, и не каким-нибудь скучным, однообразным трудом, корпением на пишущей машинкой, а живым, интересным! Учить и наставлять детей, да еще где, — в родной гимназии, где все ее, Шуру, так любят... Сама начальница обещала дать ей место в гимназии через четыре года, когда она окончит курсы... Многие девочки, большая половина гимназии, но крайней мере, встретит ее как старую знакомую, потому что к тому времени теперешние «первушки» станут солидными четвероклассницами, а четвероклассницы «первыми».
Трудно было только уговорить отца отпустить ее на курсы... И мать, и Нюта, и Пелагея Федоровна Вяземцева просили за Шуру, но старик был непреклонен долгое время.
— Если бы Нюта попросилась, без лишних слов отпустил бы, потому что она вполне уравновешенная, серьезная молодая девушка. А Шура — мотылек... Легкомысленная, очень быстро она под чужое влияние подпадает, страшно за нее... Каких то она подруг еще там выберет себе!? — стоял на своем старый чиновник.
И только когда Шура, вся дыша гордостью, показала ему заслуженную её усердием награду, Струков поколебался в своем решении.
— Ну, теперь уж грешно тебе будет не отпустить дочку, Иван Степанович, —уговаривала мужа Анна Ильинична. — Смотри как бы не упрекнула тебя наша Шура впоследствии, что ты ей не дал карьеры сделать.
— Молода она очень, дитя ведь, моложе всех своих гимназических подруг. Взглянуть на нее — ребенок ведь! — уже начиная сдаваться понемногу, все же упорствовал отец.
— Так что же такого что молода?... Раз молода, так и глохни в провинции, теряй время, когда душа просит света ученья? — волновалась за дочь Анна Ильинична. —Или ты думаешь, что я люблю Шуру меньше твоего и не боюсь за нее тоже? Но можно все так устроить, что жизнь её в столице мало будет разниться от её жизни здесь... Только надо просить Мальковских не оставлять без присмотра и покровительства. Пиши Мальковскому — он хороший, достойный человек и приютит у себя в доме Шуру.
И вот, результатом этого разговора было с таким трудом вырванное согласие на поездку. Письмо же сенатору Мальковскому довершило начатое: старик-сановник приютил свою троюродную племянницу у себя в доме. И Шуру отпустили, наконец, учиться в столицу.
Спит она теперь, потянулась и съежилась, как кошечка, от удовольствия при одном воспоминании о том часе, когда отец изрек, наконец, свое согласие на её отпуск. Тут то и началась сутолока. Надо было подавать прошение, посылать аттестат в канцелярию курсов, просить отзыва из гимназии... Шура невозможно волновалась до тех пор, пока не пришла, наконец, бумага с курсов. Ее приняли в число слушательниц педагогического института, благодаря блестящему аттестату и рекомендациям гимназического начальства. И начались сборы в дорогу.
Мать, няня, Нюта, засели за починку Шуриного гардероба: кое-что надо было пошить, кое-что починить. Одна Шура не шила и не чинила. Она словно ошалела от счастья и то и дело бегала от одной подруги к другой, делясь с ними своей радостью. или совершала длинные прогулки с Евгением Николаевичем, споря до хрипоты о задачах предстоящей ей через четыре года трудовой жизни...
«Ах, уж эти споры!» Шура невольно улыбнулась, вспоминая их. Кажется, все лето проспорили. И только вот вчера провели тихий, спокойный вечер. Евгений Николаевич забежал к ним ненадолго, когда его больная ревматизмом мать, за которой он ухаживал с редким сыновьим терпением, забылась сном. После вечернего чая они отправились в палисадник.
Сентябрьская ночь была тепла по-летнему. Миллиарды золотых звезд усыпали небо. Оно казалось сказочно-прекрасным, озаренное нежным голубым светом месяца, скользившего среди причудливых облачных гор. Первым заговорил Женя.
— Шура, — начал он трепетно и смущенно таким голосом, какого девушка еще не слышала у него.— Шура, вот вы уезжаете завтра... Окунетесь в новый мир, увидите новых людей... Вам предстоит совершенно иная, нежели здесь, в нашей провинциальной глуши, жизнь... Но я прошу вас, во имя нашей дружбы, во имя наших совместно проведенных детства и юности не забывать никогда, что у вас есть друг Евгений Вяземцев. Бог знает, что вам предстоит там, в чужой для вас столице. Может быть, встретятся ошибки и разочарования на вашем пути. Может быть, понадобится рука надежного друга, поддержка... Так вот, миленькая Шура, помните всегда, что стоит вам только позвать меня, и я явлюсь, не медля ни минуты. Слышите, Шура? Вы должны позвать меня в трудную минуту. Дайте же мне слово сделать это, если хоть немного любите меня.
Что она отвечала ему на это?
Да, она прежде всего дала ему просимое слово, а потом сказала, что любит его крепко, также крепко, как маму и папу, даже больше Нюты и Левы.
Как он весь просиял при этих словах! Милый, хороший Женя! Какие чудные, светлые минуты он дал ей пережить, когда говорил потом, как он будет любить ее до самой смерти и что его мечта — закрепить их дружбу еще большим союзом, то есть жениться через несколько лет, когда они будут оба вполне самостоятельны.
Ах, как это хорошо будет! Он сделается инженером, получит место здесь на заводе, они будут жить в родном городе, среди близких, родных людей... А чтобы она не забыла этого вечера, такого важного в их жизни, он попросил ее принять от него колечко, которое будет ей напоминать о нем. И тут же надел на маленький палец Шуры скромное бирюзовое кольцо, которое до этого дня сам всегда носил, не снимая.
Милое колечко, хороший Женя. Как славно все устроилось у них! Какая светлая жизнь ждет их обоих впереди! Жизнь полная труда, смысла и красоты. Потому что ничто не может так облагородить душу, как работа на пользу человечества. А она, Шура, твердо знает, что Женя принесет пользу своим трудом людям, да и она постарается сделать тоже и с честью нести свои обязанности учительницы, когда окончит курсы. А все свободное время они будут проводить вместе: читать, вести бесконечные споры... Как хороша, как дивно хороша жизнь! Ради этого одного уже следует усердно и усидчиво заниматься долгие четыре года, аккуратно посещать лекции, тщательно вести записки их и готовиться наидобросовестнейшим образом к экзаменам.
И опять счастливая улыбка озарила свежее, юное лицо девушки, и она широко раскрыла радостно засиявшие глаза.
Между тем в вагоне стало темнее. Сентябрьские сумерки заметно сгустились. Кондуктор еще не зажигал огня, но и среди вечернего полумрака Шура успела заметить высокую полную женщину с черными, очень густыми и очень пушистыми волосами, с такими же черными глазами на выкате и с огромными золотыми кольцами, и серьгами в ушах. Очень нарядно одетая в изящный дорожный костюм и шляпу с пером, она стояла в дверях их отделения, улыбалась и кивала головой Шуре, как старой знакомой.
Сначала девушка подумала, что эти кивки и поклоны относятся не к ней и внимательно оглядела своих соседок. Но высокая незнакомка живо рассеяла все её сомнения на этот счет
— Милая барышня, — произнесла она с чуть заметным акцентом, — вам должно быть очень неудобно здесь, в этой тесноте, а у меня пол купе свободное. Может быть вы пожелаете пройти ко мне? Там нет никого кроме меня и еще одной.
— Благодарю вас, но я, право, боюсь вас стеснить, — смутилась Шура.
— Помилуйте! Я еду с моим сыном, но он нашел своих знакомых и предпочитает их общество нашему. А моя спутница, как вы сами убедитесь, не из разговорчивых. Так что же? Если да, то я тотчас же кликну кондуктора, который и перенесет к нам ваши вещи.
Шуре оставалось только рассыпаться в благодарностях и немедленно же воспользоваться любезным приглашением дамы.
Через несколько минут Шура входила в отделение, занятое незнакомкой. Здесь уже горело электричество. Оно обливало своим прозрачно-бледным светом все небольшое купе и спящую на диване молодую пассажирку. Шура метнула быстрым взглядом в сторону последней и замерла от восхищения. То была девочка лет пятнадцати, прелестная как сказочная фея. Целый каскад золотистых кудрей сбегал ей на плечи и грудь, обрамляя нежно-белое худенькое личико... Она была одета в какой-то причудливый халатик из тонкой ткани, окутывавший всю её хрупкую фигурку, а в ушах девочки горели и переливались драгоценные бриллиантовые шатоны — серьги. Масса браслетов и колец с драгоценными камнями сияли, сверкали и переливались у неё на руках сотнями огней при свете электрического фонаря, ввинченного в потолок вагона. Девочка, по-видимому, спала, потому что дыхание её было ровно и спокойно как у спящей.
— Какая прелесть! — невольно вырвалось у восхищенной Шуры,—Кто это?
Незнакомая дама с улыбкой пожала плечами.
— Неужели вы ее не знаете? А между тем последнее время все иллюстрированные журналы полны снимками этого действительно точеного личика и очаровательной фигурки. Это маленькая знаменитость — бесподобная танцовщица босоножка m-lle Стела Браковецкая, о которой скоро узнает вся Европа.
Маленькая знаменитость. — Грустное открытие.— Ночной разговор.
Восхищенная прелестным видением, Шура не могла оторвать глаз от спящей в то время, как в голове её проносились обрывка воспоминаний.
Ну да, конечно, это — Стела Браковецкая, она отлично помнит ее! Когда Шура прошлое Рождество гостила в Москве у тетки Фани, родной сестры её отца, тетка, желавшая развлечь племянницу, свела ее посмотреть на танцы знаменитой босоножки в один из московских театров миниатюр.
О, в каком восторге вышла из театра в тот вечер Шура!M-lle Стелла была настолько же талантлива, насколько хороша собой. Каким изяществом веяло от ее танцев! Каким воодушевлением сияло прелестное лицо!
Тот вечер живо встал в памяти Шуры и ей захотелось страшно поделиться пережитым тогда восторгом со своей спутницей. И, как бы в ответ на это желание, маленькая спящая красавица открыла внезапно большие синие, похожие на васильки глаза и изумленно остановила их на Шуре. Последняя невольно подвинулась вперед и кивнула ей головой.
— Здравствуйте, m-lle Стелла, — произнесла она, не сводя с юной танцовщицы восхищенного взгляда.
Синие васильки по-прежнему внимательно-удивленно смотрели, пока золотистая головка склонилась в ответ на ее приветствие.
Тогда спутница Стеллы, вошедшая следом за Шурой в купе, опустилась на диван подле молоденькой знаменитости и принялась делать ей руками какие-то странные жесты, быстро-быстро работая пальцами. И по мере того как быстрее и оживленнее работали руки черноволосой дамы, все сосредоточеннее и внимательнее становилось личико Стеллы. Наконец она улыбнулась, и ее задумчиво-серьезное лицо на миг приняло детски-радостное выражение.
— Не удивляйтесь, пожалуйста, m-lle, — обратилась незнакомая дама к Шуре, — но, при всех своих достоинствах и таланте, бедная Стелла с детства обречена на вечное молчание... Она — немая от рождения.
— О! — вырвалось с неподдельным участием из груди Шуры, — о, какое ужасное несчастие! И такая-то красавица не может говорить!
Теперь Шуре хотелось кинуться на шею Стеллы, целовать её бледные, худенькие пальчики, говорить ласковые, хорошие, участливые слова. Но она, сдержанная и застенчивая по натуре, ограничилась лишь тем, что крепко пожала протянутую ей бледную ручку.
А Стелла все продолжала улыбаться и блестеть разгоревшимися глазками. Она радовалась, очевидно, что нашла себе подходящее общество в дороге.
— Бедняжка так одинока! Мишель, сын мой, не очень-то заботится развлекать нас в пути. А вы к тому же и возрастом подходите друг к другу, — говорила, любезно улыбаясь Шуре, спутница Стеллы. — Да, впрочем, она расскажет вам сама, — и с этими словами незнакомка протянула немой вынутую ею за минуту до этого из дорожного несессера записную книжку и карандаш.
— Вот пиши, Стелла, — сказала она жестом.
Немая девочка почти с жадностью схватила карандаш и книжку, и рука её быстро-быстро забегала по страничке белой бумаги; потом, тем же порывистым движением она протянула написанное Шуре и та прочла. «Я очень рада встретить в пути такую милую молодую особу, как вы... А то все одна и одна... Так скучно! Дива и Мишель все уходят из купе, а я сижу поневоле здесь, потому что мне уже успели надоесть любопытные взгляды. К моему горю здесь в поезде уже узнали, что едет Стелла Браковецкая, знаменитая маленькая босоножка, и пялят на меня глаза, точно я не такой человек, как все остальные. Скучно это... Ну вот, я сказала все. Возьмите теперь карандаш вы и напишите мне, потому что вы не умеете говорить пальцами, как Дива... Хотя можете и говорить. Я все слышу и понимаю.»
Но Шура почему-то взяла в руки карандаш и написала, к огромному удовольствию Стеллы, о том впечатлении, которое она вынесла в Москве от её танцев.
Глаза немой девочки загорелись ярче.
«Вам понравилось», снова быстро-быстро выводил её карандашик букву за буквой. «О, я так рада!.. Ужасно рада, вашей похвале. Не удивляйтесь этому. У вас такое славное лицо, что вам-то уж верить можно. А меня так замучили, признаюсь...И все так надоело, так надоело кругом!..»
Шура с удивлением взглянула на юную знаменитость. Она никак не могла понять того, что успех и всеобщее восхищение могут быть хоть сколько нибудь нежелательны и скучны.
А между тем, усталое скучающее личико Стеллы невольно подтверждало эти слова.
Через каких-нибудь полчаса девушки разговорились при помощи карандаша и настолько, что казалось, что они уже давно знакомы друг с другом. Шура Струкова узнала много интересного от своей новой приятельницы. Узнала о том, что спутница Стеллы Браковецкой, высокая черноволосая дама, была сама в свое время знаменитой певицей, потом, потеряв голос, сделалась танцовщицей. Когда же постарела на столько, что сама не могла уже выступать на подмостках в качестве босоножки-плясуньи, то обучила этому искусству Стеллу, бывшую наездницу цирка, работавшую там с восьмилетнего возраста под руководством отца-жокея. Стелла сообщила Шуре, что они только что совершили турне по России и едут теперь в Петроград, где дадут несколько вечеров, а оттуда снова в Италию, на родину Франчески Павловны, как звали бывшую певицу, в Неаполь. Долго беседовали девушки пока, наконец, сон не смежил веки Стеллы. Её золотистая головка бессильно опустилась на подушки, и немая забылась, едва успев улыбнуться на прощанье Шуре.
Теперь и Шура стала подумывать о сне. Она развернула свои вещи и разостлала их на верхней полке. На противоположной полке кому-то было приготовлено место. Франческа Павловна вышла совершать свой вечерний туалет, и Шура, не дожидаясь её возвращения, заснула, едва успев коснуться усталой головой подушки.
Шура проснулась от сильного удара в дверь и открыла глаза. В вагоне царила темнота, так как фонарик был задернут темным абажуром. В дверь стучали.
— Это ты, Мишель? — спросила Франческа Павловна сонным голосом.
— Я, собственной персоной, отвори, мама, — послышался звонкий юношеский голос из-за двери.
Задвижка щелкнула и Мишель стремительно вошел в темное купе.
— Ба, сонное царство! Они уж улеглись с петухами... Охота тоже! Ночь-то какая, взгляни, мама! Звезды, луна...
— Тише, Мишель, не разбуди девочек.
— Каких девочек? Пока мы заботились об одной Стефаании... Кто еще здесь?
— Мы без тебя нашли тут молодую попутчицу. Она спит наверху; пожалуйста, не разбуди ее, — шепотом пояснила мать.
— Ага, понимаю. — беззвучно рассмеялся Мишель, — моя дорогая мамочка очень предусмотрительна и не теряет времени даром. Стефания, действительно, судя но её болезненности, не долговечна, и нам нужно обзавестись новой «босоножкой».
— Т-с-с-с, Мишель, помолчи ты, Бога ради...
— Не бойся, мамуля; молоденькие девушки имеют способность спать, как сурки, и никто поэтому нас с тобой не услышит. Но ты скажи мне откровенно, мамулечка, ведь я угадал? Да? Стеллино здоровье внушает опасение, ей надо лечиться и отдыхать, а вместо неё ты создашь новую знаменитость? Не правда ли? Скажи!
— Послушай, Мишель, ты кажется вздумал осуждать меня за это? Разве ты не знаешь, для кого хлопочет твоя бедная мама? Ради кого она так старается? Твой папа был настоящий русский человек и славянин по натуре. Он давал за гроши уроки музыки и больше заботился о чужих бедняках, нежели о собственной семье. И когда он умер, а я потеряла голос — я с тобой, тогда еще малюткой, остались вовсе без гроша и.....
— Знаю, мамочка, все знаю, — перебил снова шепотом тот, кого звали Мишелем. —Знаю, что ты, чтобы прокормить себя с сиротой сыном, стала учиться танцевать и в конце концов сделалась большой артисткой. А теперь учишь своему искусству других... Потому что тебе надо поддерживать твоего неудачника, Мишеля, которого выгнали из гимназии в России и из коллегии в Риме и который на каждом шагу доставляет тебе столько хлопот.
Его голос дрогнул при этих словах. Чутко насторожившейся Шуре показалось, что Мишель, сам назвавший себя неудачником, поцеловал мать. Что-то в роде всхлипыванья послышалось с нижнего дивана.
Плакала Франческа Павловна, как показалось Шуре. Как бы в подтверждение её догадки, Мишель заговорил тем же горячим, прерывистым шепотом:
— Милая ты моя мама, не смей плакать. Ты ничего не делаешь дурного, напротив того, благодетельствуешь этим ничтожным девчонкам. Разве ты не осчастливила Стеллу? Что она представляла собою прежде? А теперь! Чего только у неё нет! Птичьего молока не хватает разве: какие костюмы, бриллианты, драгоценные вещи! Но ведь ты же не теряешь времени и сама говоришь, что сегодня уже встретила молодую особу, которая может быть окажется нам полезной, когда Стелла не будет в состоянии работать, как сейчас.
При последних словах Мишеля Шура, жадно вбиравшая в себя каждую его фразу, вся насторожилась в своем углу. К немалому смущению её, Франческа Павловна стала горячо расхваливать Шуру, её внешность, грацию, образованность.
— Ученая девица, что и говорить!— усмехнулся на это Мишель. — Ну да, уж знаем мы эту ученость: гимназию кончила, а корову через три «а» напишет. Все они таковы. Э, да не всели равно, впрочем: нам не образованность её нужна, а трудоспособность и талант, если бы он оказался. Ну, да об этом завтра. Утро вечера мудренее. Погляжу я на твою хваленую умницу-разумницу, мамуля, а пока спокойной ночи! Лезу в свое поднебесье, спать до смерти хочу...
И, схватившись руками за край дивана, юноша прыгнул на верх.
Шура не переставала волноваться за все время беседы матери с сыном. Злобное раздражение на этих людей, осмелившихся мечтать заманить ее, Шуру Струкову, в невыгодную для неё сделку, лишало ее последней способности соображать что либо. Ей нестерпимо хотелось и затопать ногами и закричать сейчас во всеуслышание:
— Что вы выдумали, что я соглашусь когда нибудь работать на вас незнакомых и чужих мне людей. И не подумаю даже!.. Не воображайте! И никакие бриллианты и наряды, никакие подарки публики, успех и слова не соблазнят меня, потому что я выбрала себе совсем другое будущее, о котором давно мечтаю. И оставьте меня с вашими глупостями в покое — я не для вас и не дли той карьеры, на которую польстилась Стелла Браковецкая.
И Шура демонстративно закашляла в доказательство того, что она не спала и все слышала, от слова до слова, к немалому испугу Франчески Павловны, которая зашевелилась самым беспокойным образом на своем месте.
Только под утро заснула Шура тяжелым сном.
Мишель. — Конец дороги.— Петроград.
Голос кондуктора, известившего по обыкновению о подходе поезда к столице, сразу разбудил Шуру. Она быстро поднялась и присела, свесив с дивана ноги.
— Что вы, что вы! Этак и свалиться не долго, — послышался снизу уже знакомый Шуре звонкий и насмешливый голос. Она действительно, не рассчитала своего движения и едва не скатилась с верхнего дивана.
Шура невольно сконфузилась и смущенно взглянула вниз, откуда в ответ ей дружески улыбнулись Франческа Павловна и немая красавица Стелла.
Рядом с ними стоял некрасивый, со вздёрнутым носом и широко открытыми черными южными глазами, юноша лет семнадцати, очень франтовато одетый. Густые темно-рыжеватые волосы были разбросаны в живописном беспорядке, обрамляя неправильное, грубоватое, но интересное лицо.
—Долгонько почивать изволили, — неожиданно заговорил юноша, обращаясь к Шуре. — Впрочем, позвольте представиться — Михаил Алексеевич Семенов, полу русский, полу итальянец. Профессия еще точно не выяснена, пока являюсь исключенным за тихое учение и громкое поведение гимназистом. Одначе, не унываю и всячески прошу делать то же дорогую мою мамушечку, то есть не печалиться на этот счет. Ведь бывают же случаи, что и изгнанные гимназисты становятся не только большими артистами, но и великими людьми... А теперь протяните мне вашу благородную руку, чтобы я помог вам снизойти с ваших высот.
Шура совсем иначе представляла себе ночью невидимого Мишеля — гораздо менее симпатичным, чем он казался ей сейчас. Юноша, со вздернутым носом и кудластой рыжей шевелюрой, положительно внушал ей доверие и ей показалась как-то странным, что это именно он, а никто другой, высказывал вслух далеко несимпатичные мысли прошлой ночью. Правда, и самой Шуре так хотелось нынче верить в людей!
Уже одно это светлое осеннее утро располагало к доверию и искренности...За окном быстро мчавшегося поезда радостно мелькали прелести первых дней бабьего лета. Пестрая листва осенних деревьев говорила о каком-то нарядном красивом празднике. Сентябрьское солнце, собравшись с последними силами, особенно ярко и энергично дарило свои ласки природе, прощаясь с нею перед предстоящими скучными месяцами дождей и слякоти, снега и метелей.
Не мудрено поэтому, что впечатлительная Шура почувствовала в себе бодрящую радость в связи с чудной погодой. К тому же нынешнее утро было первым утром её самостоятельной жизни. А она так долго мечтала о ней и так много ждала от неё.
Девушка очень охотно приняла помощь Мишеля и спрыгнула, опираясь на его руки, вниз.
Немая Стелла радостно приняла ее в свои объятия и тотчас же всецело завладела ею. Снова появилась записная книжка, и маленькая красавица начала писать в ней с лихорадочной поспешностью.
«Как вы спали сегодня? Конечно, отлично, потому что вы свежи нынче, как весенняя роза. А я так рада видеть вас! Надеюсь, мы не потеряем друг друга? Вы обязательно должны записать мне ваш адрес и, конечно, придти на мой первый вечер гастролей. О, непременно! Я вам пришлю билет. Ведь вы приедете, да?»
Шура не могла обещать, не зная, как сложатся обстоятельства, и в нерешительности молчала. Стелла страшно заволновалась, и её худенькая ручка нервно застучала карандашом по тетрадке, а красивое личико исказилось в недовольную, капризную, нетерпеливую гримасу.
— М-м-ы-м-м-ы-м-м-ы! — неприятно замычала немая красавица, явно выказывая признаки раздражения...
— Пожалуйста, обещайте ей исполнить её просьбу, — с заискивающею улыбкой обратилась Франческа Павловна шепотом к Шуре. — Стелла упряма. И раз она вберет что либо в голову, то... вы понимаете — ее не следует раздражать...
— Что и говорить — ослиный характерец, — вставил свое слово Мишель, насмешливо взглянув на юную знаменитость.
— Я не думаю отказываться, я приду непременно, — сконфуженно пролепетала растерянная Шура и тут же усиленно закивала по адресу Стеллы головой.
«Ну, да, я буду, я приду, конечно же, конечно!» писала она через минуту в записной книжке немой.
Лицо Стеллы Браковецкой стало опять спокойно-прелестным.
«О, вы — гений великодушия, вы — добрая фея, и я уже успела полюбить вас. как родную сестру», писала она в то время, как Шура, не отрывая глаз, следила за её рукою и боясь снова вызвать в ней припадок раздражения.
Несомненно, эта девочка была больна неизлечимо. Теперь, при свете утреннего солнца, особенно резко бросилась худоба и воздушность её изящной фигурки и прозрачная перламутровая бледность худенького лица, на котором то и дело вспыхивали багровые пятна нервного румянца.
А васильковые глаза видели так глубоко, что взгляд их казался взглядом откуда-то, из далекого, совсем иного мира.
«Да неужели же эта несчастная больная Стелла гибнет из-за того только, что должна своей непосильной работой содержать господ Семеновых, — эти отставную итальянскую диву и её беспутного сынка?» — вихрем пронеслась в голове Шуры, которой было до слез жаль её случайную молодую приятельницу.
Поезд замедлил ход, подходя к дебаркадеру Петроградского вокзала, и тотчас же поднялась обычная сутолока. Пассажиры высыпали в коридор вагона, протискиваясь к выходу, клича носильщиков, разыскивая свои вещи. Наконец, отделение, в котором ехала Шура, окунулась в полутьме вокзального навеса, и поезд остановился совсем.
Теперь Франческа Павловна и Мишель совсем уже не обращали внимания на их случайную попутчицу. Они минут за десять до приезда простились с Шурой, предварительно спросив и записав её адрес, вернее адрес её дяди-сенатора. Зато Стелла по-видимому, вся, находилась под впечатлением прощания с нею. Она стояла перед Шурой нарядная, эффектная и то же время забавная, с ее огромной, очень старившей ее шляпой и крупными серьгами в детских ушах и крепко пожимала ей руку. А васильковые глаза девочки горели, как две яркие звездочки, прося о чем-то.
«Ты видишь, — без слов, казалось, говорили они, — я одиночка и несчастна в своем одиночестве. И моя слава юной, знаменитой босоножки мне равно ничего не дает. Оттого я зла, капризна и несносна. Не осуждай же меня и полюби меня, если сможешь. А полюбив, не оставляй меня.» Этот немой голос, эта призывная мольба дошла до сердца Шуры и нашла в нем отклик. Повинуясь какому-то непреодолимому порыву, девушка неожиданно обняла немую и поцеловала несколько раз в бледную прозрачную щеку. Потом она схватила свой дорожный чемодан и, не обращая внимания на кричавшего ей вслед Мишеля о том, что он донесет ее вещи до извозчика, стремительно выскочила из вагона.
Неожиданная благодетельница. —
Шура не оповестила Мальковских о дне своего приезда в Петроград, поэтому она и не была встречена никем на вокзале. И в первую минуту ей пришлось сильно раскаяться в том. Она совсем растерялась в непривычной обстановке. Кругом шумела, гудела и суетилась незнакомая, чужая ей толпа. Шуру толкали, оттирали назад, раз даже кто-то больно отдавил ей ногу. А довольно-таки тяжелый чемодан сильно оттягивал руки и замедлял ее движение. Звать носильщика Шура считала лишним. Из денег, данных отцом на дорогу, большую часть поглотил проездной билет. Осталось, правда, около двух десятков рублей, но предстояло купить необходимые книги и тетради для занятий на курсах.
И Шура, мысленно подсчитав в уме всю имевшуюся у неё наличную сумму, решила ни в коем случае не увеличивать расходов новыми тратами.
К довершению несчастья извозчик запросил до Сергиевской неслыханную плату. Настолько дорогую, что проходившая мимо со скромным узелком молодая девушка, одетая более чем просто, даже пристыдила его:
— Полно тебе дорожиться, старина! Креста у тебя на шее нет, что ли!? Обрадовался, что над барышней провинциалочкой покуражиться можешь. Эх, ты... А вы не сдавайтесь, барышня... Лучше в трамвай сядете... Хотите, я проведу вас до трамвая. Мне туда же, в ту же сторону ехать, только еще дальше вашего, на Выборгскую сторону. Вот и поедем вместе, ладно?
— Спасибо, — ответила обрадованная Шура, окинув благодарным взглядом свою благодетельницу.
Видя, что Щура совсем выбивается из сил, таща тяжелый чемодан, её случайная спутница энергичнейшим образом выхватила его из рук Струковой:
— Давайте, понесу. Ишь вы какая маленькая! А я, глядите, крепышка. Бог чем другим, а силой не обидел.
Действительно не обидел Господь силою эту некрасивою, коренастую, плечистую и грубоватую на вид девушку, но с добрыми глазами, добрыми и вдумчиво-внимательными.
— Ну, тогда хоть ваш-то узелок дайте мне, — взмолилась Шура, не смея слишком настойчиво протестовать в ответ своей энергичной спутнице.
— Ладно. Сделайте ваше одолжение, если есть охота. Мы в этом не препятствуем, — весело рассмеялась та, блеснув своими удивительно белыми и крупными зубами. —Только узелок больно неказистый. Ну, да чем богата — не взыщите. Не барышня я, даром что — курсистка завтрашняя. Батя то мой простой крестьянин, землепашец, только и всего.
— Курсистка? Вы тоже курсистка? — обрадовалась Шура, — а с каких курсов?
— Да. вот принята на педагогические, на самые разлюбимые мои, — снова широко улыбнулась девушка. — Ребяток впоследствии учить стану.
— Господи, вот неожиданность-то! Да ведь мы с вами коллеги, выходит, ведь и я тоже педагогичка, — совсем уже обрадовалась Шура.
— Расчудесное дело, если так. А только, думается мне, здесь не одни курсы педагогические. Ваши-то на какой улице?
Шура назвала улицу, где находились курсы.
— Вот то славно! — засмеялась собеседница. — Ведь и я туда же как раз принята. Ну, вот и ладно, будем коллегами, значит. Позвольте теперь отрекомендоваться: дочь орловского крестьянина Маша Весеньева, получила среднее образование по милости нашей доброй школьной учительницы, которой по гроб жизни за это благодарна буду. Вы подумайте, голубушка, как мне ее не благодарить-то: меня, дочку бедного крестьянина отличила, благодаря тому только, что училась лучше других в сельской школе; уговорила отца в Орел меня отправить, в гимназию; у своей родной тетки в доме поселила, в гимназию за меня платила, пока не освободили от оплаты вашу покорную слугу. А теперь вот до чего меня возвысила; на курсы педагогические, благодаря ее милости, зачислена.
И голос Маши Весеньевой дрогнул при этих словах, а ее энергичное лицо озарилось мягкой улыбкой.
«Какая славная девушка, — подумала Шура, — и как хорошо, что она будет со мной на одном курсе. На нее можно положиться, это сразу видно, — честный, порядочный человек»
С этими мыслями она, в сопровождении Маши Весеньевой дошла до трамвая. Незаметно среди болтовни пролетело время, и не успела вдоволь наговориться со своей спутницей Шура, как ей надо уже было выходить из вагона.
Девушки обменялись дружеским рукопожатием на прощание, уговорившись встретиться в первый же день на курсах.
Таких скромных посетительниц старому Сидору не приходилось еще пускать по своей блестящей парадной лестнице.
Он еще раз оглядел стоявшую перед ним молодую девушку, одетую в порыжевшее от времени старенькое осеннее пальто и такую же шляпу и со стареньким, весьма непрезентабельного вида, чемоданом в руках.
— Вы, что же, в услужение к господам Мальковским?—спросил Шуру швейцар.
— Нет, я жить буду здесь, в дядиной квартире, — отчетливо, несколько обиженным тоном, ответила девушка.
Тут уже настала очёредь смутиться старому Сидору. С далеко несвойственной его почтенному возрасту юркостью, он стремительно вскочил со своего места, (старик сидел до этой минуты на высоком табурете у дверей), рванулся к Шуре и стал в буквальном смысле слова вырывать у неё из рук чемодан.
— Уж, извините, ради Бога, барышня, сразу-то не признал в вас баринову сродственницу... Стар я стал больно, глаза, известное дело, плохо работают: уж вы не взыщите. Позвольте вам чемоданчик донести до дверей, а там Дашу ихнюю вызову, либо лакея, пущай возьмут вещи. Пожалуйте, вперед, барышня.
И он, суетясь и волнуясь, проводил Шуру по роскошной, устланной ковром, лестнице во второй этаж, где у раскрытой настежь двери их уже ждал высокий, представительного вида, лакей.
— Вот, Артемий, к их превосходительству барышня—племянница пожаловали,—сообщил последнему швейцар и передал лакею Шурины вещи.
— Как же-с, мы барышню Александру Ивановну давно дожидаем,— с приветливой улыбкой поклонился Шуре Артемий.—Господа в столовой, пожалуйте...
Уже за несколько комнат, Шура услышала веселые молодые голоса, доносившиеся из столовой. Еще несколько секунд и она, предшествуемая лакеем, очутилась на пороге большой несколько темноватой под дуб комнаты, посреди которой стоял накрытый стол. Мальковские сидели за завтраком. Их было здесь шесть человек, вся семья в сборе. Прежде всего, Шуре бросилось в глаза представительная сухощавая фигура главы семейства и её троюродного дяди Сергея Васильевича Мальковского, господина лет пятидесяти с небольшим. У него было совершенно гладко выбритое лицо и только маленькие седоватые баки обрамляли щеки. Большие серые глаза навыкате смотрели внимательно и серьезно, а полные губы улыбались добродушно. Его густые, совершенно почти седые, волосы были тщательно причесаны. Пенсне болталось на груди на тоненькой золотой цепочке.
— Совсем англичанин, —определила про себя дядю Шура и перевела взгляд на сидевшую против него женщину.
Она уже слышала, что дядя Сергей женился несколько лет тому назад вторым браком на еще молодой чрезвычайно симпатичной женщине и теперь с живейшем интересом уставилась на молодую особу, сидевшую на месте хозяйки дома.
Нина Александровна Мальковская принадлежала к тому типу людей, которых нельзя не заметить сразу, а, заметив, невозможно уже забыть. Стройная, черноглазая, черноволосая, причесанная строго-гладко на пробор, с красивыми чертами тонкого благородного лица, с грустно-задумчивым взглядом и рассеянной улыбкой, она была удивительно привлекательна и мила. Строго выдержанный костюм из гладкого темного сукна делал ее похожей на молодую девушку, и она казалась старшей сестрой сидевших здесь же трех своих падчериц, несмотря на то, что могла бы быть матерью двум младшим из них.
Эти две младшие—Кара (Конкордия) и Женя, пятнадцати и шестнадцати лет, так и впились любопытным взглядом в Шуру, едва она появилась на пороге. Это были некрасивые живые девочки. Тут же за столом, визави их, сидела, старшая сестра, о которой Шура знала из писем дяди к отцу, как о будущей знаменитости, так как у Лиды Мальковской был хороший голос, и она усиленно занималась пением. Эго был вылитый портрет старика Мальковского: то же длинное, английского типа лицо, те же серые холодные выпуклые глаза и даже те же губы, с немного иронической улыбкой. Прелесть женственности и мягкости совершенно отсутствовала в этом юном лице. За то что-то безвольное и бесхарактерное читалось в лице сидевшего подле сестры семнадцатилетнего лицеиста, избалованного, изнеженного юноши, розового и упитанного, как племенной теленок.
«Это Мамочка — баловень семьи», промелькнуло в голове Шуры при взгляде на двоюродного брата, о котором она уже не мало слышала от своих родителей.
Мамочка или Матвей Сергеевич Мальковский очень походил лицом и манерами на свою покойную мать, первую жену дяди Сергея, и не мудрено поэтому, что сестры Мамочки, хорошо помнившие покойницу и горячо любившие ее, перенесли теперь эту любовь на брата, отразившего черты покойной.
Мамочке все спускалось, прощалось, благодаря этой любви. То был маленький божок семьи, избалованный всеми её остальными членами.
И единственный, кто еще не совсем превозносил Мамочку и этим не портил его в конец, это был сам Мальковский, старавшийся, так или иначе, действовать на юношу.
Присутствовал здесь за столом и шестой человек—молодая, бесцветная на первый взгляд и молчаливая, особа, разливавшая после завтрака кофе из серебряного кофейника.
Шуре Струковой эта молодая особа была совсем незнакома. Впрочем ей и некогда было делать догадки на этот счет.
При появлении вновь прибывшей на пороге столовой, дядя Сергей отложил в сторону газету, которую читал до той минуты, и с протянутой рукой пошел Шуре на встречу.
— Здравствуй, Сашенька, — произнес он членораздельно, ясно и громко, тем голосом, каким обыкновенно лекторы читают свои лекции и ораторы говорят на собраниях.—Добро пожаловать! Мы давно поджидаем тебя. Вчера твои родители прислали нам письмо на счет дня твоего приезда, но, к сожалению, мы его получили только сейчас, так что не было никакой возможности встретить тебя на вокзале. Ну, да, раз добралась до нас без посторонней помощи—очень рад. Доказывает только твою находчивость... Познакомься же со всеми моими, девочка, позавтракай и затем кузины отведут тебя в свою комнату. Ты будешь жить с Катей и Женей.
— Феничка, позаботьтесь о завтраке для моей племянницы,—бросил он в сторону бесцветной молодой особы, которая, услышав это, тотчас же исчезла в буфетной. Шура же подошла здороваться к тетке. Прекрасные глаза молодой женщины с минуту внимательно задержались на её лице. Она обняла гостью и шепнула ей:
— Я уверена, что мы будем друзьями, если вы, конечно, пожелаете этого, и чуточку полюбите тетю Нюту.
Шуре хотелось сказать, что она уже любит ее—обаятельную, милую женщину, успевшую одним взглядом своих добрых ласковых глаз привлечь сердце племянницы. Она не успела, однако, ничего сказать, потому что в тот же миг Кара и Женя повисли у неё на шее, шепча ей, попеременно в уши:
— Миленькая! Хорошенькая! Очаровательная кузиночка! Милая вы наша провинциалочка! Как хорошо, что вы приехали сюда и будете жить с нами! Мы вам покажем Петроград, свезем в театр, в цирк, в балет, на вечер к tante Софи. У tante Софи такие вечера, что прелесть, для самой «молодой молодежи», как говорит tante Софи... Словом, мы вас введем в наш круг и увидите — вам будет превесело с нами! Увидите!
Они стрекотали обе, как сороки, не давая Шуре опомниться.
— Да вот, если хотите и не устали с дороги, мы вас сегодня же свезем к tante Софи... Только вот погода-то неважная... Женя, — авторитетным голосом и тоном скомандовала старшая из сестер Кара,— открой скорее форточку и высунь руку, взгляни—не идет ли дождь...
— Ну, вот еще!.. Буду я беспокоиться, посмотри сама, если хочешь,— отрезала Женя...
— Ну, тогда...—и Кара, наградив сестру убийственным взглядом, сама бросилась к окну.
— Но ты с ума сошла, напускать сырость и холод в комнату, Кара, в моем присутствии. Или ты забыла, как мне надо беречь свое горло... Нет ничего хрупче голоса, а если он пропадет... — произнесла высокая бледная Лида, с видимым неудовольствием в тоне и голосе.
— ... То мир потеряет одну из величайших знаменитостей в лице будущей певицы Мальковской,—с неподражаемо-комической гримасой докончил за старшую сестру Мамочка.
— О, Мамочка, как он остроумен, неправда ли!—так и всколыхнулись сестрички-сороки.
— Лида—трусиха и дрожит за свой голос, точно он не весть какое сокровище. Правда, она талантлива—Лида, но ведь и мы не бесталанны тоже: Мамочка дивно играет на флейте, я— скульпторша, а Женя художница. Семья самых настоящих вундеркиндов...
— И у вас есть какой-нибудь талант, конечно, кузиночка'? — неожиданно огорошила Кара вопросом Шуру.
Та невольно смутилась, вдруг почувствовав себя совсем ничтожной среди этого сборища талантливых юных особ: певиц, музыкантов, скульпторш и художниц. Правда, она, Шура, всегда недурно танцевала, но разве танцы могут идти в счет при таком положении вещей? Между тем, Лида успела подойти к ней и сказать:
— Я тоже очень рада вашему приезду, Александрин, и буду рада вдвое, если
у вас окажется артистическая натура и вы умеете понимать прекрасное.
— Её пение, например, — снова пискнул фальцетом Мамочка.
Отец незаметно взглянул на него из-за газеты, в чтение которой успел погрузиться снова, и юноша замолк сразу, словно поперхнулся.
Потом Шуру усадили подле тетки, а белокурая бесцветная особа принесла ей подогретых котлет с горошком и яичницу на сковородке—предназначавшуюся на завтрак. Шура с большим аппетитом в пять минут покончила с ним, выпила кофе, налитый той же Феничкой, и, поблагодарив дядю и тетку, позволила двум младшим кузинам увести себя и показать ей её будущий уголок...
КОНЕЦ
Как вы думаете- а что было бы дальше?
Я вот придумываю
![;)](http://static.diary.ru/picture/1136.gif)
@темы: текст, Мотылек, Чарская, Задушевное слово
«Ну, слава Богу, кончила!», со вздохом облегчения проговорила Оля, откладывая в сторону целую кучу детских чулочек, которые она только что перештопала. Теперь она уже не бросала свою работу под стулья и столы, не дулась и не ворчала, принимаясь за шитье или вязанье; она стала старше, умнее; она понимала, что мать не может одна трудиться для такой большой семьи, и безропотно брала на себя часть домашних работ. Правда, работы эти по-прежнему казались ей скучными и неприятными; она от души радовалась, когда могла избавиться от них и взяться за другие занятия, которые все более и более привлекали ее.читать дальше На этот раз, покончив штопанье, она плотнее притворила дверь в спальню, где шумели младшие дети, и поспешно схватила книгу, карандаш и тетрадь. К завтрему Мите заданы геометрические задачи, вечером придет Анюта, и ей не удастся решить их, — надобно сделать это теперь же, поскорей. Она усердно принялась за работу. Первые две задачи были легки, и она быстро справилась с ними; но зато третья оказалась очень сложною. Напрасно Оля несколько раз внимательно перечитывала ее, напрасно проглядывала она учебник геометрии, надеясь найти в нем указание, как приняться за дело, напрасно перепробовала она несколько способов решения — дело не ладилось, вопрос все оставался запутанным и неясным. Девочке было досадно, но в то же время самая трудность работы усиливала для неё интерес. Она так погрузилась в соображения и выкладки, что ни на что не обращала, внимания. Вдруг над самым её ухом раздался голос матери:
— А я, знаешь, Олечка, — говорила Марья Осиповна, опускаясь на стул подле дочери: сейчас иду я домой, а около самых наших ворот встречаю Анну Степановну Дудкину (Оле пришлось отложить карандаш и слушать мать); она мне говорит, — продолжала Марья Осиповна:—что вы, говорит, дров купили? Я говорю: нет, вот собираюсь, да дороги очень и плохи. А она говорит: знаете, к Матрене Ивановне Кузьминой мужик из деревни возит по 2 р. сажень, хорошие дрова, сухие, — она и мне у того мужика заказала 3 сажени, славные дрова; попросите ее, — может она и для вас это устроит. Надо, Олечка, и вправду сходить к Матрене Ивановне: ведь эдакая благодать—по 2 р. А я намедни 3 заплатила, да за дрянь какую... Устала я — страсть как: ведь шутка — туда да назад верст шесть прошла, а надо скорей сходить... Сходи-ка ты да попроси Матрену Ивановну.
— Хорошо, маменька, я схожу; только ведь это не очень спешно, можно часок подождать: я занимаюсь, мне надо кончить.
— Чем же это ты занимаешься? Книжками-то своими? Ах, Олечка, какая в тебе все еще дурь сидит! Тут дело важное, хозяйственноё: ведь, сама подумай, холода начинаются, а нам — как хорошо подешевле дров закупить, а ты говоришь — неспешно... Ну, как мы этакий случай упустим! Уж если ты не хочешь, я сама пойду... Как-нибудь дотащусь...
Оля видела, что мать бледна и утомлена; она понимала, что закупка хороших дров по дешевой цене — действительно дело важное в их бедном хозяйстве, и, со вздохом отложив в сторону геометрию, пошла к Матрене Ивановне. Идти пришлось довольно далеко, по нескольким кривым улицам и узким переулкам. Тонкая ватная шубка плохо защищала девочку от резкого ветра; ноги её вязли в снегу, лежавшем сугробами среди улицы; руки её, не знавшие перчаток, посинели от холода, но она не обращала на это внимания: в голове её неотступно вертелась задача из геометрии, ее преследовал вопрос—как найти не дававшееся ей решение? Поглощенная этою мыслью, она дважды прошла мимо дома Матрены Ивановны, прежде чем опомнилась и вошла в калитку. С трудом удалось ей вспомнить, зачем она собственно послана, с трудом оторвала она свои мысли от занимавшей ее задачи, чтобы слушать, что говорила словоохотливая Матрена Ивановна, и отвечать ей впопад. Переговоры о дровах были окончены очень скоро и успешно, но затем Матрена Ивановна начала подробно рассказывать историю своего знакомства с мужиком, продававшим их, и тут уже Ольга не могла совладать со своим вниманием: она смотрела на говорившую, не слушая и не понимая ни слова из её рассказа, и вдруг, в ту минуту, когда Матрена Ивановна дошла до конца его и, добродушно глядя на свою собеседницу, заметила в виде нравоучения: «так-то, милая моя, и выходит, что доброе дело никогда не пропадает», — в голове Оли в это время совершенно ясно и отчетливо представился новый, удивительно простой способ решения мучившей ее задачи. Девочка быстро вскочила с места, наскоро распрощалась с Матреной Ивановной, собиравшейся начать новую историю, и почти бегом пустилась домой.
«Неужели выйдет верно? — сомневалась она. — Казалось так трудно, а выходит совсем просто!»
Услыша, что мать возится в кухне, она незаметно пробежала в комнату и, не снимая с головы теплой шапочки, принялась за задачу. Действительно, способ, так неожиданно пришедший ей в голову, оказался верным; в несколько минут трудная задача была разрешена вполне удовлетворительно. После этого девочка могла спокойно говорить с матерью о дровах и терпеливо зашивать дыру, которою маленький Вася украсил в её отсутствие свои новые панталоны.
Сейчас после обеда Марья Осиповна засуетилась.
— Надобно все хорошенько прибрать да одеться почище,— заметила она детям: — Анюточка приедет сейчас; может быть и с мужем.
— Ну, маменька, мне некогда заниматься с гостями, — отвечал Митя: — вон идет мой товарищ, Комаров, мы вместе будем готовить уроки.
Уроки сыновей были для Марьи Осиповны делом священным, и потому она ничего не возражала, когда мальчики ушли в маленькую Митину комнату и засели за книги. Оля начала причесывать свои вечно трепавшиеся волосы, но это не мешало ей прислушиваться к тому, о чем говорили гимназисты. Оказалось, что та задача, которая затрудняла ее, не давалась и им. Они совещались, как разрешить ее, придумывали разные способы и — все не могли напасть на верный.
«Надо помочь им!» — сказала себе Оля, подколола кое-как непослушные косы и пошла к мальчикам.
— Я решила сегодня эту задачу! — объявила она им, и ясно, толково изложила свой способ решения.
— Да, это так, совершенно верно, — согласился Митя, внимательно выслушав сестру, а Комаров так даже подпрыгнул от радости, что не придется больше думать над трудным уроком.
После математики гимназисты начали заниматься другими уроками, заданными к следующему дню. Оля взяла свои тетради и уселась вместе с ними; но не успела она написать и десяти строк латинского перевода, как из соседней комнаты раздался голос Марьи Осиповны: «Оленька! Ольга! Ох, Господи, да куда же это она девалась?»
Девочка бросила перо и с неудовольствием пошла на зов матери. Оказалось, что Анюта уже приехала и осведомлялась о сестре.
— Где это ты была, Олечка, — спрашивала она, целуя ее: — что ты такая красная и растрепанная?
— Я училась вместе с Митей, — проговорила Оля, довольно холодно отвечая на ласку сестры.
— А ты все еще не оставила этого ученья, Оленька? — укоризненно заметила Анюта.—Такая ты уже большая, пора бы бросить... Вот и Филипп Семенович говорит, что это совсем не женское дело!
— А что же мне прикажет делать Филипп Семенович? — с худо скрываемой насмешкой спросила Ольга.
— Как что? — наставительно сказала Анюта, — известно: работать, в хозяйстве маменьке помогать; ну, да и об себе немного позаботиться... Смотри, ты какая: непричесанная, воротничок надет криво, платье запачкано... Посмотри на меня: никаких книжек я не читала, а как счастливо живу, и тебе надо постараться так же устроиться.
Оля ничего не отвечала и молча отошла в угол, предоставляя матери поддерживать разговор: ей неловко было прямо высказать сестре, что она не считает её счастливой, что, во всяком случае, для себя не желает такого счастья, что то полное подчинение, ценою которого Анюта купила себе богатую обстановку, представляется ей тяжелым и унизительным...
Оля никогда не была дружна со старшею сестрою, никогда не уважала её благоразумных советов и наставлений. Но с тех пор, как Анюта вышла замуж и сделалась покорным эхом своего мужа, она стала придавать еще меньше значения её словам. Ее раздражал важный, наставительный тон Анюты; но слушая рассказы о разных мелких неприятностях и стеснениях, каким та подвергалась дома, она забывала свое неприятное чувство и от души жалела богатую сестру...
«Странная, право, женщина, — думалось девочке: — сама терпит так много горького, а все-таки советует во всем подражать себе; воображает, что я не могу устроить свою жизнь иначе, — лучше, чем она».
На другой день Митя вернулся из гимназии огорченный и рассерженный. С ним случилась небольшая неприятность, и он, как мальчик в высшей степени самолюбивый, был сильно взволнован, Дело в том, что большая часть класса не сумела разрешить задачу, преследовавшую Олю во время её переговоров с Матреной Ивановной. Учитель спросил человек семь или восемь и от всех получил неудовлетворительные ответы. «Комаров!» вызвал он наконец, рассчитывая услышать новую нелепость, так как Комаров был одним из плохих учеников и не отличался сообразительностью. И вдруг, к удивлению всего класса, именно Комаров сумел разрешить трудную задачу и удовлетворительно объяснить ее. После урока пошли, конечно, оживленные толки о том, откуда у Комарова явилась такая неожиданная сметливость.
— Да ведь это он не сам, господа, — заметил один из воспитанников:—ему помогал Потанин: я видел как он вчера прошел к нему!
— А, это другое дело! — вскричали мальчики.—Чего же ты молчишь, Комаров? Ведь тебе Потанин показал, как сделать задачу?
— Ну да, как же, Потанин! — отвечал Комаров, которому почему-то показалось обидным сознаться в помощи товарища.— Потанин и сам не знал, как делать: его научила сестра!
— Э, так Потанин учится у сестры? Оттого-то он и первый, что у него дома есть учительница! Ишь — Потанину сестрица помогает! — кричали мальчики, радуясь случаю подразнить «первого» ученика.
— Совсем она меня не учит, — отговаривался Митя: — напротив, я ее учу!
— Ну да, как же! А задачу-то ведь она тебе показала? — не унимались мальчики.
Митя стал сердиться; попробовал сначала бранью, а потом и кулаками доказать товарищам, что не нуждается ни в каких учительницах; но это еще больше подзадоривало их, и к концу классов по рукам стали ходить карикатурные рисунки, изображавшие Митю в позе покорного ученика, а его воображаемую сестрицу — в позе строгой учительницы, с указкой в одной руке и розгой в другой. Митя страшно злился, а насмешникам только того и нужно было, и они преследовали его целый день.
Дома все заметили, что Митя не в духе, но не обратили на это большого внимания. После обеда Оля, радуясь тому, что успела утром покончить все свои домашние работы, прошла в его комнату, чтобы, по обыкновению, заниматься вместе с ним.
— Что тебе надо? — сердито спросил мальчик.
— Ничего, я пришла учиться вместе с тобою, — отвечала девочка, собираясь усесться к столу.
— Зачем же непременно вместе со мной, — еще неласковее заметил Митя: — точно тебе нет другого места в доме?! Торчишь вечно тут, из-за тебя приходится терпеть неприятности...
— Какие же неприятности? Кому? — удивлялась Оля.
— Кому? Конечно мне! Гимназисты видели, что ты сидишь тут, когда я готовлю уроки, и смеются над тобой, и надо мной.
— Да что же тут смешного? Какие они глупые, — твои гимназисты!
— Ну да, конечно, все глупые; ты одна отыскалась умница! Сама все делаешь не по-людски, да туда же—глупые!..
— Да что же я делаю дурного, Митя? — сказала Оля, и слезы засверкали на глазах ее.
— А то, что ты занимаешься не тем, чем следует! Ты не мальчик, тебе никакой нет надобности тянуться за мной и учиться тому, чему я учусь: это вовсе не женское дело!
— Но если мне нравится учиться, и если это мне нетрудно? Что же тут дурного-то? я не понимаю...
— Да то, что над этим все смеются, а я не хочу, чтобы из-за тебя смеялись и надо мной! Учись, там, как и чему хочешь, а только ко мне не лезь, и не ходи сюда, когда у меня товарищи...
Оля хотела ответить, хотела попросту выбранить брата, но слезы подступили ей к горлу и не дали выговорить ни слова. Она закрыла лицо руками, выбежала вон из комнаты, спряталась в темный чулан и там дала полную волю своим рыданиям.
Когда мать, тетка, старшая сестра, разные Матрены Ивановны и Анны Степановны осуждали ее занятия, находили, что это не женское дело, она досадовала, но не особенно: она успокаивала себя мыслью, что все эти люди, никогда ничему не учившиеся, заботящиеся только о еде, о квартире да об одежде, не могут ни желать, ни понимать удовольствия, доставляемого умственным трудом. Но когда умный Митя, сам учащийся и любящий научные занятия, — когда Митя повторяет их слова, когда он, подобно им, находит, что она поступает не по-людски, берется не за свое дело, — это горько, невыносимо горько слышать! Она надеялась быть его другом, товарищем, а он, и другие учащиеся мальчики, так же как он, смеются над ней, презирают ее! Неужели они правы? Неужели ей, в самом деле, вязать платки да стряпать кушанья, как мать, или вышивать на пяльцах и ждать богатого жениха, как Анюта, и не мечтать ни о чем другом! Но ведь это же тяжело, невыносимо тяжело...
И бедная девочка безутешно рыдала, припав головой к холодной стене чулана.
— Ольга! Оленька! Где ты? Куда она девалась?... — раздался жалобный голос Пети. Оля знала, что если её помощь нужна Пете, то все домашние примутся разыскивать ее и непременно откроют, её убежище. Она предпочла сама выйти, наскоро отерев слезы.
— Ну, что тебе надо? Чего ты ноешь? — сердито обратилась она к Пете, беспомощно ходившему из комнаты в комнату, призывая ее.
— Да мне к завтрему задано начертить карту Африки, а я совсем не знаю, как и начать; покажи, миленькая,— Мите некогда...
— Вот выдумал! Разве это женское дело — чертить карты?— насмешливо вскричала Оля:— я пойду чулки штопать... Пусть тебя учат мужчины!
— Да отчего же, Олечка? Что это ты говоришь? — растерянно спрашивал Петя, никогда не слыхавший от сестры таких слов.
— А то же и говорю?! — продолжала сердиться Оля. — Теперь, пока я тебе нужна, ты ко мне приходишь за помощью, а подрастешь, подучишься немного—и будешь говорить, как другие, что не мое дело заниматься книгами, что я должна знать кухню да шитье и —ничего больше!
— Ах, Олечка! Да неужели я могу когда-нибудь это сказать! — вскричал Петя. — Как же не твое дело заниматься книгами, когда ты такая умная, все знаешь, понимаешь! Без твоей помощи я бы совсем не мог учиться.
Искренняя горячность, с какою мальчик высказал свои чувства, тронула Олю, успокоила её раздражение.
— Смотри же, Петя, — серьезно, но уже ласково сказала она: — не забывай своих слов, и когда ты вырастешь большой, помни, что я тебе помогала, не мешай другим девочкам учиться!
— Вот выдумала! С чего же мне им мешать! — вскричал Петя, очень довольный тем, что сестра перестала сердиться и поможет ему готовить уроки. Для него, в сущности, было решительно все равно, кто больше учится — мальчики или девочки; даже если бы спросили его мнения, он, вероятно, сказал бы, что девочек следует отдавать в гимназии, а мальчикам предоставлять проводить дни в кухне или во дворе;
это избавило бы его самого от ученья, которое до сих пор очень плохо давалось ему. Он просидел два года в первом классе, сидел уже другой год во втором, и до сих пор не мог приготовить ни одного урока без помощи брата или сестры. У Мити редко были время и охота заниматься с ним, так что эта обязанность лежала почти исключительно на Оле и только благодаря ей Петя мог кое-как держаться в гимназии.
@темы: Трудная борьба, текст, Анненская
Еще одно сравнение.
Тоже изрядно подредактированная версия, хотя редактировал ее не Зоберн, а Ашот Аршакян. Грубых искажений сюжета нет, встречаются удаления абзацами. Как всегда, объединение глав с 64 до 12.
читать дальше
Сравнивая эту повесть с дореволюционным изданием, замечаешь некоторые особенности.
В издании Вольфа не экономят на бумаге и не боятся пустого пространства на страницах. Отсюда, и широкие поля, и большое количество глав. К каждой короткой главе есть название, которое кратко знакомит читателей, о чем дальше будет идти речь.
В ПСС – все наоборот и избавляются они от всего этого сознательно.
В оригинале все стихотворения, объявление в газету логично выделены от основного текста шрифтом и отступами. В ПСС все идет сплошным текстом.
Благодаря наличию пустого пространства текст в книге Вольфа воспринимается легче и проще. В ПСС поля сильно уменьшены и от контрастного текста немного рябит в глазах. Все это замечаешь именно при сравнении.
Изменения, на которые, я обратила внимание:
1. Здесь лай собаки, в отличие от повести «Люсина жизнь», оставили без изменения.
– Гам! Гам!
2. Было: Витикъ Зонъ! Коммъ херъ!
Стало: Витик Зон! Komm hier!
3. Было: Бык со страшным воем тяжело рухнул на землю…
Стало: Ноги быка подкосились, будто сломались разом, его страшный рев перешел в мычание, животное опустилось брюхом на землю и затихло.
4.В ПСС в конце повести, в момент первой встречи женщины с потерявшимся сыном, они узнают другу друга по знакомой колыбельной. В оригинале этого нет.
Последние два пункта можно объяснить, скорее всего, тем, что текст для современного редактирования брался не из книги 1912 года, а из другого источника. И эти изменения делала сама Чарская.
Иллюстрации в новом издании практически все родные, но выполнены они как-то «грязно» и выглядят пятнистыми.
![;)](http://static.diary.ru/picture/1136.gif)
Л.ЧАРСКАЯ
УМНИЦА-ГОЛОВКА
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава I
Новая жизнь, новые люди, новые обязанности.
- У вас какое место? Третье? Пожалуйте сюда. А у вас первое? Сюда, пожалуйста. Господа, не все сразу. Пожалуйста, не все сразу!
Это говорит, обращаясь к публике, которая толпится у входа в кинематограф, маленькая барышня, проверяющая билеты, так называемая «билетерша».
Почти каждый день приходится ей повторять одно и то же, потому что публика в городе Петровске очень усердно посещает кинематограф «Звезда» господина Никуди - грека по происхождению.
Господин Никуди - не только владелец кинематографа: он сам сочиняет те пьесы, которые изображаются на экране и которые так нравятся публике, сам ставит их, т.е. показывает артистам, как и что они должны изображать, какие делать жесты и движения, сам выбирает место, где артисты должны разыгрывать его пьесы, наконец, сам, при помощи особого фотографического прибора, снимает разыгрываемые пьесы и делает ленты для кинематографа.
читать дальшеЖена владельца кинематографа и его три сына, 17, 16 и 14 лет, принимают участие в работе: они играют для кинематографа, изображая то разбойников, то колдунов, то воинов, то знатных людей, смотря по тому, что нужно для той или другой пьесы. А в антрактах в кинематографе «Звезда» поет маленькая, черноволосая и черноглазая девочка, поет под аккомпанемент на рояле одного из сыновей хозяина. И зрители с удивлением видят, что это та самая девочка, которая в разных пьесах выступает на экране. Но мало того: эта же девочка каждый раз, перед началом представления вместе с госпожой Никуди отбирает у публики билеты, показывает всем, где свободные места в зале, и следит за порядком.
Эта девочка - Марго.
Иван Демьянович Никуди не ошибся, когда настаивал, чтобы Марго поступила к нему служить и был очень счастлив, что ему удалось увезти ее из Финляндии. Чернокудрая француженка прекрасно справляется со всем: она и играет хорошо, и поет очень мило, и прекрасно исполняет обязанности «билетерши».
Вся семья Никуди очень полюбила Марго. Она точно принесла счастье семье Никуди, дела которого за последнее время значительно поправились. Ведь из-за Марго многие нарочно даже приходят в кинематограф «Звезда», чтобы послушать французские песенки, которые так прелестно поет Марго. Кроме того, Марго как нельзя лучше играет детей, которых господин Никуди выводит в своих пьесах.
- Молодец, куколка! Молодец, умница-головка! - произносит он часто, гладя по головке Марго, когда она, запыхавшаяся, довольная и оживленная, под гром аплодисментов сбегает с эстрады.
- Старайся, старайся, детка, к Новому году, если даст Бог, все так же хорошо будет идти, я тебе, умница моя, и жалованья прибавлю.
- Благодарю вас, - радостно шепчет Марго, - благодарю вас. Я буду стараться, чтобы вы были мной довольны.
- Ну, как тут не быть довольным, куколка? Сама с вершок, а таланта сундук огромный. Недаром же ты у нас - умница-головка, - повторяет Никуди. - А прибавки к жалованью жди и даже очень скоро.
Ах, эту прибавку Марго ожидала с таким нетерпением. Она решила копить деньги. Она знала из писем своего далекого друга, Поля, как нуждается бедный мальчик во всем со дня смерти его дедушки. Нет у него никого, кто бы ему помог, кто бы его чем-нибудь обрадовал, утешил. Так хоть она, Марго, сколько-нибудь поможет ему.
И девочка, отказывая себе во всем, откладывает для Поля деньги. Сама она проживает очень мало: живет она с семьей владельца кинематографа, занимая крошечный уголок в комнате его падчерицы Миры.
Есть еще одна маленькая жилица в этой комнате. Но эта жилица не выпускается из большой клетки, где целыми днями выкрикивает всякую чепуху.
Это Лоло - ученая сорока. Ее тоже показывают иногда в антрактах публике. И она порой смешит до слез посетителей кинематографа.
Встреча.
- Смотри, мамуля, кажется, это Марго! - раздается детский голосок за спиной юной билетерши «Звезды», когда она во время антракта усаживает новых посетителей в первом ряду.
Девочка оборачивается, обводит глазами задние ряды и спешит к крайним креслам одного из них.
- Лариса Павловна! Нуся! Леня! Как это вы здесь очутились? - волнуясь, громко шепчет Марго.
- Как я рада тебя видеть! - вскакивает со своего места Нуся. Раздается звонкий поцелуй, обращающий на себя внимание публики.
- Вот не ожидала, дорогая Лариса Павловна. Кажется, точно все это во сне.
- Нет ничего удивительного в том, что мы находимся в Петровске, - пожимая руку девочки, тихо выговаривает Лариса Павловна. - Тут живет моя мама, и мы приехали сюда на праздники,
- А где же Коля, где...
Леня предупреждает вопрос:
- Папа на войне, он офицер. Коля хотел пойти добровольцем, но его, конечно, не пустили. Зато ему разрешили поступить в кадетский корпус. Ему непременно хочется быть офицером...
- А я хочу быть сестрой милосердия; только таких молоденьких не берут, - вставила Нуся.
- А месье Мишель? - спрашивает Марго.
- Он уехал во Францию, поступил санитаром в армию. Хотя он швейцарец, но любит Францию и хочет ей послужить. Будь он моложе, он поступил бы солдатом...
В это время Марго вспомнила, что антракт кончается, что надо потушить в зале электричество и задвинуть дверные портьеры.
- Пожалуйста, не уходите после представления, мы еще поговорим, а теперь меня ждут обязанности.
И, сказав это, Марго мило поклонилась и отошла от своих старых знакомых.
Целый час еще продолжалось представление. Лариса Павловна и ее дети, как и остальная публика, с большим интересом следили за всем, что происходило на экране. Когда началась пьеса «Гибель Миры», Леня и Нуся то и дело приподнимались со своих мест и, не веря глазам своим, восклицали:
- Да ведь это Марго! Неужели она играет для кинематографа? Мы совсем не знали, что она - артистка.
Но в особый восторг пришли они, когда во время следующего антракта Марго запела на эстраде одну за другой разные французские песенки.
- Прелесть как поет! Чудный голосок! - шепотом выражала свое удовольствие Лариса Павловна.
Наконец, представление окончилось. Марго пригласила своих старых знакомых в комнату, смежную со зрительным залом, служившую хозяевам для отдыха, и здесь пошли разговоры, расспросы.
Баратовы узнали подробно про новую жизнь девочки, а последняя осведомилась обо всем, что произошло за все время в покинутой ею семье.
Лариса Павловна познакомилась с хозяевами кинематографа и очень смеялась над тем, что хозяина считали в Финляндии колдуном, между тем как он только сочинял и разыгрывал пьесы для своей «Звезды».
Поздно в тот вечер расстались Баратовы со своей прежней юной знакомой, около трех месяцев назад столь неожиданно исчезнувшей из дома, там, в глуши Финляндии.
Сережина новость
Весело шумит самовар на круглом столе. Приятно потрескивают в печке дрова. Вкусно пахнет нарезанное ломтиками холодное, оставшееся с обеда, жаркое. Целой горкой лежат на тарелке яйца, масленка полна масла, и огромный кусок сыра распространяет кругом возбуждающий аппетит запах.
Все приготовлено к ужину, все ждет семью Никуди, которая должна скоро вернуться домой.
Уже двенадцатый час ночи, кинематограф «Звезда» сейчас закроется, и хозяин, его жена, падчерица, сыновья и Марго не замедлят явиться, усталые и голодные.
Действительно, не прошло и десяти минут, как за столом уже сидела вся семья, утоляла свой голод и делилась впечатлениями прошедшего трудового дня.
Один только Сережа вяло кушал и мало разговаривал. Он развернул перед собой газету, которую не успел еще прочесть, и жадно впился в нее глазами.
- Ты бы лучше ел, а газету прочтешь потом, - заметил своему сыну Никуди.
Сережа, однако, продолжал шуршать газетой и, на минуту оторвавшись от нее, посмотрел на отца и промолвил:
- Хочется знать, что делается там, где и я скоро буду.
- Как? - удивились все сидящие за столом.
- А просто, - ответил Сережа, - я собираюсь добровольцем на войну.
- Шутник! - промолвил на это полусердито, полунасмешливо отец и стал наливать себе второй стакан чаю.
- Папа, - горячо воскликнул Сережа, - я нисколько не шучу! Все - стар и млад - стремятся на войну, каждый хочет чем-либо помочь родине, находящейся в опасности. Почему же мне сидеть дома? Я уже не маленький.
- Не маленький, но все же еще мальчик. Где тебе воевать...
- Нет, папа, ты отпустишь меня. Немало сыновей уходит теперь на поля битв. Наше дело от моего ухода не пострадает. Играть на рояле во время представлений, может быть, сможет мама. Или пригласите тапера... Теперь дела нашего кинематографа идут так хорошо, что мы можем позволить себе такую роскошь, как приглашение на небольшое жалованье служащего.
- Не в этом дело, Сергей, - грустно отвечал Иван Демьянович. - Мне просто жутко отпустить тебя под пули и бомбы...
- Папа, папа, не надо говорить этого... Наши солдаты уже пять месяцев находятся в такой опасности, так неужели же я, такой сильный, крепкий юноша, буду издали любоваться их геройскими поступками. Нет, если бы я был один, если бы я рос в семье единственным сыном, то, конечно, я и говорить не стал бы: остался бы дома. Но у меня есть братья: Алексей и Иван, они останутся у тебя, и маленькая Мира с ними. А меня отпусти, отец. Мама, дорогая, попросите за меня отца!
Заявление Сережи, как снег на голову, упало на Ивана Демьяновича. Правда, юноша за последнее время часто говорил домашним о своем желании поступить добровольцем в действующую армию.
Но, занятый своими делами, Иван Демьянович как-то мало обращал внимания и пропускал эти разговоры мимо ушей. И теперь Сережина новость совсем поразила, ошеломила бедного отца.
Но Нина Артамоновна открыто взяла сторону пасынка.
- Молодец, Сережа, хвалю за желание принести родине пользу. Не будь у меня вот этой стрекозы, - кивнула она в сторону Миры, - так и я бы, не рассуждая, пошла в сестры милосердия или просто на мелкую работу: письма писать раненым солдатикам, или...
- Это и я могла бы, мамочка, - вырвалось неожиданно у Миры.
- А мы, что же? О нас забыли? Мы тоже хотим! - подхватили Алексей и Иван.
- Ну, вы пока что дома сидите, - обычным своим серьезным и суровым голосом произнес отец. - Вы еще молоды и в воины пока не годитесь... Да и дело пойдет прахом, если я вас распущу всех. А ты, Сергей, с Богом! Сам понимаю, что тянет тебя туда... Тебе уже скоро восемнадцать лет. Ну, Господь с тобой, ты только пиши почаще... Слышишь?..
- Конечно, папа, конечно! Не беспокойтесь за меня! - радостно воскликнул юноша, подошел к Ивану Демьяновичу и обнял его.
- Когда? - отрывисто спросил отец.
- На этих днях, папа, примкну к выписавшимся из госпиталя солдатам, которые возвращаются в свою часть, и вместе с ними отправлюсь на войну...
Новый план.
Ночь... Тихо и мирно спит утомившаяся за день семья хозяина кинематографа. Из соседней комнаты слышится богатырский храп Никуди и его сыновей. Чуть похрапывает на своей кровати Мира. Ее мать только что легла. Она долго перед сном молилась за отправляющегося на войну Сережу. Но, несмотря на это, ей долго не удавалось уснуть: она все думала о том, что ожидает юношу и как будет всем тяжело без него.
Но не одной Нине Артамоновне не спалось в эту ночь.
Марго также лежала с широко раскрытыми глазами и смотрела то на образ, озаренный мигающим огоньком лампады, то на розовые обои и незатейливую обстановку комнаты.
Она вспоминала весь разговор, происшедший за чаем, вспоминала неожиданное заявление Сережи о своем желании, о своем решении пойти на войну. Ей казалось, что она все еще видит лицо Сережи, его сверкающие глаза, его полную уверенности улыбку. «Счастливец! - думала Марго. - Он может идти сражаться за свою родину, он уже взрослый. А я - еще маленькая бессильная девочка. Что я могу делать? Чем я лучше Лолошки, которая умеет лишь выкрикивать заученные слова. Враг напал не только на Россию, но и на мою родину - Францию. Конечно, туда, на родину, мне теперь не попасть, но и в России нашлась бы для меня работа. Везде открываются лазареты, в них много больных, изувеченных, раненых солдатиков. Их лечат доктора, за ними ухаживают сестры милосердия, но все-таки лишний человек в лазарете не помешает. И я могла бы приносить некоторую пользу бедным воинам, писать для них письма на родину, подавать воды напиться, почитать книгу. Да, я уеду куда-нибудь, поступлю в лазарет, начну там работать... Но примут ли меня? Я ведь ростом такая маленькая. На вид мне никто больше 10-11 лет не даст...»
Так думала Марго, метаясь в постели, переворачиваясь с боку на бок и напрасно стараясь уснуть.
«Да, да! - наконец, решила она мысленно. - Я уеду отсюда поближе к войне, в какой-нибудь город, где много лазаретов, и постараюсь поступить в один из них работать».
Решив это, девочка стала обдумывать, как уйти от Никуди. Сказать ему - бесполезно. Он высмеет ее, скажет, что такой крошке не место на войне. Разве уйти, ничего не сказав, никого не предупредив? Да, так она и сделает, уйдет завтра или послезавтра прямо из кинематографа на вокзал. Деньги на билет у нее есть, на еду тоже, есть больше даже, чем надо. Она вспоминает, что у нее есть простенькое серое платьице, холстинковое, в полоску, и белый фартучек. Это вполне подходящий костюм для лазаретной сиделки.
Итак, значит решено. Завтра она пропоет в последний раз в кинематографе свои песенки, переоденется и... на вокзал.
«Боже, помоги мне! Святая Матерь, сохрани меня», - шепчут губки девочки, и она молится долго и усердно, пока сон не смыкает ей глаз.
Последние песенки.
Через несколько дней, рано утром, вся семья провожала на вокзал Сережу. Он был бодр, доволен и всячески старался развеселить своего угрюмого отца. Обнимая всех по очереди, юный солдатик просил не беспокоиться о нем и не тревожиться, если от него долго не будет писем.
Наконец раздался третий звонок и поезд медленно тронулся.
- Пиши, береги себя! - в последний раз крикнул Никуди сыну. В ответ Сережа махнул провожающим фуражкой.
- Счастливец этот Сережа, - шептались с завистью Леша и Ваня, возвращаясь с вокзала домой. - Если бы нас пустили!..
А Марго в это время, тоже возвращаясь с вокзала, думала: «Сегодня вечером и я уеду отсюда. Но меня никто не будет провожать, никто не будет благословлять меня...»
Наступил вечер. Началось представление в кинематографе «Звезда».
- О чем ты задумалась? Скоро тебе выходить петь, - шепчет Марго Мира.
Марго точно просыпается, проводит рукой по лицу.
- Да, да, я иду, Мира, - говорит она, но сама думает: «В последний раз пою сегодня, а ночью я буду уже далеко отсюда...»
Девочка поправляет волосы и уверенно входит на эстраду.
- Браво, Марго, браво! - приветствует свою юную любимицу публика.
Ее знают все частые посетители кинематографа, знают и любят за приветливое, доброе личико, и за звонкий, нежный голосок, которым она распевает свои песенки.
Сегодня Марго особенно хорошо поет, и ее слушают с большим вниманием.
Град аплодисментов покрывает это пение.
- Браво, Марго! - кричат снова взрослые и дети.
Девочка низко приседает, кланяется, посылает воздушные поцелуи. Потом она быстро скрывается с эстрады. Представление еще не окончено, но Марго идет домой. Падает снег, и дует сильный ветер.Вот Марго уже у себя в комнате. Она бросается к комоду, вынимает из ящика свое серое холстинковое платье и белый передник, берет две смены белья и чулки, завязывает все это в крошечный пакетик и быстро-быстро бежит вон из комнаты. Вдруг громкий пронзительный крик останавливает ее за порогом. Это кричит Лоло.
«С ней можно попрощаться, она меня не выдаст», - думает Марго и идет к сороке.
- Бедная Лолоша, бедная ты моя птиченька, - с жалостью в голосе проговорила Марго, лаская черно-белые перышки сороки, слетевшей к ней на стол. - Бедная Лолоша хочет кушать? Постой, я покормлю тебя сейчас в последний раз, - и девочка, отложив узелок в сторону и сбросив шубку, бежит за свежей водой для забытой птицы. Потом она вынимает из мешка крошки и сыплет в клетку.
- Прощай, Лолоша, не забывай меня! Может быть, я не скоро вернусь, а, может, и не вернусь совсем, - говорит Марго тихим печальным голосом.
Но Лоло уже не обращает внимания не девочку, а стучит клювом по Дну клетки, жадно проглатывая одну крошку за другой.
Глава VI
В поезде
«Боже мой, только бы не опоздать! Только бы не опоздать!» - думала Марго. Когда она, наконец, вбежала в зал третьего класса, стрелка часов показывала без десяти минут одиннадцать. А в одиннадцать ровно уходит поезд. Слава Богу! Еще есть время, и она успеет взять себе билет. Она подходит к кассе, выкладывает деньги и получает его через маленькое окошечко. Получив, Марго прижимает билет к сердцу, как какое-то сокровище, и бежит на платформу.
В вагоне, куда попала Марго, набралось столько народу, что было негде присесть. Девочка обрадовалась, когда ей удалось найти удобное местечко, чтобы стоять. Она очутилась между какой-то женщиной и худеньким мальчиком.
Мальчик оглядывал всех находившихся в вагоне испуганными, робкими глазами и старался быть как можно менее заметным.
- Вы куда едете? - робко осведомилась у Марго женщина.
- В Варшаву, - отвечала девочка.
- Конечно, с родными?
- Нет, одна...
- Одна? Такая крошка?
«Ну вот! Опять крошка! - думала с досадой Марго. - Если все будут обращать внимание на мой рост, это не принесет мне ничего хорошего»
- А вы, значит, едете в Варшаву? - полюбопытствовал вдруг худенький мальчик - сосед Марго.
В эту минуту раздался свисток кондуктора, и поезд тронулся. Мальчик сразу повеселел.
- Слава Богу! Слава Богу! - зашептал он еле внятно. Но Марго услыхала его шепот.
- Детки, вы что ж это, стоя поедете? Ножонки затекут, - сказал вдруг какой-то пассажир. - Садитесь вот к окошечку... Места всем хватит.
- Благодарю, - ответил худенький мальчик, - мне и тут хорошо.
И он, к крайнему удивлению Марго, отступил в темный угол и стал так, что свет фонаря не падал ему на лицо.
«Странный мальчик», - подумала Марго и принялась рассматривать со стороны своего спутника, его неспокойное лицо и бегающие, испуганные глаза.
Одет он был в теплое хорошее пальто и барашковую шапку. Видно было, что он сын зажиточных родителей. На вид он казался лет двенадцати-тринадцати.
Марго очень заинтересовалась поведением мальчика, который все еще оглядывался и тревожно озирался во все стороны.
- Разве у вас нет билета? - спросила его Марго. - Что вы так боитесь?
- О, нет, билет у меня есть, а я боюсь совсем другого... Я вам расскажу потом все, когда все эти люди улягутся спать. А пока могу вам только сообщить, что зовут меня Шурой, и что мне от роду целых двенадцать лет. А вам сколько?
- Мне тоже двенадцать. А зовут меня Марго, то есть Маргаритой.
- Вы не русская?
- Нет, француженка, но уже живу давно в России.
- Французы - молодцы, храбрецы! - неожиданно восклицает мальчик.
- А русские-то какие герои! - восторженно подхватывает Марго.Оба они уселись рядом на освободившейся скамейке и между ними началась беседа о русских героях.
За беседой незаметно проходило время. Все уже улеглись спать и кое-где уже слышался могучий храп пассажиров, устроившихся на ночь.
- Ну, вот, теперь уже ничего не страшно... - тихо произнес Шура.
- А чего вы боялись? - удивленно спросила Марго.
- Вы никому не скажете? Даете мне честное слово!
- Никому не скажу. Честное слово, - горячо отозвалась Марго.
- Видите ли... я... доброволец... Еду на войну... но таких юных добровольцев задерживают и возвращают домой. Этого-то я и боюсь...
Продолжая болтать, дети постепенно задремали под стук колес мчавшегося в ночной темноте поезда.
Глава VII
Приехали
Еще день и ночь Марго и Шура были в дороге. Только на вторые сутки они приехали в город, где думали остановиться.
На душе у детей становилось все тяжелее и тяжелее. «Что-то будет дальше?» - вот какая мысль тревожила Шуру и его спутницу.
- Придется долго промаяться, пока удастся попасть в полк, - бледный от волнения, говорил мальчик-доброволец. - Да удастся ли вообще!..
- И мне трудно будет пристроиться при лазарете, - отвечала Марго.
В это время поезд остановился у вокзала. Пассажиры засуетились и, толпясь, начали выходить из вагона.
Дети остановились на платформе и стали обдумывать, куда пойти.
- Вот что надо делать теперь... - начал было Шура, но не договорил. Высокий господин и жандарм неожиданно загородили дорогу детям.
- По приметам этот мальчик тот самый, которого мы ищем, - шепнул господин жандарму. - Его надо задержать. Ты Александр Незлобии, двенадцати лет?
Шура сразу струсил. Он хотел ответить что-то, но не мог. В глазах у него появились слезы.
Вокруг них уже собиралась публика. Раздавались то сочувственные, то насмешливые восклицания.
- Какой клоп, а тоже на войну собрался!
- Ничего, что маленький, а видать - удаленький.
- Вот наказал бы я такого!
- А, по-моему, наказывать не за что, - проговорила высокая худая женщина, с косынкой сестры милосердия на голове и с красным крестом на груди. - Тут не наказывать надо, а хорошенько втолковать детям, что им рано думать о боях и сражениях, что прежде всего необходимо...
Но сестре не дали договорить. Поднялись крики: «Раненых привезли! Раненых!»
Толпа шарахнулась в сторону прибывшего санитарного поезда.
Теперь около Шуры и Марго остались только строгий господин, жандарм и еще несколько человек из толпы, желавших узнать, чем кончится этот случай.
- А это что за девочка? - неожиданно заметил все тот же строгий господин, кинув взгляд на Марго, робко притаившуюся в сторонке.
- Может и она на войну собралась! - пошутил кто-то из зрителей.
- Прикажете взять и девочку? - спросил у господина жандарм.
- Бери и девочку; там разберемся.
Марго так и замерла при этих словах.
«Теперь все пропало! Теперь все кончено! Отправят меня обратно, как отправят Шуру, как отправили уже многих юных беглецов и беглянок», - подумала Марго и вся затряслась.
Шура в то же время стоял, растерянный и смущенный, с опущенными глазами, с бледным лицом, по которому медленно стекали слезы. Он уже раскаивался в том, что, не подумав, ушел на войну, где нужны взрослые сильные люди, а не мальчики.
Прошло несколько мгновений. Жандарм подошел к Марго, взял ее за руку и спросил:
- А вы откуда, маленькая барышня?
Марго не знала, что сказать. Но на помощь явилась сестра милосердия.
- Не трогайте этого ребенка. Вы видите, как девочка взволнована? Если она, действительно, убежала от родных, то я даю вам слово, что сегодня же вечером, когда эта девочка отдохнет у меня хорошенько, доставлю ее вам. А пока, вот вам...
И, говоря это, сестра вынула из ручной сумки свою визитную карточку, на которой значилось ее имя и фамилия, и передала ее жандарму.
Тот взглянул на карточку, прочел фамилию и почтительно поклонился сестре.
- Слушаю, ваше сиятельство. А этого мальчика, не взыщите, приходится взять и немедленно же отправить в Петроград. К нам пришли уже три телеграммы оттуда, от родных, о немедленном его задержании. Тут есть его приметы: это непременно Александр Незлобии.
Шура вздрогнул и взглянул на Марго.
Марго подняла глаза на Шуру.
И, прежде чем следовать за уводившей ее сестрой милосердия, девочка подбежала к Шуре, обняла его и шепнула:
- Ничего, ничего, бодритесь Шура! Зато вы увидите ваших папу и маму, которые уже истосковались по вам.
Пока мальчик собирался с силами ответить ей что-то, Марго уже была далеко от него, уводимая сестрой милосердия.
Новая покровительница
На площади перед вокзалом стояло много экипажей, автомобилей и колясок. Хотя стояла зима, снегу почти не было, и в городе ездили на колесах.
В ту минуту, когда у подъезда появилась спутница Марго в костюме сестры милосердия, большой, красивый мотор медленно подкатил и остановился перед ней.
- Садись, моя девочка! - произнесла ласковым голосом сестра милосердия, помогая Марго сесть в автомобиль.
Та робко опустилась на мягкое серое сиденье.Спутница поместилась рядом.
Шофер дал ход машине, и автомобиль, непрерывно трубя, покатил по широким улицам, обгоняя другие экипажи, кареты с ранеными, солдат, проходивших с музыкой. На тротуарах бегали и что-то выкрикивали газетчики, сновала пестрая толпа.
У Марго даже глазки разгорелись, и лицо запылало от удовольствия: ей нравились и эта быстрая езда, и оживление больших улиц.
Спутница Марго с доброй, мягкой улыбкой поглядывала на нее. Но вот рука ее опустилась на плечо девочки.
- А теперь скажи мне, моя девочка, как ты и зачем приехала сюда одна. Ведь ты одна приехала, не правда ли? - Одна, - тихо ответила Марго.
- Но, как же тебя отпустили? И зачем, с какой целью ты приехала сюда к нам?
Марго вздрогнула от неожиданности, слегка покраснела и, вся дрожа, подняла на свою соседку смущенные глазки.
«Надо всю правду рассказать, всю правду», - подумала она и, не заставляя больше расспрашивать себя, начала шепотом свою искреннюю повесть.
Марго рассказала все с самого начала. О том, как мелькнула у нее мысль идти в помощницы к сестрам милосердия, для ухода за ранеными, и как она выбрала этот город, через который провозят больше всего тяжелораненых, и как она тайком ушла от своих хозяев, и как проехала сюда.
Новая покровительница внимательно слушала девочку. Потом задала ей несколько вопросов: есть ли у нее родные? Кто ее хозяева? Чем занимаются они?
И опять Марго самым чистосердечным образом поведала своей спутнице о том, кто ее хозяева, что она делала у них.
- Потом я узнала, - рассказывала дальше Марго, - что идет война, что все стремятся в армию, кто на поле битвы, кто в сестры милосердия. Почувствовала и я, что уже не могу петь свои песенки в кинематографе, и мне захотелось принести хоть какую-нибудь пользу. Я знаю прекрасно, что мне не позволят делать перевязок и подавать лекарство раненым, да я и не сумею сделать этого. Но небольшую, нетрудную работу, например, шить, чинить что-нибудь для раненых, - это я могу. Могла бы забавлять раненых, читать им, петь выздоравливающим, письма писать к родным в деревню...
Чем дальше говорила Марго, тем ласковее становилось лицо ее спутницы. Вот она подняла руку, обняла за шею девочку и привлекла ее к себе.
- Ты славная, чуткая девочка, - проговорила сестра милосердия, - и я сделаю все, что смогу, чтобы твое желание исполнилось. Я возьму тебя в наш госпиталь, к себе в помощницы. Довольна ты этим?
Марго от радости не знала, что ответить.
- Благодарю, благодарю вас! Я так счастлива, я так благодарна вам, так благодарна! - наконец, прошептала она. - Я буду стараться, чтобы стать полезной и нужной. Спасибо вам, спасибо!
Лазарет
Через двадцать минут автомобиль, в котором ехали сестра милосердия и Марго, остановился у небольшого, но красивого каменного дома.
Над подъездом развевался белый флаг, с красным крестом посередине, и висела холщовая вывеска, на которой было написано:
«Лазарет для раненых воинов княгини Елизаветы Павловны Курбасовой».
Теперь Марго поняла, что этот лазарет устроен ее спутницей, обращаясь к которой, жандарм на вокзале сказал ей «ваше сиятельство».
«Значит, - подумала Марго, - она полная хозяйка лазарета, сама в нем работает как сестра милосердия, и если она захочет, чтобы я тут осталась, то никто ей помешать не может».
Княгиня между тем ввела девочку в комнату сестер милосердия и, улыбнувшись, заметила находившимся там женщинам:
- Вот вам, господа, товарка! Прежде всего накормите ее, отведите ей угол, а затем дайте и работу.
Сестры переглянулись между собой и насмешливо осмотрели «товарку».
Ни о чем ее не расспрашивая, они предложили ей закусить, а потом достали для нее белую косынку и передничек.
- Халат после получишь. Сейчас на тебя подходящего не найдется, -прибавили они с улыбкой.
- Ты откуда взялась, куколка? - обратилась одна из сестер к Марго, когда княгиня вышла из комнаты.
Но Марго не пришлось ответить. В ту же минуту вбежала сиделка в белом переднике и тревожно проговорила:
- Пожалуйте, сестрица, у Иванова кровь из раны пошла...
Сестра немедленно поднялась, направилась в палату и, случайно или намеренно схватив за руку Марго, повела ее за собой.
Девочка очутилась в большой светлой комнате. Длинными рядами стояли кровати, застланные свежим бельем. На каждой кровати лежал раненый.
Марго увидела высоко поднятые на подушках, забинтованные руки и ноги, обвязанные головы, полускрытые повязками лица. У иных на голове или на груди лежали пузыри со льдом. Около некоторых кроватей стояли костыли.
- Батюшки! Какая крошка! - произнес раненый, возле которого случайно остановилась Марго. - Здравствуй, здравствуй! Откуда ты явилась, такая малюсенькая? В гости к нам, что ли, пожаловала?
- Нет, я не в гости. Я ходить за вами приехала. Работать около вас буду, - твердо и спокойно ответила ему Марго.
- В сестрицы значит поступила к нам?
- Нет, для сестрицы я очень молода.
- Сестренкой, стало быть, она у нас будет, братцы, - проговорил другой раненый.
- И то, сестреночкой, - согласился третий. - Ишь ты, от пола не видать, а уже работать хочет!
- А у меня, братцы, дома точь-в-точь дочь такая осталась. Ма-лю-сень-кая! - отозвался еще один раненый.
Солдатик, вспомнив про свою дочку, вздохнул, и из глаз у него покатились слезы.
Марго это заметила, приблизилась к солдату и ласково притронулась к его руке.
- Ничего, ничего! Даст Бог, скоро поправитесь и вернетесь к вашей девочке, - проговорила она. - А пока не хотите ли ей письмо написать?
- Вот за это спасибо, сестреночка, спасибо! В столике и бумага, и конверт есть.
- А потом, сделай милость, сестреночка, как с письмом его покончишь, так мне уж письмецо из деревни прочти. Что там мать-старуха сыну намаракала, - обратился к Марго другой раненый.
- Да, да, прочту конечно. Все сделаю, только говорите!
Сестра милосердия наблюдала незаметно за Марго и, видя ее проворность и готовность помогать раненым, подумала:
«А ведь наша княгиня, пожалуй, не ошиблась. Девчурка расторопная, может, в самом деле, пригодится тут».
Неожиданная встреча
- Сестреночка! Вот тебе пятак. Сходи-ка в лавочку за сметаной. Страсть, как мне сметанки захотелось, - говорит выздоравливающий солдатик и сует медную монету в руку Марго.
- А мне зажги-ка папироску, сестреночка, - зовет ее другой раненый, у которого отнята правая рука.
- Пить, сестреночка, пить! - раздается просьба третьего больного.
- Сестреночка, а, сестреночка, письмецо из деревни получил, прочти ты мне, что пишут, - опять слышно откуда-то.
И Марго, вот уже вторую неделю работающая в лазарете княгини Курбасовой, легко и бесшумно носится по палате. Она и в лавочку сбегает, и письмо прочтет и напишет, и папироску поспешит зажечь раненому, и пить подаст, и покормит безрукого или слабого с ложечки вовремя. Она успевает и пол подмести, и чай разлить, и помочь сиделкам прибрать палату.
- Умница, что и говорить, - не нахвалятся на девочку сестры и больные.
- И откуда только такую разумницу выкопала княгинюшка наша?
- Ну, вот, захвалите девчурку и с толку собьете совсем, - говорила, улыбаясь, старшая сестра милосердия, главная помощница княгини. - Избалуете куклу нашу, а куда она, балованная, нужна нам будет потом?
Но Марго не могли испортить никакие похвалы, никакие одобрения. Целый день она работала, делала свое скромное дело, а вечером читала вслух или распевала свои песенки раненым солдатам.
- Ишь, как ладно поет, - умилялись раненые, ласково поглядывая на Марго и не пропуская ни одного звука из ее нежных песенок.
Иногда к раненым и больным присоединялись и сестры и сама княгиня - хозяйка лазарета. Все подолгу слушали Марго. И когда Марго кончала петь, они все без устали хвалили и ласкали девочку. За одну только неделю, проведенную Марго в лазарете, все ее успели полюбить. Как-то перед самыми праздниками привезли новых раненых в город. Десятерых из них доставили в лазарет княгини Курбасовой. Особенно серьезно был ранен молоденький солдатик-доброволец, которого привезли с простреленной грудью и рукой. Он только раз был в бою, но неприятельская пуля сразу настигла его. Однако юноша не унывал и казался бодрым. - Это ничего, это ничего, вылечат меня. Авось еще смогу сразиться с врагами, - говорил он, сияя милыми, совсем еще детскими глазами. К вновь прибывшему раненому подошла Марго. Пристально взглянула девочка в осунувшееся смуглое лицо юноши, в его черные глаза вдруг неожиданно бросилась к его койке.
- Сережа!.. Сережа, дорогой!.. Неужели это вы?
- Марго? Какими судьбами?
- Голубчик, вы ранены? В грудь? Ах, Боже мой! Не успел еще и...
- Да, да, Маргоша... Какое несчастье! - горько усмехнулся Сергей Никуди. - Какое несчастье... Хотел быть полезным и вот... А ты-то как попала сюда, крошка? Да ты ли это? Не сон ли это?
- Я, я, Сережа, голубчик...
И тут же присев на край постели раненого, она в коротких словах рассказала ему, как попала в лазарет.
Молодой Никуди, несмотря на жестокие страдания, очень внимательно выслушал девочку.
- Так... так... понимаю... - проговорил он.
Но в эту минуту подошла сестра милосердия и приказала Марго не разговаривать с новым раненым, которому всякая беседа очень вредна. Да и Сережа впал в забытье. На утро ему предстояла тяжелая операция. Надо было дать юноше подкрепиться и хорошенько отдохнуть.
Награждение героев
Сырым зимним утром к подъезду лазарета княгини Курбасовой подкатил военный автомобиль. Из него вышли высокий, худощавый генерал и молодой офицер - его адъютант. В подъезде посетители сбросили шинели на руки оторопевшего, вытянувшегося в струнку швейцара и стремительно вошли в первую, ближайшую палату.
Странное зрелище открылось глазам вошедших. Посреди палаты сидела маленькая девочка, одетая, как обыкновенная больничная сиделка, в серое холстинковое платьице, в белый фартук и белую же косынку. Ровным, четким и ясным голосом девочка читала раненым последние известия с войны. Раненые напряженно слушали.
- Ну, а теперь, сестреночка, прочти про награды. Кого из героев Государь Император жалует. Может, из наших начальников или из своего брата солдата кто и отличился?.. - попросил один из солдатиков с ближайшей койки.
- Постойте, постойте, - проговорила девочка. - Я тут раньше про подвиг прочту. Видите, вот напечатано большими буквами: «Подвиг юного добровольца»...
И вдруг Марго замолкла.
Раненые, кто только мог, встали со своих кроватей. Кому подняться было трудно, тот по крайней мере повернул голову к двери, на пороге которой стоял высокий генерал.
- Здорово, ребята! - крикнул генерал зычным голосом с порога комнаты.
- Здравия желаем ваше... - отвечали раненые, кто как мог, погромче или потише.
В эту минуту из соседней палаты выбежали сестры во главе с самой княгиней.
Высокий генерал поздоровался с ними и в их сопровождении стал обходить палаты. Около каждого солдатика он останавливался, расспрашивал о ранах, о битве, в которой тот участвовал. Солдаты отвечали, не сводя глаз с лица генерала.
Иногда генерал во время разговора оборачивался к шедшему за ним адъютанту, брал у него медаль или крестик и прикалывал к груди раненого, которого он признал заслуживающим награды.
Влажными глазами провожали солдаты высокую стройную фигуру генерала. Вот он прошел мимо еще нескольких коек и приблизился к Сергею Никуди.
Черные глаза юноши уставились в лицо генерала. Единственная уцелевшая рука (другую ему отняли уже неделю назад) схватилась за сердце, которое билось так радостно и трепетно в этот миг.
- Ты доброволец Сергей Никуди? - кратко обратился к нему генерал.
- Так точно, ваше превосходительство...
- Это ты сделал такую удачную разведку, что способствовал взятию в плен нескольких неприятельских рот?
- Так точно...
- И потерял руку в этом деле?
- Так точно...
- Прими же Монаршую Милость, храбрец! И носи с достоинством заслуженную тобой награду! - громко на всю палату проговорил генерал и, взяв из рук адъютанта Георгиевский крест, приколол его к груди Сережи.
Из глаз юноши брызнули слезы...
Марго замечена
- А это что за кукла? - неожиданно обратился генерал с вопросом к следовавшей за ним княгине.
- Это, ваше высокопревосходительство, француженка Маргарита Бернар. Она круглая сирота и приехала сюда, чтобы по мере сил помогать в уходе за ранеными, - ответила княгиня. - Она удивительно умело ухаживает за ними, утешает, поддерживает в них бодрость, читает им, пишет письма, поет песенки, не говоря уже о черной работе, которую исполняет не хуже любой сиделки.
- Вот как? Подойди ко мне, малютка! - обращаясь к Марго, проговорил ласково генерал.
И когда девочка смело приблизилась к нему, он приподнял рукой ее маленькое личико за подбородок и заглянул ей в глаза.
Девочка ответила открытым, ясным, спокойным, хотя и смущенным, взглядом.
- Тут есть один раненый, только что награжденный вами, ваше высокопревосходительство, который передал нам много интересного о судьбе этой девочки, - снова обратилась к посетителю княгиня и рассказала ему вкратце обо всем, что пришлось пережить Марго за последние три-четыре года.
- Так, так, - произнес гость, не пропустив ни одного из слов хозяйки лазарета. - Вы говорите, что девочка полезна...
- О, это - красное солнышко наших раненых, - горячо подхватила княгиня.
- Ну, девочка, спасибо тебе... Услуга за услугу. Ты тут помогаешь моим храбрецам и облегчаешь их страдания, так и я хочу помочь тебе чем-нибудь. Нет ли у тебя какой-нибудь просьбы, какого-нибудь желания?
- Есть, - смущенно проронила Марго, - есть... Хотя я и не смею просить... право, я ничем этого не заслужила, а если я работаю здесь, то ведь все мы должны что-нибудь делать, приносить какую-нибудь пользу, когда храбрые солдатики отдают за нас свою жизнь...
- Однако, какова будет твоя просьба, малютка?
- О, я не для себя прошу... А для Поля. Очень прошу, сделайте так, чтобы Поль ни в чем не нуждался, а то после смерти дедушки Ришара ему очень плохо приходится, бедняжке... - твердо произнесла Марго.
- Кто это Поль? - заинтересовался гость. Марго объяснила.
- Прекрасно, прекрасно... Ну, а для себя?.. Для тебя лично что ты хочешь, чтобы я сделал, малютка? - уже настойчиво произнес генерал.
- Мне самой ничего не надо. Только разрешите мне остаться здесь среди раненых солдатиков до конца войны...
- Хорошо, крошка, все будет сделано, - с улыбкой ответил высокопоставленный посетитель.
И, погладив чернокудрую головку девочки, он прошел дальше.
- Кто это был? Кто это был? - торопливым шепотом осведомилась Марго у окружающих, когда высокая, стройная фигура гостя исчезла за дверью.
- Как, ты не знаешь? Это сам командующий армией. Его имя теперь повторяет вся Россия... - ответила взволнованная милостивым посещением княгиня Курбасова.
Счастье улыбнулось Марго
Прошло около двух недель.
В лазарете княгини Курбасовой уже начали забывать о приезде командующего армией. Вдруг на имя княгини был получен из штаба армии пакет. В пакете была бумага, в которой говорилось следующее:
«По поручению командующего армией извещаю Вас, ваше сиятельство, что самоотверженно работающая в вашем лазарете юная доброволица, французская подданная Маргарита Бернар определяется в *** институт в Петрограде, куда она может явиться сейчас или по окончании войны. Кроме того, командующий армией из своих личных средств награждает Маргариту Бернар тысячей рублей, которые при сем прилагаются».
Ознакомившись с содержанием бумаги, княгиня Курбасова вышла в палату, где в то время находилась Марго.
- Какое счастье тебе, девочка! - сказала княгиня, стараясь, чтобы все слышали, о чем пойдет речь.
Действительно, раненые, сестры милосердия и сиделки затихли и внимательно прислушивались к словам княгини. Сама Марго, еще не зная, в чем дело, покраснела и заволновалась.
- Видишь, милая, генерал, посетивший мой лазарет две недели тому назад, тебя не забыл. Ты ни о чем его не просила, но он сам о тебе позаботился. Слушай же! - сказала княгиня и приступила к чтению бумаги.
- А вот и денежная награда, пожалованная тебе командующим армией.
Все ахнули от удивления, а сама Марго не знала, что делать с деньгами. Только через несколько минут она опомнилась и попросила княгиню держать у себя ее деньги. Княгиня согласилась.
Марго, разумеется, была, как в раю. Счастье, наконец, улыбнулось ей. Она имела опекуншу в лице княгини, имела маленькое состояние, которое позволяло ей не заботиться о куске хлеба, как это было до сих пор. Могла она уже также не заботиться о своем образовании. Судьба на этот счет сама позаботилась о ней.
И Марго чувствовала себя довольной и счастливой, какой давно уже не чувствовала себя с того времени, как покинула со своей милой мамочкой Париж.
Теперь будущее вполне ясно и светло для Марго. Когда она закончит свое образование, то уедет в Париж. Наймет небольшую квартирку, будет хозяйничать, работать... Возьмет к себе Поля и старую служанку Бланшетту. И что за радостная, чудная жизнь наступит тогда для них троих, испытавших и переживших столько горя и лишений!
Вот и все
![;)](http://static.diary.ru/picture/1136.gif)
@темы: Умница-головка, текст, Чарская
Небольшое сравнение
Каких-либо нововведений здесь нет. Правки встречаются достаточно часто.
читать дальше Основные особенности: 1. Из изначальных 38 глав сделано пять. Объединение происходит по принципу 4-11 глав в одну. Причем потерялось деление повести на две части. Вторая часть в ПСС начинается с середины третьей главы. 2. Исправления подчиняются определенной особенности – в начале местами, временами, ближе к концу – удаления абзацами. 3. Родные среднеформатные горизонтальные рисунки Соколовского переделаны в крупные вертикальные. Изображение немножко искажается.
4. А те, которые оставили горизонтальными – поместили в разворот.
@темы: Чарская, иллюстрации, ПСС
Через несколько дней после свадебного пира в квартиру Потаниных вошла незнакомая горничная и передала Оле клочек бумаги, на котором карандашом, видимо второпях, было написано:
«Милая Оленька! Сегодня в два часа мы будем у ваших. Пожалуйста, приходите непременно. Никому не говорите, что я вам пишу. Е. 3.»
Оля про себя усмехнулась тайне, которую ее новая подруга делала из такого пустяка, и без труда выпросила у матери позволение сходить к Анюте. Она пришла к сестре несколько раньше назначенного срока и застала ее в сильных попыхах. Анюта знала о том, что генеральша намерена посетить ее и, как молодая, еще неопытная хозяйка, волновалась, что не сумеет достаточно хорошо принять такую важную и взыскательную гостью.
читать дальше— Да из-за чего ты так суетишься, Анюта? — спросила Оля, видя, как сестра то тревожно оглядывала комнаты, переставляя ту или другую мебель, то выбегала в кухню отдавать хлопотливые приказания прислуге, то подбегала к зеркалу и поправляла что-нибудь в своем довольно нарядном костюме. — Что же за беда, если этой генеральше что-нибудь у тебя не понравится? Разве тебе так приятно ее знакомство?
— Ах, Оля, выдумала ты: приятно! Да по мне хоть бы она никогда не приезжала! Но, видишь ли, Филипп Семенович очень дорожит ее знакомством. Он велел мне как можно лучше принять ее.
Гости, наконец, приехали. Генеральша держала себя покровительственно любезно относительно обеих сестер. Впрочем, она обратила мало внимания на Олю и все время разговаривала с одной Анютой, поспешившей усадить ее в гостиной, обитой синей шелковой материей. Леля была в шляпке с цветами, в светлых перчатках и при матери держала себя так чинно, была так молчалива и безукоризненно сдержанна, что Оля едва узнала ее. Наконец, наскучив сидеть подле этой накрахмаленной барышни, называвшей ее «mademoiselle» и как-то сквозь зубы цедившей все слова, она предложила ей походить по столовой. Едва дверь гостиной затворилась за девочками, как Леля переродилась и опять явилась такою, какою была на свободе,— веселой, болтливой, откровенной. Целый час провели девочки в самых непринужденных разговорах и остались довольны друг другом еще больше, чем при первом свидании.
— Как жалко, что нам нельзя почаще видеться! — говорила Леля, обнимая Олю и целуя ее.
— Да, очень жаль, — вздохнула Оля.
— Надо будет что-нибудь придумать... Уж я придумаю! — вскричала Леля.
В эту минуту мать позвала ее, чтобы уезжать, и девочки распрощались, не зная, когда опять увидятся.
Дня через два после этого, к великому удивлению Марьи Осиповны, в переднюю ее вошел высокий ливрейный лакей и, передавая ей письмецо, запечатанное в розовый надушенный конвертик, важным голосом произнес: «Барышне Ольге Александровне!»
Оля догадывалась, кем прислан надушенный конвертик, и не без волнения распечатала его. Она не ошиблась: письмо было от Лели, написано довольно красивым почерком, видимо очень старательно. Вот его содержание:
«Милая Оленька! Узнав от меня, что вы не учитесь по-французски, хотя очень желали бы говорить на этом языке, маменька предлагает помочь вам в исполнении этого желания, которое она находит весьма похвальным. У нас в доме живет француженка, моя бывшая гувернантка, которая, по просьбе маменьки, согласится давать вам уроки французского языка, если вы станете приходить к нам раза два-три в неделю. Если желаете, уроки могут начаться с завтрашнего же дня, часов в 10 утра.
Елена Зейдлер».
На конце страницы было нацарапано: «Милая, пожалуйста, приходите!»
Оля улыбнулась этой приписке: она поняла, что Леля нарочно изобрела для нее эти уроки, чтобы найти предлог часто видаться с ней, и задумалась. Конечно, ей и самой приятно было поддерживать знакомство с милой, веселой Лелей, да и жалко было упустить случай научиться французскому языку; но ходить в дом к важной, чопорной генеральше, пользоваться ее милостями,—нет, это неприятно...
— Что же ты так сидишь, Оля? — прервала ее думы Марья Осиповна: ведь ждут ответа! Кто это тебе пишет? Что такое? Покажи!
Оля протянула матери письмо.
— Вот уж истинное счастье тебе!—вскричала Марья Осиповна, с некоторым благоговением прочитав Лелино послание.—Этакая добрая душа эта генеральша! Анюточку не оставляет советами да покровительством и тебе такое благодеяние оказать хочет...
Оля попробовала возразить, намекнула на то, что не желает этого благодеяния, но Марья Осиповна ни о чем подобном и слышать не хотела.
— Чего это ты чудишь! — раздражительно заметила она: — то непременно хочешь учиться, по ночам сидишь за братниными книгами, а тут предлагают учить тебя тому, чему учат всех барышень, так ты — «не хочу»... Что это за капризы!
Оле пришлось отказаться от «каприза» и отвечать Леле благодарственным письмом с обещанием придти непременно завтра.
На следующее утро девочка, по обыкновению, помогла матери в разных мелких хозяйственных работах и затем неохотно, медленным шагом направилась к дому генеральши Зейдлер. Хотя идти пришлось довольно далеко—генеральша жила не в предместьи, как Потанины, а на одной из главных улиц города — и хотя Оля не торопилась, но ее утро начиналось так рано, что она подошла к генеральскому дому раньше, чем на церковных часах пробило десять.
В передней ее встретила Леля в утренней блузе, с папильотками в волосах.
— Милая моя, вы на меня не сердитесь, что я так устроила дело? — говорила она, обнимая Олю.— Я нарочно назначила так рано, 10 часов, пока маменька еще спит, чтобы вам не так было страшно. Mademoiselle Emilie также еще не одета: мы можем с полчасика свободно поболтать у меня в комнате.
Она помогала, или, лучше сказать, мешала Оле освобождаться от пальто и шляпки и тащила ее за собой в свою собственную комнату. Эта комната, с большим трюмо, в котором Оля сразу увидела всю себя с ног до головы, с изящно украшенным туалетом, заставленным множеством баночек и скляночек, с мягкою, спокойною мебелью и хорошеньким пианино в углу, смутила девочку, привыкшую к скудной обстановке своей квартиры.
— Как у вас здесь хорошо! — говорила она, оглядываясь кругом.
— В самом деле! Вам нравится? — немножко удивилась Леля. — А я так привыкла ко всему этому, что не замечаю, хорошо здесь, или худо. Я здесь занимаюсь, а сплю в комнате рядом, вместе с мисс Розой. У Mademoiselle Emilie особенная комната, — она там и будет вас учить. Она прежде была моей гувернанткой, а теперь осталась компаньонкой у maman и, кроме того, дает мне уроки французского языка.
Болтовня Лели дала время Оле оправиться; она пригляделась к необычной обстановке и мало-помалу стала по прежнему непринужденно разговаривать с своей новой подругой.
— Вы здесь занимаетесь? А где же ваши книги? Их совсем не видно, — заметила она.
— Ах, вы ученая, — смеясь, вскричала Леля: — у вас, я думаю, целый стол завален книгами да бумагами! А я, видите ли, страшно занята целый день, а книг у меня всего четыре-пять, вон на полочке над столиком.
— Чем же это вы так страшно заняты?
— Вы мне не верите? Постойте, я вам расскажу. Встаю я довольно рано, в десятом часу; с половины одиннадцатого до половины первого играю на фортепьяно, потом завтракаю, потом одеваюсь и, в хорошую погоду, еду с maman кататься; потом ко мне приходит раз в неделю танцмейстер, два раза учительница пения, раз учитель русского языка и арифметики, два раза немка-учительница; в пять часов я одеваюсь к обеду, а после обеда, когда у нас нет гостей и мы сами никуда не едем, я занимаюсь с англичанкой и с француженкой. Видите, весь день наполнен. Я уверена, что у вас больше свободного времени, чем у меня.
— Не думаю, — улыбаясь, возразила Оля, и в подробности рассказала свое времяпрепровождение.
Во время разговора девочек в комнату несколько раз входила пожилая дама с сухим, строгим лицом, обрамленным седыми локонами. Она всякий раз делала Леле какое-нибудь замечание на английском языке, девочка отвечала ей односложно, и затем — то выпрямлялась, то переставала вертеть руками, то переменяла положение ног. Оля поняла, что строгая надзирательница исправляет погрешности в манерах своей воспитанницы, и ею опять овладело смущение, ей страшно стало каким-нибудь неловким движением провиниться в глазах людей, обращающих так много внимания на внешность. В эту минуту в комнату вошла мадемуазель Емили, довольно молодая француженка, одетая очень щеголевато и на вид далеко не такая строгая, как англичанка. Хотя Оля ни слова не понимала по-французски, она заговорила с ней на этом языке, очень любезно извинилась, что заставила ее так долго ждать, и попросила ее к себе в комнату чтобы начать урок. Оля постаралась отнестись к этому уроку с самым полным вниманием: знание латинского языка значительно помогало ей запоминать французские слова и формы выражения, так что учительница осталась очень довольна ею и на прощанье наговорила ей кучу любезностей, которых девочка не понимала. Леля выскочила из-за фортепиано попрощаться с ней и, крепко целуя ее, прошептала:
— Смотрите, приходите после завтра еще раньше, я нарочно встану в девять часов и буду вас ждать.
Оля обещала. Уходя из дома генеральши, она чувствовала себя гораздо добрее и веселее, чем входя в него.
С этих пор она приходила по три раза в неделю брать уроки французского языка. Уроки эти сами по себе мало привлекали ее: мадемуазель Емили заставляла ее переводить и заучивать наизусть множество бессвязных фраз, редко умела объяснить, почему в одном случае употреблялся один способ выражения, в другом — другой; кроме того, она смущала ее, без умолку болтая с ней по-французски и предлагая ей на этом языке вопросы, которых девочка не могла понимать. Гораздо приятнее для Оли были те получасы и часы, которые она проводила в комнате Лели. Часто она заставала подругу еще в постели, или только что начавшую одеваться, и с удивлением видела, как для такого простого дела, как обуванье и надеванье блузы, Леле непременно требовалась не только помощь горничной, но еще присутствие надзирательницы, замечавшей, где нужно подтянуть чулок, где обдернуть юбку, где расправить кружевца. Чаще, впрочем, к ее приходу Леля была уже в утреннем костюме, и с нетерпением ждала ее. Выслушав от нее все подробности ее жизни и самые обстоятельные описания всех окружавших ее лиц, Оля, с своей стороны, должна была как можно подробнее описать ей и своих домашних, и своих знакомых, и свой образ жизни. Особенно интересовали Лелю ее занятия. Она заставила ее принести латинскую книгу, прочесть и перевести из нее целый отрывок, опять подивилась ее учености, но нашла, что занятие латынью не интересно, что этот язык хуже французского. Зато, когда Оля, по ее просьбе, объяснила ей, что такое физика, когда она на примерах показала ей, какие явления становятся понятными благодаря этой науке, Леля пришла в восторг.
— Этому я непременно должна учиться!— вскричала она.— Милая, голубушка, я дам вам денег, купите мне книгу, где все это написано, я буду читать ее, пока не заучу всю наизусть.
Оля знала только тот учебник физики, по которому учились гимназисты, и купила его для подруги. Леля с радостью схватила ее и в тот же день, урвав несколько свободных минут, пока горничная расчесывала ей локоны, принялась прилежно читать его. Но, ах! с первых же страниц ее ждало горькое разочарование! Учебник составлен был для гимназистов, уже знакомых и с алгеброй, и с геометрией, а бедная девочка и арифметике-то училась с грехом пополам. Со слезами на глазах жаловалась она на следующий день Оле на свою неудачу, и Оля объяснила ей, что до начала занятий физикой необходимо ознакомиться с математикой.
— Ну, хорошо, — вскричала Леля, — так я буду учиться математике: сегодня же попрошу маменьку нанять мне учителя!
Не откладывая дела в долгий ящик, девочка в тот же день за завтраком высказала матери свою просьбу.
— Учиться математике, физике? — удивилась генеральша.— Это что за выдумка? Кто это тебя надоумил?
— Оля Потанина учится этому, маменька, она мне рассказывала: это очень интересно.
— Глупенькая девочка, — с сострадательной усмешкой заметила генеральша:—как ты легко поддаешься чужому влиянию! Твоя Оля — девушка бедная, которой придется собственными трудами зарабатывать себе хлеб, оттого она и должна учиться, а тебе на что же это?
— Да так просто, maman, интересно знать.
— А ты воображаешь, это знание легко дается? Взял книжку, прочел — да все и узнал? Нет, друг мой, чтобы научиться тому, чему ты хочешь, надо долго сидеть над книгами. А от этого лицо бледнеет, глаза краснеют, спина сгибается, на лбу делаются морщины, не хватает времени заняться своим туалетом, приобрести приятные таланты, и женщина перестает нравиться. Возьми для примера твою же Оленьку. Я не спорю, она, может быть, хорошая девочка. Но какие у нее угловатые, неграциозные манеры, как к ней не идет ее прическа! Никогда не придумает она, чем украсить хоть немножко свой простенький костюм, — ни галстучка, ни ленточки! Опять-таки скажу: для нее, как для девушки бедной, это ничего, но я бы просто с ума сошла, если бы ты была на нее похожа! Нет, моя милая, слушайся меня, учись тому, чему я тебя учу, а остальное предоставим мужчинам да несчастным гувернанткам: поверь, так ты будешь гораздо счастливее!
Леля не привыкла возражать матери, не привыкла рядом с ее мнением защищать свое собственное. Она опустила голову и замолчала, стараясь скрыть слезы, навертывавшиеся на глаза ее, но, между тем, объяснения матери не только не удовлетворили ее, а напротив, вызвали в душе ее смутно неприятные чувства, возбудили в голове ее множество неотвязных вопросов.
«Учиться, приобретать знание об интересующих предметах могут только бедные девушки, но ведь бедным не на что нанять учителей, не на что купить книг, им даже и времени нет: они, как Оля, с ранних лет начинают работать. Какие же женщины будут учиться? Предоставить это мужчинам? Но с какой же стати? С какой стати они будут понимать все, что делается кругом, а я должна только нравиться? Да и кому нравиться? Вот я, в блузе и в папильотках, нравлюсь Оле и она мне нравится, и по моему, все в ней мило: и прическа, и темненькое платьице — все гораздо милее, чем у кузины Жюли, которую мама всегда ставит мне в пример. От книг лицо побледнеет, делаются морщины? А отчего же княжна такая бледная, и у нее такие морщины около глаз: она ведь ничего не читает, кроме модного журнала? Надо приобретать приятные таланты? Хорошо, кому они приятны, а когда я терпеть не могу музыки, и к пению у меня нет никакой способности... Заставляют меня играть и петь при гостях, но, наверно, это никому не доставляет удовольствия, — все слушают только от скуки... И ради этого я никогда не буду знать того, что знают другие, что знает Оля! Она говорит, что стала учиться, чтобы понимать разговоры Мити и его товарищей, чтобы они не считали ее глупее себя. Значит, меня они всегда будут считать глупой? Значит, я буду нравиться только тем, кому нравятся глупые?...»
Вот какие мысли, какие вопросы засели в кудрявую головку Лели и не давали ей покоя. Она не смела откровенно высказать матери все свои сомнения, не смела повторить просьбу, на которую раз получила отказ, а между тем покориться в этом, как она покорялась во многом другом, казалось ей слишком тяжело. Она решила высказать свое недоумение Оле, просить ее совета.
— Странно, — с горькой усмешкой заметила Оля: — тебе нельзя учиться потому, что ты богата, мне — потому, что я бедна.
— Но ведь ты же учишься, несмотря на свою бедность! — с нетерпением вскричала Леля. — Не могу ли же и я учиться, несмотря на свое богатство?
— Попробуй, я охотно помогу тебе.
Девочки условились, что Оля купит Леле все необходимые книги и каждый раз, приходя по утрам, станет объяснять ей непонятное в этих книгах, а Леля в течение дня будет читать что нужно, заучивать наизусть, по возможности проделывать разные письменные упражнения.
С этих пор утренние свидания девочек проходили не в разговорах, а в серьезных занятиях. Англичанка-гувернантка сначала несколько встревожилась этой переменой, боясь, чтобы «эта бедная мещанка», — как в доме генеральши называли Олю, — не сообщила бы чего-нибудь вредного «барышне». Чтобы успокоить ее, Леля должна была объяснить ей содержание книг и пообещать, что чтение их не помешает ни ее урокам музыки, ни другим занятиям. И действительно, девочка ухитрялась учиться почти незаметно для окружающих: она решала геометрические задачи, пока ей причесывали голову, на прогулке или за обедом мысленно повторяла Олины объяснения, ложась спать, клала книгу под подушку и читала или поздно вечером, когда надзирательница уже сладко похрапывала, или утром, проснувшись пораньше. Способности у нее были необыкновенно богатые. Оля не могла надивиться, как легко она схватывает и быстро запоминает то, что не только ей самой, но даже Мите давалось с большими трудами, с большими усилиями. Правда, иногда, от непривычки к напряженной умственной работе, она скоро уставала и еще чаще скучала занятиями, хотела перескочить через какой нибудь отдел, казавшийся незанимательным, и скорее дойти до интересного, так что Оле, как учительнице, приходилось насильно заставлять ее не забегать вперед.
— Нет, Леля, — серьезным голосом говорила она: — так я не хочу заниматься. Учи все по порядку, иначе выйдет путаница. О том, что пойдет дальше, я теперь не скажу тебе ни слова: если ты не хочешь говорить о сегодняшнем уроке, так закроем книгу — и кончено.
— Господи, какая строгая! — хохотала Леля, обнимая подругу: — поступай ко мне в гувернантки вместо мисс Розы: ты ее вылитый портрет! Ну, извольте объяснять, сударыня — я с почтением слушаю вас.
Она смеялась, делала гримасы, а в конце концов все-таки подчинялась влиянию Оли и с удвоенным старанием, «чтобы поскорей избавиться», проходила неинтересный отдел.
Бывали, впрочем, дни, когда девочки оставались не совсем довольны друг другом: это случалось обыкновенно после того, как Леле приходилось проводить несколько вечеров в гостях или в театре. Заснувши поздно, она вставала на другой день утром заспанная, ленивая, капризная. Оля сердилась на ее невнимательность, ее зевоту и потягиванья. Леля была не в расположении духа выносить замечания подруги и говорила ей колкости. Дело доходило до ссоры, которая, впрочем, не была продолжительна и по большей части кончалась слезами обеих: Леля плакала о том, что она глупа, ничего не понимает, что Оля ее презирает; Оля плакала о том, что рассердилась на бедняжечку, которая, конечно, не может заниматься, когда ей не дают спать по ночам. Иногда размолвки выходили и другого рода: случалось, что какой-нибудь выезд, какой-нибудь особенный наряд пленяли Лелю до того, что она несколько дней сряду не могла думать ни о чем другом, и на вопросы Оли, что ей объяснить из геометрии, отвечала: «это все пустяки, ты лучше меня послушай»... и начинала бесконечные описания какого-нибудь пикника, детского маскарада или необыкновенно интересной театральной пьесы. Леля с увлечением рассказывала, сколько было экипажей, кто из знакомых с кем сидел, кто ехал впереди, у кого какого цвета были лошади; говоря о маскараде, она не пропускала ни одной подробности в костюме своих знакомых и в своем собственном; передавая содержание театральной пьесы, она подражала актерам, старалась говорить их голосом, повторять их жесты. Оле надоедало слушать описание удовольствий, в которых сама она не могла принимать участия, да и боялась она, что Леля слишком увлечется ими, слишком отстанет от серьезных занятий. Она высказывала свое мнение подруге, та сердилась, находила, что она недобрая, не сочувствует ее радостям, и дулась несколько минут; потом, быстро забыв обиду, снова принималась за свои рассказы. Оля слушала их нахмурившись, и в душе решала, что перестанет ходить к Леле, если это будет продолжаться; но вот — проходило несколько дней, Лелино увлечение исчезало, она опять хваталась за книги и опять приводила молоденькую учительницу в восторг своею сообразительностью и отличною памятью.
— Господи! Леля, — часто говорила Оля:— какие у тебя способности! Что бы из тебя вышло, если бы ты родилась мальчиком, или если бы тебя учили, как учат мальчиков.
Леля вздыхала и задумывалась.
@темы: Трудная борьба, текст, Анненская
УМНИЦА-ГОЛОВКА
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Марго в семье Баратовых
Вот уже две недели живет Марго в доме Ларисы Павловны. Первые дни своего пребывания тут она пролежала больной. Болезнь у нее была серьезная. Но добрая Лариса Павловна так умело ухаживала за Ларго, что та скоро начала выздоравливать. Теперь от болезни остаюсь лишь слабость и кашель. Но и это уже проходит.
Марго только ждет письма от отца Коли, Лени и Нуси. Он обещал ей узнать о ее будущей хозяйке и спросил, когда та ждет к себе в дом Ларго, приглашенную к детям маленькой гувернанткой.
Марго чувствует себя здесь прекрасно. Все так добры к ней. И сама Лариса Павловна, и Нуся, и мальчуганы. Даже гувернер, месье Мишель, и Фанни.
читать дальше
Но все же Марго не весело. Она не может забыть, что живет в чужом доме, где ничего не делает, а только ест, пьет и спит. Часто ей становилось даже очень грустно.
«Как только придет письмо с разрешением приехать, я сейчас же покину этих добрых людей и направлюсь к новой хозяйке», - думала она, сидя у окна и глядя на дорогу.
Раз к Марго, задумчивой и грустной, подскочил Леня.
- Что с вами? Почему вы такая печальная?
- Не грустите, Маргошечка, а то и мне будет грустно, - пристала к ней и Нуся.
- Мы к вам привыкли и относимся как к родной, а вы никогда и не пошутите и не посмеетесь с нами, - добавил Коля.
- Мадемуазель Марго, верно, думает о своем отъезде, - заметил старик Мишель, услышав разговор детей с девочкой.
- Как? Разве вы думаете от нас уехать? - сделавшись сразу серьезными, задали дети Марго вопрос.
Та не спешила с ответом, только смотрела на них грустнее, чем прежде.
Леня, постояв немного возле Марго и, не желая больше надоедать ей, повернулся и направился к двери.
- Мамочка, мамулечка, дай мне чаю! Поско-рее... - запел он, запрыгав из шалости на одной ноге.
Но шалунишка сразу умолк, столкнувшись в дверях с матерью. В руках Ларисы Павловны было видно только что полученное, еще не распечатанное письмо.
- Всегда ты наскочишь на кого-нибудь, - добродушно пожурила Лариса Павловна мальчика и, отстранив его рукой, вскрыла письмо и стала его читать.
Марго остается у Баратовых
- Дети, это письмо от папы, - сказала Лариса Павловна, прочтя письмо. - Он спрашивает, как вы учитесь, как вы гуляете, не ссоритесь ли между собой. Тут написано и о вас, милая Маргарита... Мой муж ходил по вашей просьбе узнавать про ту русскую даму, к которой вы собирались ехать служить... Оказывается, в ее семье стряслось большое несчастье. Маленькая девочка, к которой вас пригласили в компаньонки, внезапно заболела опасной болезнью и умерла...
- Умерла! - с широко раскрытыми глазами прошептала Марго, меняясь в лице от волнения.
Помимо того, что ей было бесконечно жаль незнакомую девочку, безвременно погибшую, Марго не могла не подумать и о себе. Ведь со смертью этой девочки она лишалась места, на которое так надеялась по пути из своей милой Франции.
«Что же будет теперь со мной?» - подумала она, и слезы навернулись на черные глазки. - «Что будет со мной, куда я пойду теперь? Куда денусь без денег?»
Лариса Павловна точно угадала, какие грустные мысли волнуют сейчас Марго.
- Милое дитя, пойдемте со мной в мою комнату. Там вы успокоитесь, - проговорила она, ласково беря девочку за руку и направляясь с ней в свою спальню.
Здесь она все еще взволнованную и потрясенную девочку усадила в кресло и, опустившись на стул против нее, заговорила снова, гладя лежащие у ней в руках маленькие ручонки Марго.
- Вот что, милая Маргарита, вот, что я хочу предложить вам... Я и мои дети успели так привязаться к вам за эти несколько недель, точно вы целый год у нас прожили. И я прошу вас не уезжать от нас. Проведите тут с нами все время, которое нам с Нусей предписано докторами провести здесь, у моря, среди сосен и гор. Вы так порадуете мою девочку, если согласитесь на это. Тут у нее нет ни подруг, ни знакомых сверстниц. С Фанни ей далеко не так приятно и весело, как с вами. Вы будете маленькой гувернанткой для моей девчурки. Большого жалованья я вам платить не могу, но вы будете получать столько же, сколько получает Фанни. Согласны?
Как могла не согласиться на такое предложение Марго? Она вся так и просияла от радости, услышав это. Глаза ее заблистали, и она готова была броситься на шею доброй Ларисе Павловне.
- Благодарю вас! О, благодарю вас! - только и смогла прошептать счастливая девочка.
- Согласны? Ну, вот и прекрасно! А теперь идем объявить об этом детям. Они будут не менее счастливы, чем вы.
И, обнявшись, как родные, Лариса Павловна и Марго прошли в столовую.
Баратова не ошиблась, говоря, что весть о поступлении к ним в дом Марго доставит ее детям огромное удовольствие. Те, действительно, пришли в неописуемый восторг. Нуся то кружилась волчком по комнате, то кидалась на шею Марго и душила ее поцелуями, а мальчики кричали «ура!». Джек, подражая своим юным хозяевам, тоже выражал свой восторг, кидаясь поочередно на мальчиков и на Марго, и стараясь лизнуть их в лицо.
Странный незнакомец
- Служи, Джек! Служи, бездельник ты этакий! - кричит Леня и грозит пальцем перед самым носом добродушного сенбернара.
- Покажи ему сахар! Ты не так делаешь, грубостью ты от него ничего не добьешься, - советует брату Коля.
- Ну, вот еще! За сахар тебе и палка будет служить! Надо его заставить проделать все без сахара, - настаивает Леня.
Джека этот разговор как будто не касается вовсе; он отворачивает свою огромную черную голову и делает вид, что очень заинтересован большой осенней мухой, которая жужжит и кружится над ним.
На дворе довольно холодно, по-октябрьски, но солнце светит с безоблачного неба и под его лучами не ощущается поздней осени. Мальчики возятся с собакой перед домом, а Мишель в пальто с поднятым воротником читает на крыльце газету.
Лариса Павловна дома и, как обыкновенно в это время, занимается с Нусей. Марго и Фанни чистят бруснику, только накануне собранную ими в лесу недалеко от дома.
Видя, что дело не клеится, что Джек упорно отказывается служить, Коля подходит к брату и говорит:
- Ну, вот, ничего и не выходит, принеси-ка лучше сахару, Леня, не упрямься!
Ер Леня, очевидно, согласился с братом, что только сахар может сломить упорство Джека, очень падкого до всяких лакомств. Он оставил собаку и направился к крыльцу, чтобы принести угощение для Джека. Но в ту же минуту последний тревожно поднял морду и громко залаял. Не успел Коля оглянуться, как высокий человек в плаще и широкополой шляпе выступил из-за стволов деревьев.
Джек так порывисто бросился на незнакомца, что едва не сбил его с ног.
- Не бойтесь, он не кусается! Не бойтесь! - поспешил успокоить неизвестного посетителя Коля и тотчас же отозвал сенбернара:
- Сюда, Джек! Назад!
Но незнакомец, по-видимому, и не думал бояться собаки. Несмотря на то, что Джек угрожающе скалил зубы, господин старался схватить его за ошейник. Это, правда, ему не удалось, но он успел несколько раз погладить по голове ворчавшего на него Джека.
- Славный пес, чудесный! - бормотал незнакомец, запуская руку в пушистую шерсть сенбернара.
- Да, он очень красив, - подхватил с заметной гордостью Коля.
Незнакомец улыбнулся и обратился к мальчику, приподняв немного шляпу: - Я, собственно, ради вашего Джека и явился сюда. Я явился с большой просьбой: уступите его мне на некоторое время. Я верну его вам с благодарностью.
Коля был поражен неожиданным заявлением неизвестного господина. В это время из дома вышел Леня. Узнав, зачем господин этот явился сюда, он возмущенно воскликнул:
- Как! Отдать Джека в чужие руки! Ни за что!..
- Но я вам верну его, понимаете, верну! - настаивал незнакомец. Разговор донесся до сидевшего на крыльце и углубленного в газету Мишеля. Гувернер, увидев, что его воспитанники с кем-то серьезно спорят, поднялся со стула и быстрым шагом направился к детям и их таинственному собеседнику.
Но едва только он сошел с крыльца, как незнакомый господин кивнул головой в знак прощания и, запахнув свой плащ, стал быстро удаляться, оставив в совершенном недоумении гувернера и мальчиков.
Джек исчезает
С начала октября пошли дожди. По небу ползли тяжелые тучи, солнце совсем не показывалось. Ночи становились все длиннее и длиннее. Выл ветер и качал оголившиеся деревья. В одну из таких ночей Марго, спавшая на диване за ширмами в столовой, проснулась от лая Джека.
Джек обыкновенно спал на веранде, наружная дверь которой оставалась всегда открытой. Иногда чуткий пес, услыхав подозрительный шорох на дворе, поднимался, открывал лапой дверь, выходил осматривать двор и сад, все ли там в порядке, и, успокоившись, возвращался на свое место и опять засыпал.
Но в ту ночь Джек особенно громко и тревожно лаял и, казалось, не мог никак успокоиться.
«Странно, почему он так лает?» - подумала проснувшаяся Марго. Она знала, что умная собака даром поднимать тревоги не станет. Значит, что-то случилось, и Марго решила встать и узнать, в чем дело. Не откладывая ни на минуту, она накинула на себя платье, натянула чулки и башмаки и прошла на веранду. Но там Джека не было. Тогда она вышла на крыльцо и закричала:
- Джек! Домой!
Но каково же было удивление девочки, когда она вместо рыже-белого Джека увидела в кустах незнакомую большую черную собаку.
И только минутой позднее откуда-то показался Джек, заливавшийся страшным лаем. Лаяла отчаянно и черная собака.
Марго стояла на крыльце, не зная что делать. Но вот из-за деревьев выступила высокая фигура в темном плаще и в нахлобученной на лицо шляпе.
- Джек! Руфф! - позвал вдруг громким шепотом человек в плаще, и обе собаки кинулись к нему, не переставая лаять.
Марго продолжает наблюдать и видит, как незнакомец вынимает что-то из кармана и протягивает Джеку, который машет хвостом, присев на задние лапы перед ночным гостем. Сидит и черная собака и тоже хлопает ушами и бьет о землю хвостом.
Видно, что собаки, особенно Джек, весьма довольны угощением и ласковым шепотом, на который не скупится незнакомец. Но вот он делает несколько шагов назад и исчезает за деревьями. Черная собака бросается за ним, а ее примеру следует и Джек.
Тут только Марго приходит в себя.
- Джек! Джек! - кричит она. - Джек! Джек! Джек!
Но Джек, видно, и не думает откликаться на громкий зов девочки.
Увлеченный неожиданным знакомством с новым товарищем и как бы завороженный ласковым обхождением незнакомца, Джек сразу забыл свою верность старым хозяевам.
Но зато на крики Марго выбегает Фанни и сторож Филипп. Оба они заспаны, взволнованы.
- Что такое? Что случилось? Что вы кричите, мадемуазель Марго? - удивленно тянет Филипп.
- Джека увели! Джека украли! - с дрожью произносит девочка. - Вот туда, - показывает она по направлению того места, где исчез странный ночной посетитель с обеими собаками.
- Кто украл? Кто увел? - кричит Филипп, тоже не знающий, что предпринять сейчас.
Марго рассказывает ему все, как было, рассказывает про черную собаку и про приманку, благодаря которой незнакомцу удалось увести Джека.
- А какой он с виду-то? - снова спрашивает Филипп.
- Высокий, широкоплечий, в плаще и в низко опущенной на глаза шляпе, - все также волнуясь, пояснила Марго.
- Да ведь это он! - ударив себя по бедрам, громко вскричал Филипп.
- Это он, он! - подхватила тут Фанни, и лицо ее совсем побелело.
- Кто он? - удивленно спрашивает маленькая француженка.
- Он! Он! - повторяла Фанни, дрожа всем телом. - Этот тот самый, который живет недалеко... в Замке...
На поиски за Джеком
На следующее утро, как только все проснулись, началось общее волнение и беспокойство за участь Джека.
- Его надо найти! - плакала Нуся. - Я не могу без моего Джекиньки. Найдите его! Найдите!
- Ну, да, конечно, мы найдем его, только успокойся! - утешал сестру Коля. - Найдем ведь? - обратился он к гувернеру.
- Какие еще могут быть тут сомнения! Найдем непременно, - подхватил старый швейцарец. - Коля! Леня! Живо! Сейчас же идем на поиски Джека!
Он первый схватил свой непромокаемый плащ, шляпу и зонтик и чуть ли не бегом спустился с крыльца. За ним, прыгая козликами, побежали его воспитанники.
Сегодняшний день казался лучше, яснее, теплее предыдущих. Небо после долгих дождей, наконец, прояснилось, и солнце приветливо улыбалось морю, холмам и зеленым соснам.
- Чудесный денек! - восторгались мальчики. - Если бы всю осень простояли такие! Мама чувствует себя отлично в такие дни. И Нуся тоже.
- Доктор, когда осматривал их в последний раз, сказал, что чем дольше мы проживем в Финляндии, тем будет лучше для нашей милой мамулечки и сестренки, - болтал Коля, не переставая в то же время тщательно разглядывать каждый кустик, каждое деревце, попадавшееся им по дороге.
Мальчику все казалось, что вот-вот вынырнет откуда-нибудь их общий четвероногий любимец и бросится к ним с радостным лаем, как бы прося прощенья за свой необдуманный поступок.А Леня, повисший на руке старика Мишеля, говорил в это время:
- Если Джек нигде не найдется, то значит Марго не показалось, и его, действительно, увели от нас. Тогда придется обойти все соседние дачи...
Ты хочешь сказать, объехать, мой мальчик, потому что каждая из них находится на несколько миль одна от другой, - поправил мальчика гувернер.
- А мне думается, что Марго права, что Джека, действительно, увел господин, который живет вон там под горой, - заметил Коля.
Старик Мишель при этих словах задумался и сказал:
- Весьма возможно! Если все так думают, то, может быть, следует с него и начать. Пойдем к нему туда. Что вы скажете, мои друзья, на это?
Но «друзья» только кивнули головой в знак согласия, и все трое бодро зашагали по направлению к дому господина, который всем жителям местности казался очень странным.
В «Замке» никого нет...
- Эй! Кто там? Эй! Открывайте же! - кричал Мишель, стоя у ворот дачи, которую окрестные жители почему-то называли «Замком».
Коля и Леня тоже стучали тросточками о решетчатую ограду дачи.
- Никого, видно, нет, - произнес, волнуясь, старший мальчик, оглядывая стоящие за оградой сосны, березы и кусты.
Напротив, мой мальчик, я более чем уверен, что там кто-нибудь есть... Смотрите, между деревьями пробирается садовник или сторож...
Действительно, вдали медленно плелся старый Питер с трубкой во рту, с косой на плече и в широкополой шляпе. Но он как будто не замечал неожиданных гостей.
Видя, что старик намерен пройти мимо и каждую минуту может скрыться за деревьями, Мишель приставил ко рту руку и закричал:
- Эй! Как вас... Постойте... Подождите... Да постойте же... вам говорят! Наконец, глуховатый Питер расслышал и остановился.
- Господи, какой старый! - удивился Леня, - ему, наверное, сто лет.
Послушайте, любезный старичок, - обратился Мишель к подошедшему к калитке вплотную и почтительно снявшему перед ними шляпу Питеру. - Вы понимаете, конечно, по-русски?
Но тот молчал и только удивленно смотрел старыми, подслеповатыми глазами на швейцарца.
Мишель повторил свой вопрос громче. Но и теперь старик как будто ничего не расслышал.
Тогда раздосадованный швейцарец закричал еще громче:
- Вы по-русски говорите, спрашиваю я вас, любезный?
На этот раз старик расслышал.
- Немножко, немножко, - забормотал он в ответ.
- Ага! Наконец-то! Ну, это хоть несколько облегчит нашу задачу, - заметил мальчикам гувернер.
И, обращаясь снова к финну, спросил:
- Не видали ли вы, любезный, большой рыжей собаки с белой грудью и белыми же лапами? Его увел высокий господин, который, как нам сказали, живет здесь.
Мишель выговаривал каждое слово так громко и так выразительно дополнял свой крик соответствующими жестами и мимикой, что Питер расслышал и понял все. Его подслеповатые глаза оживились и блеснули тревогой. Он вынул трубку изо рта, сплюнул в сторону и, коверкая слова по-русски, ответил:
- Господина нету и собаки тоже нету. Собаки не видел, а господин вчера уехал в город, совсем уехал, навсегда, со всем семейством.
- Так почему же, если он уехал и у вас никого нет на даче, идет из трубы дома дым?
- Потому что топят! Я себе кушать варю... - засюсюкал Питер под носом.
- Ну, мы ничего не добьемся от этого старца, идем домой, - неожиданно решил Мишель, махнув рукой.
- А как же Джек? Где же мы будем его искать? - встрепенулись при этом мальчики.
- Придется подождать с Джеком, детки. Мы его, по всей вероятности, найдем здесь. Но это будет не так легко. А что здесь преблагополучно живут хозяева, я готов побиться об заклад...
- Но как же старик говорит, что хозяин уехал в город? - начал было Коля.
Но гувернер его прервал:
- Мало ли что он говорит. Он именно хочет уверить нас в том, что здесь никто не живет, кроме него самого, варящего себе «кушать». Стал бы этот старина только ради себя плиту топить! Да живет он, наверное, не в самом доме, а в сторожке. Там бы ему и готовить обед себе! По всему видно, что наш Джек находится именно здесь, а не в другом месте.
- Но, как же быть? - живо заинтересовались мальчики.
- А вот, как быть, друзья мои. Я сделаю вид, что поверил словам старика, и мы уйдем отсюда. А завтра вернемся снова и проникнем в «Замок» во что бы то ни стало. Так, друзья мои? Да?
- Так, так! - поспешили согласиться со своим гувернером мальчики и кинулись прочь от ворот «Замка».
Когда старик-швейцарец и его воспитанники удалились, кусты за оградой «Замка» раздвинулись и из-за них вышел высокий, широкоплечий человек в плаще, в низко нахлобученной на лоб шляпе.
- Питер! Сюда! Где вы? - громко позвал он финна. Старик тотчас же приблизился к господину.
- Вы отлично исполнили мое приказание, Питер, - дружески ударив его по плечу, произнес он, - и вы за это будете щедро награждены. Необходимо, чтобы все знали, что нас здесь нет, пока мы не вернем сенбернара. Поняли меня?
Питер хорошо понял, что ему говорили, и твердо помнил еще вчерашнее приказание хозяина, который ему толком разъяснил:
- Питер, кто бы ни спрашивал хозяина этой дачи, давайте один и тот же ответ: в доме нет ни души, хозяева уехали в город. А если спросят, где собака, то уверяйте всех, что никакой собаки вы не видели, ни о какой собаке не слыхали и не понимаете, почему ее тут ищут.
Прерванная прогулка.
Каждое утро Лариса Павловна гуляла с Нусей в лесу. Этим прогулкам мешал только дождь; холода же и ветра ни мать, ни дочь не боялись; они лишь теплее одевались, выходя из дому в такую погоду.
Это делалось по предписанию доктора, который находил, что Лариса Павловна и Нуся должны чаще и больше дышать чистым воздухом соснового леса. Но сегодня Лариса Павловна чувствовала себя нездоровой и не могла выйти на прогулку вместе с Нусей. Чтобы девочке не было скучно гулять одной в лесу, с ней пошли Марго и Фанни. - Пусть каждая из нас расскажет про свою жизнь, - сказала вдруг по дороге Нуся, которая очень любила поболтать.
Марго сейчас же согласилась, но Фанни заявила, что она ничего интересного про себя поведать не может и что, кроме того, она плохо говорит по-русски, а потому ее слушать будет незанимательно. Девочки поняли, что юная финка права, что ей не о чем рассказывать, и не стали ее упрашивать.
Итак, про свою жизнь должны были рассказать только Нуся и Марго.
- Кому же первой начать? - спросила Нуся.
- Могу я! - ответила Марго, которой хотелось сделать прогулку интересной для своих спутниц.
Девочки обрадовались и заявили, что будут слушать юную француженку с большим вниманием, и Марго начала свой рассказ.
Она подробно рассказывала про свою жизнь в Париже в то время, когда была еще жива ее мать.
- Потом, - продолжала Марго, - мы с мамой поехали в Россию. По дороге случилось большое несчастье: наш поезд сошел с рельсов, вагоны опрокинулись и много пассажиров и пассажирок погибло. В числе погибших была и моя мама. Ах, что я пережила в тот день!
При этих словах у юной француженки показались на глазах слезы, она вынула из кармана платок, чтобы вытереть их. Но в ту же минуту в ближайшем кустарнике раздался дикий, пронзительный вой. Казалось, в чаще леса завыл голодный волк, вышедший за добычей. С отчаянным криком Нуся бросилась в сторону, закричав не своим голосом:
- Ай! Ай! Ай!
Фанни, испуганная не менее Нуси, не знала, что делать, что предпринять, и не была в состоянии двинуться с места. А страшный вой все продолжался. Но вот Фанни внезапно пришла в себя. С вытаращенными от страха глазами, с белым, как мел, лицом, она схватила за руку кричавшую Нусю и понеслась с ней обратно по дороге к дому.
А Марго, увидев, что ее спутницы в безопасности, захотела узнать чем дело и осталась на том же месте, на котором их застал страшный вой из кустарника.
Но вот и ей стало страшно в лесу, и она решила пуститься вслед а Фанни и Нусей, мчавшимися со всех ног к дому.
Марго уже сделала несколько шагов назад, как вдруг, совсем неожиданно для нее, какой-то человек преградил ей дорогу. В то же время сильная рука схватила ее за руку. Она поневоле должна была остановиться. Марго подняла глаза и едва удержалась от охватившего ее испуга.
Разговор с незнакомцем.
- Не бойся меня, куколка, - произнес очутившийся перед Марго незнакомец. - Не бойся ничего, деточка, я не обижу тебя. Я нарочно кричал в лесу, подражая волчьему вою, чтобы испугать твоих подруг и заставить их бежать. Мне нужно поговорить с тобой наедине. Что ты скажешь, если я попрошу тебя придти ко мне вечером, когда все у вас улягутся спать? Ведь ты, как вижу, большая умница и догадываешься, куда я тебя зову?
Да, конечно, Марго догадывалась, куда ее звал незнакомец. Ведь это был хозяин «Замка» или страшный колдун, как его называли рыбаки и Фанни. Хотя Марго хорошо знала, что колдунов не бывает, что только в сказках описываются разные проделки колдунов, все же ей вдруг сделалось очень страшно. Она побледнела и задрожала.
- Нет, нет, пустите меня! Ради Бога, пустите меня! - закричала стараясь вырваться из его рук, крепко державших ее за плечи. - Я не пойду к вам... Вы нехороший! Вы похитили у нас Джека, вы... говорите неправду... Я боюсь вас... Оставьте меня, ради Бога, оставьте!..
В эту минуту пальцы незнакомца неожиданно разжались, и Марго очутилась на свободе.
- Фанни! Нуся! Подождите меня! - закричала она на весь лес, пустилась вдогонку за убежавшими спутницами.
Незнакомец пустился было вслед за ней, но тотчас же остановился.
- Глупая девчонка! Она не понимает, как была бы счастлива, - произнес он про себя, глядя вслед убегавшей от него Марго. - Но она ж таки должна прийти ко мне. Более подходящей, чем эта девочка, я никогда не найду. Она хороша, как маленькая принцесса, и если все что она рассказывала своим спутницам, правда, то она удивительный ребенок, умеющий глубоко все переживать и чувствовать. Словом это такая девочка, какую я так долго и напрасно ищу...
Но тут незнакомец насторожился. Вдали показались старик Мишель и мальчики. Заметя их приближение, он бросился в глубину леса.
Нуся и Фанни прибежали домой бледные, растрепанные и усталые. Лариса Павловна встретила их в передней. Их вид ее сильно обеспокоил.
- Что с вами? Что случилось? - спрашивала она девочек.
Те рассказали, что, гуляя в лесу, услыхали волчий вой и еле добежали до дачи.
- А где же Марго?
- Не знаем, она осталась в лесу...
Но в эту же минуту показалась и Марго, такая же усталая и растрепанная, как Нуся и Фанни. Она вошла в комнату и села на стул. Желая узнать более подробно о случившемся, Лариса Павловна присела против Марго и начала ее расспрашивать.
- Мы гуляли втроем и за разговором не заметили, как удалились довольно далеко, - отвечала Марго. - Вдруг раздался ужасный крик, очень похожий на вой волка. Нуся и Фанни бросились бежать, а я, видя, что они успеют спастись, решила остаться на минуту и узнать, что это за крик...
- Ах, дорогая моя, славная! - вдруг прервала Лариса Павловна девочку и схватила ее за руку. - Я понимаю, вы хотели, чтобы волк набросился на вас и оставил в покое убегавшую Нусю... Я понимаю...
Марго поспешила уверить Ларису Павловну, что она вовсе не думала совершить такой подвиг, что все произошло само собой, но та ей не поверила и в благодарность за желание спасти Нусю, крепко ее поцеловала.
Храбрый Мишель.
Вечером, за чаем, рассказам не было конца. Фанни и Нуся не заметили незнакомца, а Марго решила умолчать об этой встрече. Но Фанни не могла забыть, как страшен был волчий вой, и чуть ли не в сотый раз принималась рассказывать про то, как они испугались в лесу и как бросились бежать.
Мишель и мальчики тоже говорили о случившемся. Они тоже слышали вой и бросились в лес на выручку к гулявшим. По дороге они встретили бегущих девочек, но продолжали искать волка, которого Мишель думал застрелить из своего револьвера. Однако волка не оказалось нигде.
Лариса Павловна слушала рассказчиков и рассказчиц и подшучивала над ними.
- Никакого волка, верно, и не было. В этих лесах волки и не водятся, - говорила она. - Вы, должно быть, слышали пароходный гудок и приняли за волчий вой. Даром только прервали прогулку...
- Весьма возможно! - воскликнул в ответ старик Мишель. - И как это я сразу не понял?
После ужина все разошлись спать. Легла и Марго. Она долго лежала с широко раскрытыми глазами в этот вечер. И помимо воли, встреча с неизвестным странным человеком и его необыкновенные речи так и лезли ей в голову, так и не выходили из памяти.
«Зачем я понадобилась ему? Куда и зачем он меня звал? Ах, как все это странно», - думала Марго, пока, наконец, сон не подкрался к ней, и она не заснула.
Раннее пробуждение
Марго проснулась от странного ощущения. Кто-то крепко и сильно тряс ее за плечи.
- Проснитесь, проснитесь! - шептал над самым ее ухом взволнованный голос.
Марго с трудом приоткрыла глаза. Было, по-видимому, еще рано. Солнце едва проникало своими бледными лучами в окно.
У постели Марго стояла смертельно бледная Фанни. Размахивая руками и страшно волнуясь, она шептала:
- Они там... Они там... Что-то такое делают. Встаньте, посмотрите... Мне страшно...
- Кто делает? Что делают? - удивленно переспросила Марго, окончательно просыпаясь и усаживаясь на постели.
- Они... Они... Колдун из Замка и другие! Марго быстро оделась и подошла к окну.
Застегнув наскоро крючки на своем темном платьице, она отдернула занавеску и подняла штору.
- Ах! - могла она только воскликнуть.
Ее глазам представилась странная картина. Она прежде всего увидела своего вчерашнего собеседника, «колдуна из Замка», как его называла Фанни.
Он стоял на берегу, хлопоча около какого-то странного предмета, похожего на ящичек и поставленного на камень. Этот предмет в виде ящика был уже знаком Марго: она видела его в ту ночь, когда очутилась в саду страшного человека, куда привела ее Мира, ее спасительница. Около этого человека теперь прыгал и суетился Джек... Да, Джек, которого все в доме Ларисы Павловны считали уже потерянным...
- Смотрите на море, на лодку, смотрите! - продолжала лепетать Фанни, тормоша Марго.
Марго взглянула по указанному направлению и замерла от удивления.
От берега к морю плыла лодка, плыла от того места, где находился незнакомец со своим странным предметом, а подле него то и дело, порываясь в воду, кружился Джек.
В лодке находилось трое людей. Трое странных людей, одетых в какие-то лохмотья, со странными зверскими лицами и с ножами, заткнутыми за пояс. Они были очень похожи на разбойников, изображаемых на картинах. А между ними находилась прилично одетая девочка. Девочка то металась от одного оборванца к другому, то падала среди лодки на колени и с мольбой протягивала руки.
Сидящие в лодке люди толкали ее от себя. Казалось, что они ее страшно бьют, и девочка, лица которой Марго не могла разглядеть из окошка, по-видимому, безутешно плакала на дне лодки. Это длилось до тех пор, пока легкое суденышко не отплыло далеко от берега.
Тут двое оборванцев встали со своего места, а третий все еще продолжал управлять лодкой...
Страшные, злющие, они протянули руки к девочке... Один из них схватил ее за руки, другой за плечи и прежде, нежели видевшая все из окна Марго успела крикнуть, сильно размахнувшись, бросили девочку в волны.
Затем произошло нечто совсем удивительное. Наблюдавший всю эту картину с берега незнакомец что-то крикнул Джеку и тот, метнувшись стрелой по берегу, как утка поплыл к лодке.
Маленькая девочка еще барахталась в воде, вцепившись руками в руку старавшегося освободиться от нее оборванца, когда к ней подплыл Джек. Огромный пес схватил ее зубами за платье и вместе с ней поплыл обратно к берегу. Следом за ними поплыла и лодка. Но оборванцы, не доехав до берега, повернули за выступ скалы и исчезли за ней.
А Джек уже доплыл с девочкой до берега, положил ее на песок, и стал отряхиваться, отчаянно брызгая водой.
Все это произошло не больше как в несколько минут.
Марго стала пристально всматриваться в лицо девочки, лежавшей на песке. Из окна был виден весь берег с находившимися на нем людьми.
- Мира! Ну, да, это Мира! - разглядев лежавшую на берегу девочку, неожиданно вскричала Марго и, не слушая увещеваний и мольбы Фанни, опрометью кинулась из комнаты.
Марго перехитрили....
- Ты это, Мира? Ты, моя дорогая? - лепетала Марго, сбежав на берег и опустившись на колени подле девочки. Джек, вертевшийся тут же, узнал Марго и кинулся к ней с радостным лаем и визгом.
Мира подняла глаза и вскрикнула:
- Марго, как я рада встретить тебя здесь!
- А как я рада твоему спасению... Ведь не подоспей Джек на помощь, злодеи утопили бы тебя. За что, Мира, за что? Ведь ты же никому не сделала ничего дурного?
Мира молча улыбнулась и тотчас же быстро вскочила на ноги. Она совсем не походила на несчастную девочку, которой только что угрожала опасность. И несмотря на то, что вода стекала ручьями с ее волос и платья, Мира улыбалась и шутила.
- Вот необычайное происшествие! - весело говорила она. - Недавно еще я помогала тебе, когда ты вылезла из воды мокрая, как рыба. Теперь же ты хлопочешь вокруг меня. Ну, будь добра, захвати из дома что-нибудь теплое и накинь на плечи. А потом проводи меня до «Замка». Одной мне очень трудно идти...
Марго оглянулась. На берегу не было никого, кто бы мог помочь Мире.
- Да, да, я побегу домой, возьму платок, кофточку и вернусь тотчас же! - волнуясь, говорила Марго.
- Да не забудь отвести Джека, запереть его дома. Не то он увяжется за нами. А я этого совсем не хочу...
- Откуда взялся Джек? - поинтересовалась Марго.
Но Мира промолчала, точно и не слыхала ее вопроса.
А Марго, постеснявшись его повторить, поспешила в дом, позвав с собой сенбернара.
Через несколько минут Марго была уже снова на берегу и хлопотала подле Миры.
- Лучше всего тебе было бы пойти ко мне и переодеться во все сухое, - посоветовала она девочке.
Но та упрямо покачала головой:
- Нет, нет, не надо! Я закутаюсь в платок и будет отлично. Да ведь мы бегом побежим под гору, чтобы отогреться... Не правда ли?
- Да, конечно... - рассеянно ответила Марго. - Но откуда, однако, взялись эти оборванцы и за что они хотели утопить тебя в море, дорогая Мира. Ведь это ужасно...
- Ужасно, - как-то холодно, словно позаученному, согласилась Мира и тотчас же добавила: - Но я уже забыла про весь этот ужас, раз ты, Марго, идешь со мной. Я так рада тебя встретить после того, как ты убежала из «Замка». Ведь ты даже и не попрощалась со мной, злая девочка, и удрала тихонько, пока я спала!
- Нет, ты не спала, - возразила тихо Марго, - ты не спала тогда, а была на поляне с высокой женщиной. Потом тебя схватило и унесло в лес странное существо с темными крыльями...
Мира опять сделала вид, будто ничего не слышит и, вместо ответа сбросила вдруг свою мокрую одежду и, к удивлению Марго, оказалась в странном костюме: в непромокаемой кожаной куртке и таких же штанах.
- Ха-ха-ха! Что ты разинула рот и глаза вытаращила? - искренно и весело расхохоталась Мира при виде изумленного личика Марго.
- Но, как же?.. Каким образом?.. - растерянно бормотала юная француженка.
- Что, как? Что, каким образом? Вот смешная! Да как же можно броситься в воду, в эту холодную осеннюю воду, в другом костюме? Ведь это, согласись сама, было бы небезопасно. Можно было бы схватить жестокую простуду...
- Да разве ты сама бросилась? А не разбойники бросили тебя?
- Ха-ха... разбойники... ха-ха-ха! - надрывалась девочка, - да разве ты не знаешь... - И вдруг замолкла сразу. - Ну, да, конечно, меня бросили... в воду злые люди... и... и... и я чуть не утонула... Не подоспей Джек, плохо бы мне пришлось... Но не в этом дело... Я хотела просить тебя проводить меня до «Замка». Ведь ты ничего не имеешь против этого?
Марго, готовая чем-нибудь услужить Мире, взяла ее за руки, и обе они двинулись было по пути к «Замку», как неожиданно чей-то шепот послышался за плечами француженки...
- Не надо ходить... Не надо ходить, худо будет...
Марго оглянулась. Перед ней стояла Фанни. На горе же, у дома, отчаянно заливался Джек... Под гору бежал Филипп. Марго не могла понять, почему ей нельзя проводить Миру.
- Не волнуйтесь напрасно, Фанни, - сказала она, - я ничего не боюсь, потому что со мной ничего не может случиться... Я хочу довести эту девочку до ее дома!
Фанни беспомощно остановилась, умолкла, а обе девочки, взявшись за руки, быстро направились по дороге к «Замку», оставив далеко за собой Филиппа и отчаянно лаявшего Джека.
В «Замке»
- Ну, прощай, Мира, вот ты и дома, - сказала Марго, когда они обе дошли до ворот «Замка». - Теперь я могу идти обратно.
- Ах, нет, ради Бога, не уходи!.. Проводи меня до самого дома... Пожалуйста, Марго, - настаивала Мира.
Француженка удивленно пожала плечами.
- Хорошо, если ты этого так хочешь, я могу...
Они миновали старые ворота и поляну в саду, на которой в ту памятную ночь Марго видела такие удивительные вещи. Достигнув старого покосившегося крылечка, девочки вошли в прихожую дома, очень мало напоминающего замок.
Дом представлял собой самое обыкновенное финское жилище. Он был очень скромно меблирован.
В первой комнате, большой, но полутемной, стояли обеденный круглый стол, несколько стульев, какие-то сундуки, раскрытые ящики, из которых выглядывали всевозможные разноцветные тряпки. Тут же находились, прислоненные к стене, картонные изображения дверей, окон, портьер, нарисованные на картоне кусты, деревья, цветочные клумбы. Были тут еще запыленные диваны, кресла, зеркало, треснувшее посредине, и много всякой другой старой ненужной рухляди.
Марго с большим вниманием разглядывала все это.
Вдруг над ее головой раздался резкий пронзительный голос, как-то странно и маловнятно выговаривающий слова:
- Здравствуй! Здравствуй!
Марго вздрогнула от неожиданности и подняла глаза. Прямо против нее над колпаком висячей лампы сидела уже знакомая ей сорока Лоло, хлопала крыльями и повторяла одно и то же:
- Здравствуй! Здравствуй!
- Чья это сорока, ваша или старого Питера? - спросила Марго Миру. Но ответа не последовало.
Только Лоло сильнее захлопала крыльями и еще пронзительнее, еще резче закричала:
- Сладкое! Сладкое!
- Где ты, Мира? - невольно воскликнула Марго, не видя подле себя своей спутницы.
- Где Мира? Где Мира? Где Мира? - тотчас же, передразнивая ее, затвердила сорока.
Но Марго на это не обратила внимания. Она перешагнула комнату и заглянула в дверь. Рядом была другая комната, потемнее. Там стояли три узкие, скромно застланные кровати, а посреди комнаты за столом сидели те самые оборванцы в лохмотьях, которые так зверски поступили час назад с Мирой и чуть ли не до полусмерти напугали Фанни и Марго.
Сейчас они мирно сидели за столом и читали про себя по лежавшим перед ними тетрадкам. Их лица теперь казались самыми обыкновенными, и ничего злого, ничего худого нельзя было в них заметить. Но Марго, увидев людей, бросивших за час до этого Миру в воду, все же не могла не испугаться.
- Ах! - воскликнула она и замерла на пороге комнаты. Робко и тихо было это восклицание, но оно достигло до ушей сидевших за столом.
Все трое подняли глаза и с любопытством уставились на девочку.
- Вы к папе? - спросил ее самый молодой из них.
- Я... я... не знаю... - растерянно вырвалось у девочки.
- Какая крошка! - проговорил второй, - неужели отец пригласил вас на нашу работу?
- Ну, что же, она пригодится для «Гибели Миры», - серьезно проговорил третий.
- Что? - не поняла Марго.
- Ну да, тебя взяли, крошка, для «Гибели Миры».
- Как?
- Вот бестолковая девочка!
- Да разве... Мира?.. Разве она погибла? Но ведь я сама видела ее своими глазами. Вы хотели утопить ее в море, вам это не удалось... Слава Богу... Слава Богу, - бросала, точно во сне, Марго, и личико ее выражало сейчас испуг и страх.
Но чем испуганное казалась Марго, тем веселее делались сидевшие за столом.
- Ха-ха-ха! - хохотали они. - Ха-ха-ха! Недурная похвала нашему исполнению. Это очень приятно слышать, прелестная барышня, что мы хорошо сыграли нашу роль!
- Какую роль?
- Точно такую же, какую и ты будешь играть в «Гибели Миры»...
- Но я не хочу, чтобы Мира погибла! Я не хочу! - чуть не плача, лепетала Марго.
«Оборванцы» теперь просто умирали со смеха.
- Мирка! Мирка! - закричал самый младший из них, - иди сюда скорее! Твоя новая знакомая - прелесть что такое! Дурочка какая-то, не понимает самых обыкновенных вещей!
- Кто это дурочка? Кто не понимает самых простых вещей? - послышался за спиной Марго знакомый ей голос.
Она обернулась и увидела высокую фигуру и усталое лицо «колдуна».
Все объясняется
- Перестаньте дразнить ребенка. Лучше займитесь новыми картинами, не снимайте бород и усов. Сейчас мы опять поработаем для нашего кинематографа.
«Для кинематографа? - подумала Марго... - Для кинематографа! Так вот оно что! Так то были не разбойники, а только актеры! А странный предмет, который я видела у них на берегу и на садовой поляне, был только аппарат для съемки картин! И как я раньше не догадалась об этом? Как не догадались все другие?»
Марго часто бывала в кинематографе и хорошо знала, как снимаются кинематографические картины. Она знала, что если они изображают вид какой-либо местности или какое-либо действительное происшествие, то этот вид или событие приходилось снимать особым фотографическим аппаратом. Знала она также, что вымышленные истории снимаются для кинематографа следующим образом. Несколько человек, одетых в подходящие костюмы, разыгрывают в подходящем месте, как артисты в театре, на сцене, сочиненную историю, и каждое их движение, каждое их действие снимается тем же особым фотографическим аппаратом. Разыгрывающим какое-либо приключение для кинематографа приходится иногда проделывать довольно опасные опыты, например, бросаться в воду, прыгать с моста, бросаться под автомобиль и т.д.
И теперь, услышав слово кинематограф, Марго сразу поняла, что не разбойники только что бросали в воду Миру, а артисты, разыгравшие вымышленные приключения девочки, которую злые люди хотели будто бы погубить.
- Здравствуй, милая детка, - продолжал между тем, приблизившись к Марго, хозяин дома, который окрестные жители называли почему-то «Замком», - я рад, что ты пришла, наконец, ко мне. Спасибо, что не поверила глупым бредням и не вообразила меня, моих сыновей и мою падчерицу Миру какими-то страшилищами. Ведь, Бог знает, что о нас говорят тут. Меня называют здесь «колдуном», а моих сыновей бродягами; между тем мы только бедные труженики, работники-артисты. Мы открыли в городе маленький кинематограф и сами готовим для него картины. Я сам сочиняю разные истории, разыгрываю их с сыновьями и Мирой и снимаю. Но это дело очень сложное, трудно найти хороших исполнителей. Приходится прибегать к хитростям. Понадобилась мне, например, большая умная собака для спасения девочки в пьесе «Гибель Миры», и я на время сманил у вас Джека. Было много возни, пока ваш Джек не привык к нам всем и не научился исполнять того, что от него требовалось. Не меньше возни было и с одной умницей-головкой, которую необходимо было заполучить нам, и которая никак не хотела заглянуть сюда. Надеюсь, ты поняла, про кого я говорю, детка?
О, да! Марго поняла, конечно, о ком шла речь и вся покраснела при этих словах.
Тот, кого окрестные жители называли колдуном, продолжал говорить, обращаясь к маленькой француженке:
- Я давно заметил тебя... А прослушав твой рассказ в лесу, решил, что ты много можешь помочь нам в нашем деле. Ребенок, переживший в своем детстве столько и так умно и хорошо умеющий передать все, мог бы быть очень ценен для нашей маленькой труппы. Я пишу для своего кинематографа интересные пьесы. В них участвуют даже дикие звери. Я поймал и выдрессировал для этой цели даже двух волков... Ну, вот ты теперь все знаешь, и я предлагаю тебе присоединиться к нам. Будешь играть для нашего кинематографа, а потом петь во время представления спектаклей. У тебя ведь чудесный голосок.
- Но, но... - волнуясь, начала Марго, - как же я уйду от Баратовых? Они взяли меня к себе в дом, приютили, как родную, а я вдруг покину их...
- Ну, это будет им не так страшно. Кроме того, подумай о себе. У Баратовых ты живешь почти из милости, а тут ты будешь честно зарабатывать свой хлеб. И если дела моего кинематографа пойдут хорошо, ты сумеешь накопить немного денег.
Марго долго думала над словами говорившего с ней человека. Она поняла, что этот человек прав, что ему она нужнее, чем Баратовым, которые держат ее у себя почти из милости.
- Да... хорошо, я останусь у вас, я согласна работать для вашего кинематографа, - вырвалось, наконец, после продолжительного раздумья у Марго к великому восторгу всех присутствующих.
@темы: Умница-головка, текст, Чарская
Учась у одного брата и уча другого, исполняя, кроме того, по приказанию матери, разные мелкие хозяйственные работы, Оля была до того занята, что не обращала внимания на все, что делалось вокруг неё дома. Она не замечала, что у них стали чаще прежнего собираться гости, что иногда Анюта целый день сидела с красными, заплаканными глазами, а в другой раз, напротив, была необыкновенно оживлена и весела. Наконец дело объяснилось.
— Ольга, — объявила ей один раз мать с торжествующим видом: — поздравь сестру: она выходит замуж!
— Анюта!.. Замуж?! — вскричала Оля, широко раскрывая глаза. — Как же это можно! Разве она уже совсем большая?
— Глупенькая, — засмеялась Анюта с сильно закрасневшимися щеками, и слезами на глазах: — ведь мне семнадцать лет!
читать дальше— Да, в самом деле! За кого же ты выходишь, Анюточка?
— За Филиппа Семеновича Верхнеудинского! — тем же торжествующим тоном провозгласила Марья Осиповна.
— Господи! Неужели правда? Он такой сердитый и некрасивый! — вскричала Оля. Ей ясно представилась тощая, длинная фигура Верхнеудинского, его тонкие губы, безжизненные серые глаза, редкие обвислые волосы; ей стало жаль сестры, и она со слезами прижалась к ней.
— Глупости ты говоришь, — заметила довольно строго Марья Осиповна:— красота последнее дело, а что Филипп Семенович сердит, это неправда: он только человек серьезный, не любит пустяков, имеет свои привычки, свой взгляд на вещи, которые нужно уважать. У Анюточки характер тихий, кроткий, она сумеет угодить ему, и тогда ей от него ни в чем отказа не будет. Вон, погляди, какие часы с цепочкой он ей подарил.
Анюта вынула из кармана и открыла перед глазами сестры футляр, в котором, на синем бархате, блестели маленькие золотые часики, окруженные длинною, толстою золотою цепочкой. В эту минуту Оле представлялась высокая фигура жениха рядом с маленькою, тщедушною фигуркою сестры; её нежный, робкий голосок рядом с его твердым, нетерпящим возражений голосом и — из-за слез, застилавших глаза её — она не могла хорошо разглядеть блестящего подарка.
Оставшись одна с сестрой, Оля вздумала вызвать ее на откровенность: ей все казалось, что Анюта не может по доброй воле согласиться на замужество с таким человеком.
— Анюточка, — допрашивала она ее: — скажи мне правду: ты рада, что идешь замуж за Филиппа Семеновича? Тебе не страшно?
— Чего же бояться, Олечка? — с своею обычною спокойною рассудительностью отвечала Анюта.—Конечно, будущего никто не может знать, но я надеюсь, что мне будет хорошо; ведь теперешняя моя жизнь не очень-то сладка.
— Тебе неприятно работать? Но ведь ты это делаешь по своей охоте: если ты хочешь, маменька не будет тебя заставлять!
— Не одно это, Оля. Разве приятно так жить, как мы живем? Ни мы никого не видим, ни нас никто не видит, не на что платья себе порядочного сделать... Другие девушки в мои годы веселятся, наряжаются, а мне и в гости не в чем выйти! Я знаю, что у Филиппа Семеновича характер суровый, но я уже решилась во всем угождать ему. Зато я буду хозяйкой у себя дома, и знакомство у меня будет порядочное; он меня и в театр, и в клуб на танцевальные вечера будет вывозить, — он уже обещал ,— и на наряды будет мне давать деньги...
— А ты зато должна будешь во всем ему, во всем покоряться, вечно угождать?
— Ну, так что же, Олечка?И покорюсь! Зато увидишь, как я славно заживу! У нас будет квартира в пять комнат, в гостиной будет стоять синяя шелковая мебель! Ты будешь часто приходить ко мне в гости?
Оля не могла отдать себе ясного отчета в своих чувствах, но была возмущена до глубины души. Чтобы получить хорошую квартиру, нарядные платья, безбедную жизнь покоряться человеку, постоянно угождать ему; это казалось ей чем-то гадким, унизительным... А мать и Анюта говорят об этом спокойно, как о чем-то неизбежном, даже приятном, и Анюта сулит ей в будущем такую же судьбу! Нет, нет, ни за что на свете! Ей не нужно ни нарядных платьев, ни театров! Никто не говорит Мите, что когда он вырастет большой, ему придется кому-нибудь покоряться,—напротив, все говорят, что он сам себе заработает все, что нужно; ну, и она будет так же жить, как Митя, будет сама для себя все зарабатывать, а ни за что, ни за что не выйдет замуж так, как бедная Анюта...
Анюте очень хотелось сыграть свадьбу тихую, в присутствии только родных и самых близких знакомых, но Филипп Семенович рассудил иначе; ему приятно было поскорее показать веем знакомым свою молоденькую, хорошенькую невесту, и он решился отпраздновать свадьбу блестящим балом, на котором было бы около сотни гостей. Такое решение сильно встревожило Марью Осиповну. Ей и детям нельзя было не присутствовать на свадьбе, а в каких костюмах явятся они в такое многолюдное общество? Просить у жениха—было совестно: он и без того дарил Анюте и деньги, и разные безделушки. Пришлось обратиться к Лизавете Сергеевне, и она не отказала в помощи, так как от души радовалась «счастью», выпавшему на долю племянницы. Решено было, что младшие дети останутся дома, что гимназисты старательно вычистят свое форменное платье и поедут в нем, Марья Осиповна наденет старое шелковое платье, мантилью и чепчик Лизаветы Сергеевны, которая сделала себе к этому случаю новый роскошный туалет, а Оле сшили хоть не богатое, но свеженькое, хорошенькое беленькое платье.
В первый раз еще пришлось быть детям в таком многолюдном, незнакомом, нарядном обществе, среди богатой, блестящей обстановки. Они совсем растерялись, не знали, на что глядеть, чем любоваться. Сначала, для большей смелости, они стояли вместе, втроем, и на ухо робким шепотом передавали друг другу замечания обо всем окружавшем. Но вот Митя заметил среди гостей своих двух товарищей гимназистов и отправился к ним вместе с Петей, а Оля осталась одна. Девочка чувствовала такое смущение, такую неловкость, что даже перестала жалеть Анюту. Ей казалось, что все на нее смотрят, что сейчас кто-нибудь подойдет, заговорит с ней, а она не будет знать, что отвечать. Но вот музыка заиграла, в зале составилась кадриль. Олю никто не приглашал на танцы, никто даже не обращал на неф внимания, и она мало-помалу осмелилась до того, что стала разглядывать танцующих. Что это? В нескольких шагах от неё, среди взрослых девиц и мужчин, танцующих кадриль, стоит девочка, по-видимому, не старше её. Но только эта девочка нисколько не конфузится! Как она мило танцует, как мило развеваются её пепельные локоны из-под венка розовых маргариток! Как она оживленно разговаривает со своим кавалером! Как громко смеется! Даже, кажется, слишком громко! Вон с каким удивлением посмотрела на нее эта госпожа в желтом платье... Хорошо бы с ней познакомиться — она, кажется, такая веселенькая и совсем не важничает...
Кадриль кончился. Оля не спускала глаз с девочки. Она видела как ее подозвала к себе полная дама в фиолетовом бархатном платье и что-то пошептала ей; девочка покраснела, попыталась возражать,—дама строго взглянула на нее, прошептала еще что-то, и девочка, сильно покрасневшая, недовольная и сконфуженная, удалилась в тот самый уголок, в котором сидела Оля. Несколько минут они сидели рядом, молча, искоса оглядывая друг друга. Первая заговорила Оля:
— Вы любите танцевать? — спросила она, чтобы начать разговор.
— Нет, не люблю. А вы?
— Я совсем не умею, — краснея созналась Оля.
— Как не умеете! Вас не учат?
— Не учат.
— Экая счастливая!
— Отчего же счастливая? Вы так весело танцевали сейчас...
— Да, хорошо веселье, нечего сказать! Я немножко пошалила, посмеялась, — этот офицер, с которым я танцевала, рассказывал такие смешные анекдоты, невозможно было удержаться от смеха, — а меня сейчас маменька разбранила, сказала, что я не умею держать себя в обществе, что я не танцую, а скачу, что я хохочу, как горничная... Теперь мне надолго будут из-за этого неприятности!
Разговор, начатый так откровенно, продолжался с полною непринужденностью. Не прошло и четверти часа, как девочки уже знали историю друг друга. Оля узнала, что её новую знакомую зовут Елена Зейдлер, что она дочь богатого генерала, и что мать всеми силами старается сделать из неё вполне светскую девушку, с изящными манерами и тонким знанием приличий. Это изящество и эти приличия никак не давались живой, подвижной Леле. Напрасно искусный танцмейстер с шестилетнего возраста заставлял ее делать самые замысловатые па и грациозные движения,— ноги её беспрестанно забывали полученные уроки и среди танцев позволяли себе скачки и подпрыгиванья, мало отличавшиеся грацией; напрасно француженки гувернантки беспрестанно твердили ей: «tenez vous droite», «lever la tete», — плечи её, несмотря на туго стянутый корсет, выставлялись вперед, а спина гнулась и горбилась; напрасно англичанка-надзирательница заставляла ее говорить тихим, размеренным голосом и спокойно относиться ко всему окружающему,— она при малейшей неожиданности забывала эти наставления, вскрикивала от восторга, хлопала в ладоши, взвизгивала от страха; напрасно мать учила ее относиться почтительно и сдержанно к старшим и высшим, а с низшими соблюдать снисходительную приветливость, без малейшей фамильярности, — она бросалась на шею к своей кормилице и душила ее поцелуями, а перед старой графиней делала небрежный книксен. За все такие уклонения от светских правил девочке приходилось выслушивать длинные, длинные нотации, мучившие ее больше наказаний, приходилось по целым часам упражняться в любезных поклонах, милых улыбках, грациозных движениях.
— Вы, верно, и музыке не учитесь? — спрашивала Леля у Оли.— Вот тоже мученье, я вам скажу... Представьте себе, меня заставляют играть по четыре часа в день, да все такие трудные вещи...
— Вы только этому и учитесь? — полюбопытствовала Оля.
— Нет, как можно! Я учусь по-французски, по-немецки, по-английски; с француженкой-гувернанткой я читаю разные путешествия, а с англичанкой все исторические книги. Maman говорит, что это необходимо, чтобы уметь обо всем поддержать разговор в обществе...
Оля рассказала о своих занятиях.
— Вы учитесь по-латыни? И математике? И физике? Точно мальчик? Какая вы умная! — удивлялась Леля. — Впрочем, если латинский язык такой же трудный и скучный, как немецкий, я вам не завидую. Физика — я даже не знаю, что это значит? А вот математике мне ужасно хотелось бы учиться... Ко мне ходит учитель арифметики, я очень люблю с ним заниматься. Но он приходит только один раз в неделю, и мне часто даже некогда приготовить ему урок. Ах, Боже мой, вон маменька строго глядит на меня, зовет к себе... Ну, да это оттого, что я опять стала крутить батистовый платок. Этакая гадкая привычка!
Леля чинным шагом, стараясь как можно лучше держать ноги, руки и голову, направилась к матери. Генеральша заметила ей, что не следует много болтать с незнакомыми девочками, и приказала сидеть возле себя, ожидая приглашения на танцы. Леля повиновалась со вздохом и грустно поглядывала на Олю, отвечавшую ей сочувственной улыбкой. В течение вечера девочкам удалось еще несколько раз сойтись и поболтать. За ужином они сидели рядом и подружились до того, что стали придумывать, где бы опять увидеться.
— Меня maman к вам не пустит, — говорила Леля:— она не познакомилась с вашtй маменькой, а без себя она меня никуда не пускает. Приходите вы ко мне!
— Ах, нет, я боюсь вашей маменьки! — откровенно призналась Оля.
— Ну, так мы вот как устроим, — предложила Леля, не настаивая на своем приглашении: maman непременно будет у Филиппа Семеновича, — она его очень уважает и говорит, что должна научить вашу сестру, как устроить все в доме, чтобы ему было хорошо,—я попрошу ее взять меня с собой и дам вам знать, а вы приходите, будто в гости, к своей сестре.
Оле показалось немножко странно, что девочки, которые нравились друг другу, должны были употреблять такие уловки чтобы увидеться, но она не возражала и — свидание было условлено.
@темы: Трудная борьба, текст, Анненская
"Сообщество, посвященное творчеству Л.Чарской"
- Календарь записей
- Темы записей
-
1024 Чарская
-
649 текст
-
550 ссылки
-
263 иллюстрации
-
163 Задушевное слово
-
159 творчество
-
148 статьи
-
132 вопрос
-
96 Цитаты
-
87 биография
-
71 библиография
-
70 ПСС
-
50 Реалии
-
48 сравнение
-
42 фотографии
-
36 История
-
34 Рассказы
- Список заголовков