«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
На мой взгляд, очень удачные и интересные иллюстрации к "Запискам институтки" (новые, не старинные) встретились мне в переиздании 2002 года издательством "Отчий дом". Художник - Вепрева М. Они изображают маленьких институток-седьмушек без прикрас, нет ни одного красивого лица на картинках, но все равно они привлекают внимание к себе естественностью и точным исполнением.
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Кл.Лукашевич. «Жизнь пережить – не поле перейти» (1918)
«Для детского счастья прежде всего надо, чтобы отец и мать были вместе, спокойны и ласковы. Тогда весь мир кажется светлым раем».
Это самая главная дума, самое заветное желание маленькой Клавдии Мирец-Имшенецкой, героини и, одновременно, автора книги «Жизнь пережить – не поле перейти» (1918), автобиографической повести «из воспоминаний отрочества» Кл.Лукашевич. И при всем том, желание невыполнимо: ведь главной темой и событием второй повести о детстве (первая – «Мое милое детство», 1914) Клавдии Лукашевич будет уход ее матери из семейного гнезда «в народ». Все переживания, связанные с этим, всю боль от разлуки писательница вложила в уста 9-10-летней Клавди. «Ничего не будет хорошего, у кого нет матери». Но, как пишет сама Лукашевич, встречи и разлуки чередуются в жизни. Появятся и светлые лучи в ее однообразном, сером отрочестве. Например, нелюбимый ею поначалу учитель предскажет будущее девочки: «…вы у нас будете писательница, Клавденька…» И недоверчивая, всего и всех стесняющаяся и боязливая Клавденька начнет вести дневник, обретет доброго друга в лице верящего в нее учителя… Только что в издательстве «Сибирская благозвонница» вновь, после почти столетнего перерыва издана эта повесть.
Почти одновременно с этой, в «ЭНАС-книге» была переиздана дилогия Лукашевич: повести «Дядюшка-флейтист» и «Сиротская доля». Сюжеты их и «Жизни…» несколько перекликаются: родной дядя Клавдии - Михаил, похоже, являлся прототипом главного героя – дядюшки-флейтиста из одноименной повести. В книгу включены две повести: "Дядюшка-флейтист" и ее продолжение "Сиротская доля". Наташа, маленькая сирота, живет в семье родственников, где всем заправляет глупая и жестокая тетка. Девочка лишена ласки и внимания, жизнь ее беспросветна. Но вот в доме на недолгое время появляется добрый, хотя и чудной дядюшка, в котором Наташа находит родственную душу...
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Не поняла, читая повесть, это выражение: Л.Чарская «Ради семьи». Глава 5. «…по дортуару несется неуклюжая, широкоплечая Таня Глухова. За нею безудержной стрелою летит маленькая Струева. Руки Мани покрыты мыльной пеной. Лицо оживлено. Она громко и весело кричит на всю спальню: - Держите ее, mesdames, держите! Не пускайте, не пускайте! Я должна намылить ее хорошенько за то, что она... - Ай... ай... Не смей меня трогать, Манька, - визжит в свою очередь Таня, - не позволяйте ей трогать меня, mesdames. Это не я ей мешок сделала, это Зюнгейка».
И хочу спросить в целом, понимаете ли вы все жаргонные словечки и выражения прошлого и позапрошлого веков у гимназистов, институток и проч.? Например, в одном из томов Полного собрания сочинений Л.Ч. от «Русской миссии» («Гимназисты», повесть для юношества) некоторые подобные слова изменены, а некоторые вообще убраны, так как, возможно, были не поняты читающим редактором.
Кстати, это две статьи на тему.
Из сборника «ДЕТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА. ЛИТЕРАТУРА И ФОРМИРУЮЩАЯСЯ ЯЗЫКОВАЯ ЛИЧНОСТЬ»
Белоусов А. Ф. АНАТОМИЯ УСПЕХА ИНСТИТУТСКИХ ПОВЕСТЕЙ ЛИДИИ ЧАРСКОЙ: ИНСТИТУТКА КАК ТИП ЯЗЫКОВОЙ ЛИЧНОСТИ И ЕЕ ВЛИЯНИЕ НА ДЕВОЧЕК-ПОДРОСТКОВ читать дальшеОсенью 1901 года на страницах журнала «Задушевное слово» начала печа- таться повесть Лидии Чарской «Записки институтки». Эта повесть имела боль- шой успех. Имя ее автора становится широко известным в детской аудитории. Между тем «Записки институтки» были отнюдь не первой повестью, пос- вященной жизни воспитанниц женского института. Юные читатели конца ХIХ – начала ХХ вв. могли познакомиться с ней по книгам, которые как раз в это время широко распространялись в детской аудитории. Опубликованный еще в 1887 г. роман Елизаветы Кондрашовой «Дети Солнцевых», где описы- вался тот же самый Павловский институт, в котором писательница воспиты- валась в сороковые годы ХIХ в., в 1899 г. появился в адаптированном для де- тей издании и под названием «Юность Кати и Вари Солнцевых» несколько раз переиздавался в начале ХХ в. Гораздо быстрее дошли до детей «Девочки» Надежды Лухмановой: такое название получили ее беллетризованные вос- поминания «Двадцать лет назад. (Из институтской жизни)», печатавшиеся в 1893 г. на страницах журнала «Русское богатство». Женская школа закрытого типа изображалась и в книге весьма популярной тогда английской писатель- ницы Л. Т. Мид «Девичий мирок», переведенной у нас в 1900 г. Однако ни одна из этих книг не пользовалась таким успехом, как «Записки институтки» Лидии Чарской. Ее успеху не мешала даже очевидная ориентация писательницы на про- изведения своих предшественниц. Это относится и к изображению институт- ской жизни с точки зрения самой воспитанницы, что характерно для авторов, стоявших на стороне институток в их борьбе с учебноQвоспитательным пер- соналом. Особенной четкостью авторской позицией отличались «Девочки» Лухмановой. Влияние этой повести вообще очень заметно в «Записках инс- титутки». Отсюда, например, заимствуются характеры героинь и сюжетные коллизии институтской жизни. Даже смерть княжны Ниночки Джаваха на- поминает соответствующий эпизод повести Лухмановой. Отличие «Записок институтки» от «Девочек» Лухмановой заключается в том, что повесть Чарской не является бытописательной литературой. Изоб- раженный в ней институт не похож на тот, который окончила Лидия Чарс- кая. Второразрядный институт преображается в училище для генеральских дочерей, где воспитывается даже шведская аристократка, владеющая собс- твенным замком под Стокгольмом. Обычные привидения, будоражившие по ночам воображение маленьких воспитанниц любого института, дополняется здесь еще и «тенями» монахинь, место которых было в Смольном монастыре, а не в здании, специально построенном для Павловского института в середи- не ХIХ в. Вырисовывая на первом плане романтических героинь и расцве- чивая яркими красками серый фон институтских будней, Чарская реализует мечту институток о другой, необыкновенной жизни, которую поддерживали институтские «фантазерки», помогавшие подругам мечтать о будущем, «вы- водя затейливые узоры на канве этих бедняжек, бедных фантазией, но жаж- давших романтических картин в их будущем»1. Об институтских основах и навыках Чарской напоминает и эмоциональность ее повести. «Записки ин- ститутки» мало чем отличаются от дневников воспитанниц женских инсти- тутов, где господствует тот же мелодраматизм содержания и та же вычурная, экспрессивная манера письма. Объясняя свой успех, Лидия Чарская однажды сказала: «Я сохранила детскую душу и свежесть детских впечатлений. И еще – я люблю, искренно люблю детство, сохранила «любовь святую к заветам юности»2. Это и при- влекало к ней юных читателей, ощущавших глубокое внутреннее родство с любимой писательницей. Особую же приверженность к Чарской проявляли дети 13–14 лет, что очень существенно в связи с смешением в ее словах «де- тства» и «заветов юности». Ведь этот возраст является одним из важнейших переломных моментов в развитии человека. Лидия Чарская сохранила в себе не просто «детскую душу», но – душу ребенка, который становится подрост- ком. Институткам приходилось переживать этот момент в условиях закры- того учебного заведения. Они замедляли взросление воспитанниц. Вместе с тем воспитание в женском обществе акцентировало зарождавшиеся в жен- ском обществе душевные переживания и придавало им вполне определен- ную окраску. Для выражения их заимствовались самые экспрессивные из известных институткам форм поведения и стилистические клише, аффекти- рованная чувствительность, которая резко выделяла выпущенных в свет ин- ституток на фоне окружающего общества и была отмечена им как типично институтская черта, отражает уровень развития воспитанниц женских инс- титутов, вступавших во взрослую жизнь с душой и культурными навыками девочки-подростка. Одной из отличительных особенностей образа институтки в русской культуре является экспрессивность, эмоциональная насы щенность институт- ской речи. Это свойственно уже первой институтке, изображенной на русской сцене. Героиня комедии Алексея Копиева «Обращенный мизантроп, или Ле- бедянская ярмонка» (1794 г.) не только пишет, но и говорит «ни по-русски, ни по-французски»: чуть ли не одними восклицаниями, то и дело «айкая», упот- ребляя бессмыслен ные, хотя и весьма эмоциональные гиперболы (например, «префатальной») и т. п. Междометие «ай» некогда было столь характерной приметой речи смолянок-«монастырок», что Василию Капнисту пришлось заменять его на «ах», когда цензура потребовала убрать из «Ябеды» все, что относилось к «монастырскому» прошлому героини комедии. Впоследствии, правда, и «ах» стало отмечаться как «институтское» слово (ср.: «одни уж эти «ах, ах!»» – среди «институтских странностей» в романе Закревской3). 1 Лаврентьева С. И. Пережитое. (Из воспоминаний). СПб., 1914. С. 28. 2 См.: Русаков В. <Либрович С. Ф.> За что дети любят Чарскую. СПб.; М., 1913. С. 18. 3 См.: Закревская С. Институтка: Роман в письмах // Отеч. зап. 1841. 112. С. 230. См.эпиграф к одной из частей повести Владимира Соллогуба «Боль шой свет»: «Ах, ma chere, какая она жантильная!» (Институтский Словарь)» (Соллогуб В. А. Повести. Воспоминания. Л., 1988. С. 96), а также речь жандармской полковницы из «Заметок неизвестного» Лескова, которая «по институтской привычке все часто восклицала: «ах»» (Лесков Н. С. Собр.соч.: В 11-ти т. М., 1958. Т. 7. С. 340). Оно, конечно, не является изобретением самих институток (как, впрочем, и междометие «ай») – институтское словотворчество ограничи валось, судя по всему, лишь наименованием специфических явлений окру жающей жизни («парфетки», «мовешки», «кофульки» / «кофушки» – воспитан ницы млад- шего «возраста»(класса), и «синявки» – классные дамы, назва нные так по цвету своихплатьев и др.). Однако междометия употребля лись институтка- ми гораздо чаще, чем это дозволялось светскими прили чиями, что и предо- пределило их роль в институтском «словаре», который использовался в ху- дожественной литературе. Это же относится и к пере даче институтской речи с помощью таких средств, как восклицательные предложения, словесные вы- сказывания с определительными местоимениями «какой» (ср.: «какая она жантильная!») и «такой» (например, выделен ное курсивом – как и прочие институтские выражения – словосочетание «такие добрые» в «Монастырке» Антония Погорельского1), которые выражают или усиливают эмоциональ- ную оценку тех или иных человеческих качеств, словообразования, обозна- чающие высшую степень этих качеств («префатальной», «предобрый» и др.), и, наконец, слова, обладающие яркой эмоциональной окраской (вроде «инс- титутского словечка» – «противный»2). Акцентируется эмоциональность ин- ститутской речи. Эмоция, лежавшая в основе институтской речи, отнюдь не исчерпывается одним лишь «восторгом». Восторженность, которая особенно про являлась в редких ситуациях общения с внешним миром (когда многое поражало вооб- ражение институток своей необычностью – ср.: «от всего приходят в восторг: от кружева, от платья, от серег; даже просили показать ботинки»3) и часто, действительно, преобладавшая в настроении институток, вступавших в но- вую для себя взрослую жизнь (почему она прежде всего и бросалась в гла- за окружающим, видевшим в ней специфическую особенность институтского характера4), легко сменялась прямо противоположным ей состоянием раз- дражения и озлобленности. «Бранный» лексикон занимает видное место в институтском «языке»5. «Ангел», «божество» и «прелесть» перемежаются «дрянью», «ведьмой» и «уродом»; «божественный» и «обворожительный» уживаются с «гадким» и «противным»; за «обожать» следует «презирать» и т. д. Эмоциональная подоплека институтской речи по-детски проста и опре- деленна: или восторг, или отвращение. 1 См.: Погорельский А. Избранное. С. 166,168,170. 2 «Вот ты и институт миновала, – говорит отец дочери в повести Эртеля «Волхонская барышня», – а приобрела это институтское словечко: «противный». – А ты забываешь, – отвечаетдочь, – что у нас «дамы» были из института!» (Эртель А. И. Волхонская барышня. Смена. Карьера Струкова. М.;Л., 1959. C. 18). 3 Гончаров И. А. Собр. соч.: В 8-ми т. М., 1979. Т. 5. С. 27. 4 Ср. определение «институтски-восторженно» – о женском крике в бунинском «Суходоле» (Бунин И. А. Собр. соч.: В 9-ти т. M., 1965. Т. 3. C. 139). 5 Если его использовали в общении с посторонними, то это вызывало резко негативную реакцию, так как противоречило ходячему представлению об институтках: «И это называется институтское воспитание!» – говорит мать дочери, которая бранит ее «ведьмой» в пьесе Леонида Андреева «Дни нашей жизни» (Андреев Л. Н. Драматические произведения: В 2-х т. Л., 1989. Т. 2. С. 42). Институтская речь вообще во многом идет от детского языка. Весьма показательным является обилие уменьшительных форм: «душечки», «меда- мочки», «милочки», «амишки» и т. п. Эти «нежноQинститутские названия»1 использовались не только в обращении институток между собой, но и слу- жили обозначением для членов своего узкого, дружеского круга или же все- го «возрастного» (классного) сообщества. Отсюда – бытование таких оксю- моронных на первый взгляд «бранных» формул, как «душечка поганая» или «бессовестная душечка»2. Вместе с тем подобные формулы оттеняют эмоцио- нальный фон коллективного быта институток, где детская речь являлась нор- мой непринужденной и зачастую бесцеремонной фамильярности в общении между воспитанницами. С официальным языком женских институ тов, кото- рым чаще всего был французский язык, сосуществовал (и обога щался за его счет) своеобразный «девический» вариант русского моло дежного жаргона – язык, употреблявшийся в неофициальном обиходе институток3. Он представ- ляет собой один из основных элементов культур ной традиции, которая быто- вала и передавалась «из рода в род» среди воспитанниц женских институтов. Литературное творчество Лидии Чарской, в сущности, определяется фор- мулой заглавия ее первой повести. Это свойственно не только ее произведе- ниям на институтскую тему, но и всем остальным, даже когда Чарская писала для взрослой аудитории. Хотя и здесь находились ценители ее творчества, основной контингент поклонников писательницы составляли, конечно, дети и подростки. Лидия Чарская воспринималась ими как«своя» писательница. Ее положение в этой среде можно сравнить с положением институтской рас- сказчицы, которая выделялась среди подруг только тем, что умела рассказы- вать занимательные истории. Она представляет собой культурно-психологич еский тип «институтки»4, что в полной мере отразилось и в ее литературном творчестве. 1 Крестовский В. <Хвощинская Н. Д.> Недописанная тетрадь // Отеч. зап. 1859. №12. С. 479. 2 См.: Р. Ф. Воспоминания институтки шестидесятых годов // Рус. ста рина. 1909. №9. С. 490; №10. С. 170. 3 Этот «жаргон» сохранялся в речевом поведении институток, становившихся классными дамами, что в свою очередь влияло на «язык» их воспитанниц (см. в этой связи очерк Салтыкова-Щедрина «Полковницкая дочь» – Щедрин Н. (Салтыков М. Е.). Собр. соч.: В 12-ти т. М., 1951. Т. 11. С. 327–339). Ср. речь «старой девы»-воспитательницы в романе Шеллера-Михайлова «Лес рубят – щепки летят» (Шеллер-Михайлов А. К. Лес рубят – щепки летят. M., 1984. C. 135–137, 149, 153 и др.) 4 См.: Белоусов А.Ф. Институтка // Институтки: Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц. М., 2001. С.5–32.
Балашова Л. В. Саратовский госуниверситет ЯЗЫКОВАЯ ЛИЧНОСТЬ ШКОЛЬНИКА: СОПОСТАВИТЕЛЬНЫЙ АСПЕКТ (НА МАТЕРИАЛЕ МЕТАФОРИЧЕСКИХ НОМИНАЦИЙ В УЧЕНИЧЕСКОМ ЖАРГОНЕ XIX И XX ВВ.) читать дальше Проблемы, связанные с языковой личностью, становятся предметом при- стального анализа лишь во второй половине ХХ века, хотя уже М. М. Бахтин отмечал: «Язык выводится из потребности человека выразить себя, объекти- вировать себя. Сущность языка в той или иной форме, тем или иным путем сводится к духовному творчеству индивидуума» (Бахтин 1979: 245). Именно этому исследователю принадлежит мысль и о единстве социального и инди- видуального в речи. С одной стороны, «речь может существовать в действи- тельности только в форме конкретных высказываний отдельных говорящих людей, субъектов речи. Речь всегда отлита в форму высказывания, принадле- жащего определенному речевому субъекту, и вне этой формы существовать не может» (Бахтин 1979: 249). С другой стороны, в речевом общении содер- жится момент внутренней социальности, объективно закрепленный в «типи- ческих формах высказываний» (Там же: 240). В настоящее время творческое развитие этих идей можно обнаружить в многоаспектном исследовании речи индивида – в психолингвистике, со- циолингвистике, этнолингвистике, лингвокультурологии, что обусловле- но единым антропоцентрическим подходом к языку (см., например, работы Ю. Н. Караулова, В. М. Алпатова, Н. Е. Сулименко, В. Д. Черняка, Ю. Д. Ап- ресяна, Л. Ф. Бойцана, А. Даша). Основополагающими работами в этой области стали труды академика Ю. Н. Караулова, который и ввел понятие «языковая личность». Под этим термином исследователь понимает «совокупность способностей и характе- ристик человека, обусловливающих создание им речевых произведений (тек- стов)» (Караулов 1987: 3). Конечная цель изучения языковой личности – получить конкретно науч- ное знание о том, как в процессе своей деятельности индивиды строят образ мира – мира, в котором они живут, действуют, который они сами переделы- вают и частично создают; это знание также о том, как функционирует образ мира, опосредуя их деятельность в объективно реальном мире» (Леонтьев 1997: 3). Однако достижение поставленной цели может вестись в разных аспек- тах, частности, – в статическом и в динамическом. А в данной работе мы при- держиваемся первого аспекта, который подразумевает понимание языковой личности как «субъекта социальных отношений, обладающего своим непов- торимым набором личностных качеств. Очевидно, что для определенных си- туаций важны только некоторые характеристики личности, связанные, на- пример, с выполнением определенной социальной роли» (Карасик 2002: 8). Рассмотрение языковой личности в когнитивном и лингвокультурологи- ческом аспекте выдвигает на первый план исследование модели языковой лич- ности. Это связано с тем, что человек как носитель языкового сознания «сущес- твует в языковом пространстве – в общении, в стереотипах поведения, зафикси- рованных в языке, в значениях языковых единиц и смыслах текстов» (Карасик 2002: 8). Таким образом, в условиях общения языковая личность может быть изучена как коммуникативная личность, которая представляет собой «обоб- щенный образ носителя культурноQязыковых и коммуникативно-деятельност- ных ценностей, знаний, установок и поведенческих реакций» (Там же). Исследование модели языковой личности в вербальноQсемантическом и когнитивном аспекте предполагает анализ лексикона определенной социаль- но ограниченной группы, то есть жаргона, сленга. С одной стороны, такой подход базируется на представлении о языке как о основном средстве экспликации элементов концептуальной картины мира, что получает отражение в языковой, или «наивной», картине мира (Апресян 1995). При этом исследователи не исключают возможности существования большего количества таких картин. В частности, принципиально противо- поставлены картина мира взрослого человека и ребенка, национальная кар- тина и картины отдельных стратов (Постовалова 1988: 32). С другой сторо- ны, одним из возможных подходов к изучению различных типов языковой личности может быть выделение релевантных признаков модельной личнос- ти, т. е. типичного представителя определенной этносоциальной группы, уз- наваемого по специфическим характеристикам вербального и невербального поведения и выводимой ценностной ориентации. Исследователей в данном случае интересует «спецификаличностей, которые становятся образцами для соответствующих моделей поведения, накладывает значительный отпечаток на исполнение таких ролей и позволяет выделять в рамках той или иной лин- гвокультуры именно модельную личность» (Карасик 2002: 112). Особую роль в составе лексикона социальной группы, жаргона, играет метафора, которая в последние десятилетия рассматривается не только как средство номинации, но и как вербализованный способ мышления (Арутю- нова 1999; Балашова 1998; Гак 1988; Телия 1988). Если рассмотреть метафорическую составляющую ученического жарго- на в XIX в. и XX в., то можно выявить как общее, так и различное в составе метафор, в источниках метафоризации, в формируемых на этой основе кар- тинах мира школьников XIX в. и XX в. Весьма показательной является характеристика лиц, которые получа- ют метафорическое обозначение. Так, в обоих жаргонах крайне скудно пред- ставлены именования членов семьи (например, ‘родители’: в XIX в. – предки, в XX в. – кости, черепа, шнурки). Основное внимание уделяется экспрессив- ной и оценочной характеристике лиц, окружающих их школе. Регулярно в обоих вариантах жаргона именуется учебный персонал. В частности, дается оценочная (преимущественно отрицательная) характерис- тика руководства учебного заведения, нерасчлененная номинация учителей и воспитателей (XIX в.: амфибия, бабушка, зверь, локомотив, синий пастух, царедворец; XX в.: бабуля, батискаф, валенки, Борман, хозяин, гестаповна, Али баба и сорок разбойников, валенки, зверь, гусь, пастух, жандарм, тигра, скрипка). При этом если в XIX в. метафорические именования преподавател ейQпредметников и самих предметов представлены единичными примерами (математика – анафематика, латынь – тараканиус, кормилица – логика), то в ХХ в. такого рода именования очень распространены (биологии – амеба, биолошадь, зверь, пестик, самец, семядоля, сурепка, тычинка, хромосома; ис- тории – истеричка; географии – глобус, Я бродил среди скал, я Европу искал; химии – мензурка, молекула, пробирка, селитра; безопасности жизнедеятель- ности – о Боже!; гражданской обороны – гроб; пения – Баян Баяныч; матема- тики – мистер Икс; физкультуры – козел опущения, хип'хоп; военнойподго- товки – воевода). Однако самой продуктивной как в XIX, так и в XX в. становится метафо- рическая номинация сверстников. Регулярно в обоих вариантах жаргона уча- щийся именуется по своей успеваемости (ср.: ‘старательный ученик, отлич- ник’ – XIX в.: медальон, зубрила, сливки; XX в.: борода, барабанщик революции, ботаник, букварь, белеет парус одинокий, синоптик, череп, патриот, комму- нист; ‘отстающий ученик’ – XIX в.: бородач, камчадал, корова, омега, поше- хонец, чужестранка; XX в.: букварь, герой нашего времени, хвостнун, чеснок, ягель). Показательно, отстающие ученики стабильно оцениваются отрица- тельно (реже – нейтрально), поскольку плохая успеваемость – свидетельство интеллектуальной неполноценности; прилежные же ученики в XIX в. чаще оцениваются нейтрально или положительно, тогда как в ХХ в. преобладает отрицательная оценка. В то же время жаргон XIX в. в большей мере отражает кастовость ми- роощущения учащихся. Так, в ХХ в. в основном представлены обобщенные номинации школы и учеников (зона, казенка, бурса, бурсаки), номинации по месту обучения: в основном профтехучилище (букашка, гуж, гужатник, ин- теллигент, Кембридж, терем, фазанка), а также отдельные наименования – сельхозтехникума (морковкина академия), спецшколы для трудновоспитуе- мых (зоопарк), гимназии – говназия. В XIX в. подобные именования значи- тельно разнообразнее (ср.: гимназисты – говядина, вареная / синяя говядина, грач; семинаристы – богаделенка, юнкера – звери). Чрезвычайно разнообразны в XIX в. номинации учеников отдельных классов (младшеклассники – блохи, дикарь, дичь, звери, кишата, корявый, ко- зерог, кофейные, кофулька, мохнатый, пшик, фараон; старшеклассники – дядь- ка, покрытый мхом, старик, старичок). Четкое деление на «своих» и «чужих» отражено в номинации чужест- ранка ‘второгодница; ученица, переведшаяся из другого класса’. Дифферен- цирует школьный жаргон XIX в. и социальный статус воспитанников (ср.: блинник ‘избалованный, изнеженный городской семинарист, проживающий в семье, а не в интернате’, снятое молоко ‘воспитанницы институтов благо- родных девиц из семей интеллигенции, мелкого купечества’). Закрытый (часто интернатский)характер учебных заведений XIX в. отражен в большем по сравнению с ХХ в. внимании к отдельным группам учеников, к отношениям между ними. Например, регулярно получают пре- зрительные характеристики дети, страдающие энурезом (мореплаватель, рыбак, рыбацкая слобода). Особого внимания в закрытых мужских заведе- ниях (семинарии, кадетские и юнкерские училища) заслуживают привле- кательные, хорошенькие мальчики (амурчики, девочки, матрешки). По той же причине в XIX в. мужских закрытых учебных заведениях царит дух на- силия.
Безусловно, в ХХ в. агрессивность мальчиков по отношению друг к другу не меньше (для выражения значений ‘избивать’, ‘драться’ ученики исполь- зуют лексемы из общего молодежного жаргона – месить, мочить, накидать, отколбасить, прессовать, шинковать и др.), но в XIX в. такого рода отноше- ния приобретают почти ритуальный характер (ср. современный военный жаргон с развернутой системой наименования издевательств «стариков» над «салагами», формируется целая парадигма метафорических наименований со значением ‘издеваться над слабым, новичком’, (ср.: дать грушу ‘ударить большим пальцем по макушке’, угостить кокосами ‘ударить по голове’, сде- лать из лица лимон / мопса ‘схватив лицо руками, больно щипать его’, ковы- рять масло ‘ударять по голове ногтем большого пальца’, масло жать / давить ‘гурьбой прижимать выбранную жертву к стене’, набрюшник ‘удар в живот’, загнуть салазки ‘прогибать лежащего на земле’ и др.). Конфликтный тип отношений отмечается и в отношениях учеников с преподавателями, причем в XIX в. особое внимание уделяется разнообразным формам публичных наказаний. В мужских учебных заведениях это в основ- ном порка, трепка за волосы, удары линейкой по рукам (выдать горячих бли- нов / румяна для щек, водить в канцелярию, рябчика съесть, березовая каша, бе- резовый чай), наказание голодом (букет), пересаживание на последнюю парту (сослать на Камчатку / на Сахалин / на Кавказ); в женских институтах – пуб- личное выведение ученицы из коллектива, наказание голодом и неподвиж- ностью (факельщик, столпники божии). Особого внимания удостоен журнал, где фиксировались все нарушения дисциплины (голубиная книга, книга живо- та, скрижаль Иуды). В ХХ в. такие номинации, естественно, не сохраняются. Однако общим для учеников остается конфликтный характер отношений с учениками. Это четко прослеживается в номинации преподавательского состава (ср.: серпен- тарий, осиное гнездо), также в метафорических наименованиях воспитатель- ного процесса (ср.: мозгобойка ‘родительское собрание’, гестапо ‘кабинет ди- ректора в школе’, аракчеев ‘классный руководитель’). Безусловно, в центре внимания учащихся XIX и XX вв. оказывается и сам процесс обучения. Это отражено в частотности номинаций не только учеников по их успеваемости, но и наименований оценок, как правило, не- удовлетворительных (ср.: в XIX в. – журавль, дубина, кол, лебедь; в XX в. – бабан, гусь, напильник, параша, паяльник, утка), шпаргалок (XIX в. – анти- плешь, говорящие программы, разведение клопов; ХХ в. – шпага, шпора, бом- ба, гармошка, второе дыхание). Весьма показательно, что как в XIX, так и в XX в. прослеживается явно отрицательное отношение к самому процессу обучения. Если в XIX в. это связано, прежде всего, с необходимостью без- думно заучивать огромные тексты, то в ХХ в. в метафорических наимено- ваниях выражено отношение к той информации, которую приходится запо- минать (ср.: ‘учить / выучить уроки’ – в XIX в.: зубрить, жарить / зубрить в долбяшку, скоблить, ярить; ХХ в.: заниматься онанизмом головного мозга, ботанеть, букварить, терзать букварь, репиться, грызть кочерыжку науки, мозги массировать). Характерно, что регулярно в обоих вариантах жаргона именуются раз- личного рода коммуникативные неудачи, связанные с процессом обучения – неготовность к уроку, провалы на уроке, экзамене, хотя в XIX в. они более разнообразны (в XIX в.: говорить от ветра/ от чрева, кабалиться, волочься, изрезать в клочки, надраться, наплешиться, получить плешь, ссыпаться, сре- заться; в ХХ в.: завалиться, засыпаться, срезаться). Зато в ХХ веке более разнообразны номинации списывания и прогулов: ‘списывать’ – сдуть, скатать, фотографировать; ‘прогуливать урок, сбегать с уроков’ – гасить, гуляш по коридору, двигануть, пал смертью храбрых, давать ускорение. Показательны также метафорические наименования школы ХХ в. (зона, казенка, говназия), класса (загон, амбар), библиотеки (блевотека). Впрочем, подобные номинации, хотя и реже, есть и в XIX в. (‘списывать’ – разводить клопов, удить; ‘сбегать с уроков’ – казенничать, спасаться). Общее и различное можно обнаружить при анализе источников метафо- ризации. Так, регулярно в обоих вариантах жаргона используются артефак- ты, зоонимы, флористическая лексика, антропонимы, социальная лексика. Общим является то, что достаточно регулярно модулем сравнения при этом становятся внешние признаки одушевленного или неодушевленного объекта, процесса, например, форма и положение предмета (ср. номинацию неудов- летворительных оценок (единица и двойка) в XIX в. – журавль, дубина, кол, лебедь; в XX в. – банан, гусь, напильник, утка), кинетические характеристики или их сочетание (ср. в XIX в.: горчичник ‘удар в спину’, факельщик ‘провинив- шаяся ученица, идущая впереди строя в столовую и сгорающая от стыда’; в ХХ в.: гармошка ‘шпаргалка, которая складывается подобно гармошке’). Можно выделить общие тенденции в метафоризации отдельных семан- тических групп. Например, при номинации учителей и учеников с помощью зоонимов основой для метафоризации регулярно становится противопостав- ление человека животному в целом (ср.: в XIX дичь, звери ‘ученики младших классов’), противопоставление хищника и его жертвы (ср. в: XIX и ХХ вв.: звери ‘преподаватели’). Различия жаргона XIX и ХХ вв. в принципе формирования переносных значений отдельных групп, а также в степени продуктивности отдельных пластов лексики в роли источника метафоризации. Например, в XIX в. очень продуктивной является символика цвета (ср.: кофейные, кофульки, кофушки ‘воспитанницы младшего класса, одетые в пла- тья кофейного цвета’; мыши ‘пепиньерки (бывшие воспитанницы института благородных девиц, оставшиеся в институте для педагогической деятельнос- ти), одетые в серые форменные платья’). В ХХ в. одной из самых продуктивных в школьном жаргоне, как и в мо- лодежном жаргоне в целом, становится так называемая внешняя, «звуковая» метафора (см., например: (Москвин 2006: 130)), где термин «метафора» от- несен к плану выражения слова (Любимов, Пинежанинова, Сомова 1996). Звуковая мимикрия обычно воспринимается как языковая игра (ср.: блево- тека ‘библиотека’, говназия ‘гимназия’, о боже! ‘урок ОБЖ’, бирюга, дирюж- ник ‘директор’, педик ‘педагог’, репка ‘репетитор’, сырник ‘учитель по имени Сергей Николаевич’, вермишель ‘учительница по имени Вера Михайловна’, горилла ‘учитель с отчеством Гаврилович’). Очень характерным для ХХ в. ста- новится совмещение метафоры с метонимией и синекдохой (ср. номинацию учителейQпредметников: русского языка – точка, точка, запятая, биологии – пестик, тычина, хромосома; математики – мистер Икс, биссектриса; химии – пробирка; пения – Баян Баяныч). Безусловно, наиболее заметные отличия в мотивации переносных зна- чений обнаруживаются в использовании социальной и культурной составля- ющей лексикоQсемантической системы языка. Так, спецификой жаргона XIX в. является регулярное использование грецизмов, латинизмов, романизмов, церковнославянизмов, а также ассоциаций, связанных со знанием по таким дисциплинам, как древнегреческий, латинский, церковнославянский языки, античная литература, закон Божий. Например: амурчик ‘ученик с приятной внешностью’ (по имени древне- греческого бога любви); муар'aнтик ‘тонкий кусок жилистой говядины’ (от франц. moire ‘тонкая переливающаяся шелковая ткань’); сидеть в омеге ‘зани- мать последнюю парту’ (омега ‘последняя буква греческого алфавита’); кни- га живота (ц.Qсл. жизни) и скрижаль Иуды (скрижаль греч. ‘доска, таблица с написанным на ней текстом (преимущественно священным, культовым) ‘кондуит’ (ироническая ассоциация записей проступков школьников с биб- лейскими сказаниями, источником которых часто становились доносы това- рищей – Иуд); тараканиус ‘прозвище учителя латинского языка’ (финаль ус ассоциируется не только с растительностью на лице, но и типичными латин- скими финалями); столпники божии ‘ученицы, в наказание стоявшие за сто- лом во время обеда’ (от столпник ‘религиозный фанатик, отшельник, молив- шийся, стоя неподвижно на небольшом столпе’). Из социально мотивированной метафоры жаргона XIX в. можно отме- тить регулярную ассоциацию пересаживания на заднюю парту отстающих и провинившихся учеников с распространеннымив то время правовыми нака- заниями – ссылкой осужденных на Дальний Восток (сослать на Камчатку / на Сахалин) или в действующую армию в «горячую точку» XIX в. (сослать на Кавказ). В ХХ в. социальная и культурная составляющая в большей степени свя- зана с историей России ХХ в., прежде всего, это реалии советской истории советского образа жизни (советские идиологемы) и Великая Отечественная война против фашистской Германии (ср.: Маркс, патриот, коммунист, Пав- лик Морозов, барабанщик революции, Борман, Мюллер, бухенвальдский набат, гестапо). Регулярно школьники ХХ в. используют лексемы и сочетания, свя- занные с историей России и классической русской литературой, детской ска- зочной литературой (ср.: воевода, аракчеев, дворянское гнездо, герой нашего времени, Али'баба и сорок разбойников). Используется в ХХ в. и лексика, свя- занная с образованием как в России, так и в Западной Европе (ср.: букварь, букварить, Кембридж). Отличительная особенность использования идиологем и культуроло- гем – характеристика с их помощью мира «чужих», «своего» бедственно- го положения мире «чужих» или языковая игра, построенная на парадок- се. Так, учителя ассоциируются с привилегированными слоями населения, карательными органами, разбойниками, знаковыми фигурами коммунисти- ческой пропаганды, жестокими правителями царской России или фашист- ской Германии. Показательно, что в эту же позицию занимают и родители (дворянское гнездо ‘учительская’, аракчеев ‘классный руководитель’, Марксы, начальство ‘родители’, гестапо ‘кабинет директора в школе’, Мюллер ‘дирек- тор школы’, Борман ‘заместитель директора школы по воспитательной ра- боте’, Али баба и сорок разбойников ‘директор и учителя’, зона ‘школа’, бу- хенвальдский набат ‘звонок на урок’, светлый путь ‘дорога из школы’). Тем самым сами школьники воспринимают себя бесправными жертвами в бес- правном мире взрослых. Примечательно, что в сферу «чужых» (с точки зре- ния одноклассников) попадают и прилежные ученики, которые ассоцииру- ются с представителями «чуждой» Советской власти и морали (коммунисты, патриот, Павлик Морозов). Следует отметить, что метафоры с использованием идеологем и культу- рологем могут быть построены на парадоксе и восприниматься как языковая игра (герой нашего времени ‘двоечник’, Кембридж ‘ПТУ’). Конечно, детский мир оптимистичен по своей сути. Поэтому иронический и шутливый оттенок содержится и при номинации мира «взрослых». Однако в целом, картина мира школьника XIXQХХ вв. отражает негатив- ное отношение к школе, конфликтный характер отношений с миром взрос- лых, причем в ХХ в., несмотря на либерализацию обучения, данная тенден- ция проявляется не менее последовательно. Все это позволяет охарактеризовать языковую личность школьника XIX и ХХ вв. как личность, негативно настроенную как по отношению к процессу обучения, так и по отношению к школе как социальному институту. «Тиней- джер», автор и носитель жаргона, противопоставляет свой мир миру взрос- лых, к которому, безусловно, отнесен весь преподавательский коллектив. Ос- новной функцией такого коллектива, с точки зрения школьника, является не обучающая, воспитательная, а карательная функция. Вместе с тем анализ школьного жаргона явно свидетельствует о творческом потенциале его но- сителей, о достаточно высоком уровне эрудиции, о чувстве языка и умении включаться в языковую игру. Конечно, метафорическая составляющая школьного жаргона не отража- ет абсолютно точно действительную картину мира его носителей. Это, ско- рее, «кривое зеркало», «увеличительное стекло», которое, тем не менее, поз- воляет выявить принципиально значимые характеристики языковой лич- ности подростка XIX и ХХ вв. Библиография Анищенко О. А. Словарь русского школьного жаргона XIX века. М., 2007. Апресян Ю. Д. Избранные труды: В 2 т. Т. 2. М., 1995. Арутюнова Н. Д. Язык и мир человека. М., 1999. Балашова Л. В. Метафора в диахронии (на материале русского языка XI – XX веков). Саратов, 1998. Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. Вальтер Х., Мокиенко В. М., Никитина Т. Г. Толковый словарь школьного и студен- ческого жаргона. М., 2005. Гак В. Г. Метафора: универсальное и специфическое // Метафора в языке и тексте. М., 1988. Грачев М. А. Словарь современного молодежного жаргона. М., 2006. Карасик В. И. Языковой круг: личность, концепты, дискурс. Волгоград, 2002. 12 Караулов Ю. Н. Русский язык и языковая личность. М., 1987. Левикова С. И. Большой словарь молодежного сленга. М., 2003. Леонтьев А. А. Основы психолингвистики. М., 1997. Любимова Н. А., Пинежанинова Н. П., Сомова Е. Г. Звуковая метафора в поэтическом тексте. СПб., 1996. Мокиенко В. М., Никитина Т. Г. Большой словарь русского жаргона. СПб., 2001. Москвин В. П. Стилистика русского языка: Теоретический курс. Ростов н/Д, 2006. Никитина Т. Г. Молодежный сленг: Толковый словарь. М., 2004. Постовалова В. И. Картина мира в жизнедеятельности человека // Роль человеческого фактора в языке: Язык и картина мира. М., 1988. Телия В. Н. Метафоризация и ее роль в создании языковой картины мира // Роль человеческого фактора в языке: Язык и картина мира. М., 1988.
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Журнал «Задушевное слово для старшего возраста», №24, 10 апреля 1911 года (пасхальный номер)
УЧИТЕЛЬНИЦА Пасхальный рассказ Л.А.ЧАРСКОЙ
I. НАТАША Малышева, чернопольская учительница сидела под окном своей комнатки и смотрела на белые мертвые поля, на черное бархатное небо, усыпанное звездами, точно вышитое золотыми блестками бархатное покрывало. — Одна из них, самая яркая — это Христова звездочка,— соображала Наташа, — как красиво она горит! Другие, маленькие — точно её дети. – И тут же добавила мысленно с невольной грустью:— а в прошлом году мы Пасху встречали с мамусей, Нинкой и Котиком; весь день ничего не ели, а все только готовили всякие припасы к разговенью; как сейчас помню: - еще аладьи с медом варили. Хорошо было, ах как хорошо! Наташа Малышева — совсем еще молоденькая. Восемнадцать лет ей, и только год как хозяйничает она в школе Чернополья, небогатого села, затерявшегося среди чернолесья. Было время, когда отец Наташи, дьякон одной из подмосковных церквей, жил с семьей, читать дальшеесли не богато, то с достатком. Но умер два года тому назад дьякон, в приход назначили другого, а осиротевшая семья осталась в самом печальном положении. Старуха-мать, Наташа, только что кончившая тогда женскую учительскую школу, подросток Нина «епархиалка», воспитывавшаяся на казенный счет, и девятилетняя Катя, Котик, находившаяся при матери. К счастию, Наташа по окончании школы сразу получила место в Чернополье учительницей. Двадцать рублей в месяц да квартира — единственная комнатка при школе — показались ей тогда царским вознаграждением. Поехала туда, пока что, одна Наташа: всей семье денег бы не хватило на дорогу из Москвы. Матери она высылала пятнадцать рублей ежемесячно, оставляя себе пять на еду, чай и сахар. Жила Наташа впроголодь. Спасибо еще бабам, — матерям учившихся у неё ребят,— приносили «учительше» кто хлеба, кто яичек, кто творогу или молока в крынке, — тем только почти и жила. — Уж скорее бы наши приезжали, у меня бы поселились, все легче на одну семью жить. Еще Нинке можно будет на «выпуск» из епархиального откладывать, — мечтала Наташа. И опять смотрела на небо, черное бархатное, словно вышитое золотым узором ярких выпуклых звезд. Болела душа Наташи. Не было что-то долго уж писем из дому. Тосковало сердце и мучили предчувствия. Почему нет писем, а тут еще Пасха наступает, уж Вербная неделя прошла... Первая Пасха, проводимая ею в одиночестве... Тоска, глухая тоска...
II.
Было уж далеко за полночь. — Тук, тук, тук, — послышалось у двери. — Наталья Миколаевна, впусти, мы к тебе! Старый школьный сторож Маркел заворочался и заворчал в своей каморке. — Ишь, нелегкая принесла! Только что вымыл полы в сенях. Небось, опять наследите,—послышался его недовольный ропот. — Не, дяденька, мы легонько! «Христос Воскрес!» Впусти! — Это Мишутка Климов, — решила Наташа, узнав по голосу одного из своих лучших учеников. — Впусти, впусти, Маркел Савельич, - крикнула она сторожу. — «Христос Воскрес», Наталья Миколаевна, а мы тебе яичек, куличей, пасху принесли.
Вихрастая головенка Миши с носом в виде пуговицы и бойкими глазенками заглянула в горенку. В руках Миши был небольшой сверточек, из которого выглядывала высокая, румяная пасочка с верхушкой, щедро обмазанной сахаром. По ней было рассыпано множество разноцветных шариков-конфеток, а на самой макушке — сидел сахарный барашек с ошейничком, на котором болталось крохотное красное яичко. Из-за укутанной в полушубок фигурки Мишутки выглядывали другие детские лица, разрумяненные морозом. Тут были и братья-близнецы, Ванюшка и Петька Памфиловы, и Маша Козлова, и Аннушка Чернявина, и Ивана Пастухова мальчонка—Сидорка, и Кузнецова дети, и другие. Все Наташины ученики и ученицы. Мишутка храбро вошел в комнату, предварительно обтерев ноги о половик в сенях (то же проделали и остальные), и торжественно положил сверток на стол. Потом с сосредоточенным видом попросил у Маркела коробок спичек, зажег восковой огарок от церковной свечи и прикрепил его к пасхе. - А таперича, стройся, команда! - прикрикнул он суровым голосом сопутствовавшей его детворе. Последние выстроились в ряд и закрестились на образ. — Христос Воскресе из мертвых, смертию смерть поправ... — затянул тоненьким голосом Мишутка. — И сущим во гробех живот даровав...—подхватили остальные дети и неумелым, нестройным хором повторили три раза. — С праздником тебя, Наталья Миколаевна! — по окончании молитвы проговорили они. Что-то мягко и нежно обняло душу учительницы, затеплило в сердце, обожгло глаза... — «Воистину Воскрес», мои милые, милые; вспомнили, не забыли... Добренькие мои! — зашептала она, ласково сияя прояснившимся взором на лица ребяток. — А это мамка прислала! — неожиданно протягивая ручонку с узелком, в котором лежало с десяток свеже раскрашенных яиц, проговорила Аннушка. - И моей то-ж, - протянули другой узелок в раз Ванюша с Петькой.| — Вот от мово тятьки! — и Сидорка вытаскивает из-за пазухи полушубка молоденького живого петушка. Каждый из ребят принес что-нибудь Наташе. Мишутка передал свое приношение последний. — Дяденька-почтарь подал, по дороге нас встретил, - произнес он, протягивая Наташе письмо, - велел тебе дать.
Девушка вспыхнула как маков цвет. Потом побледнела и снова зарделась от счастия. Знакомый почерк... Письмо из Москвы... От матери. Вскрыла конверт, вынула письмо дрожащими руками и жадно углубилась в чтение. Коротенькие несколько строк гласили только:
«Наташенька, родимая наша. После Фоминой жди. С деньгами собрались, приедем, радость ты наша, подай тебе Господь за заботы твои. А Ниночке место обещано весною, как кончит. Целуем тебя все несчетно. До скорого свидания, родная ты наша. Твоя мама».
Наташа читала милые строки... А слезы текли по лицу и падали на бумагу. Притихли ребятишки... Кой у кого тоже предательски блеснуло что-то в глазах. Маленький Савка первый нарушил молчание, подобрался незаметно к Наташе, тронул ее за руку и протянул нараспев: — Ты... того... не реви... А кто обидел, может, так ты скажи, слышь, Наталья Миколаевна, скажи, так я того... по-свойски, — и он неопределенно пригрозил кому-то в пространство грязным маленьким кулачком. Наташа вспыхнула снова, потом рассмеялась и, неожиданно притянув к себе мальчугана, звонко чмокнула его в лоснящуюся щеку. Затем усадила маленьких гостей вокруг стола, велела Маркелу ставить самовар, снарядила Мишутку за пряниками в лавку и захлопотала со стряпней кое-какого угощения из принесенных ребятами припасов. Теперь это была не прежняя печальная Наташа. Тоска вышла из сердца девушки, тяжелый гнет одиночества отпустил душу. Детская привязанность ребятишек, их ласки и заботы о ней наполняли радостью все молодое существо учительницы. А сверху смотрела далекая «Христова» звездочка и сулила ей еще другую скорую и сладкую радость....
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Журнал для семьи и школы «Незабудка», №4, апрель, 1916 год
Марьина печка
В нашем городке под Петроградом, позади новых нарядных построек, а иногда и на виду, где-нибудь сбоку, часто можно видеть такие старые домишки, что, кажется, сами уходят в землю; хозяева собираются с году на год сломать их, но жильцы так привыкли к своим квартиркам, что часто сами просят не выселять их и оставить еще на год; так и стоят домишки, постепенно разрушаясь; привыкнет к их печальному виду хозяйский глаз и словно не замечает покосившегося флигелька. Жильцы же крепко держатся за такие квартирки: и дешево платить, и как ни как своим хозяйством жить можно, свой порядок вести, не то что в комнате, где из чужих рук глядеть приходится. Вот в таком-то домике, почти избушке, жила прачка Марья, читать дальшестарушка лет 55-ти, но очень крепкая и бодрая. Не велика была квартирка, всего в два окошка, но Марья очень гордилась, что у неё, кроме кухни, была и чистая комната. А по правде сказать, и в той, и в другой кошке повозиться негде было: чуть не четвертую часть всей квартиры заняла русская печка, и в кухне, кроме стола у окна, ничего и поставить не пришлось,—с одной стороны дверь в сенцы, с другой—в чистую комнату. В будни Марьюшка редко дома бывала,—по господам стирать и гладить ходила, а в праздники внучку к себе из приюта брала. — Хорошо у нас, Сашенька, сами себе хозяева, — хвалит свое жилье Марьюшка, угощая внучку горячим кофеем со сладкой булочкой. — Темно, бабушка... Окна маленькие, серые, — говорит Саша. Окошечки, действительно, невелики, да и стекла в них не то от старости, не то уж сроду так,—чуть не зеленые; моет их Марья, протирает, да ничего с ними не сделать. — А на что мне свету много, Санюшка,—шитья-то у меня немного... Вот кончишь приют, будешь работать, мы с тобой посветлее квартирку найдем, а одной мне куда ладно и здесь заплаты чинить; моими граблюшками, сколько ни свети, хорошо не нашьешь! — И печка серая тоже, да и, гляди, какая большая, чуть не всю избушку заняла,—разбирает девочка.—Тут бы плиту поставить,—у нас в приюте белая, чистая, кирпичи-то блестят... :- Погоди, ужо к Пасхе выбелю, опять белая станет. Не хай мою печку! Плита твоя, пока топится, тепло, а кончишь топить, и выпустить жар весь, и зябни; а моя-то печечка по два дня тепло держит,—хвалила старушка свою печку.—В мороз приду с работы, озябши,—прямо на печку,—тепло станет косточкам: плиту долго растапливать, а печку утром стоплю, она мне до ночи тепло бережет! Саша хоть и говорить, что у бабушки темно и серо, а сама радехонька из приюта вырваться. И светло там, и тепло, и сытно, а здесь точно легче дышится, никто не следит и не оговаривает; чувствует она, как любит ее добрая бабушка и часто мечтает, как она кончить приют и как они заживут вместе. — Ты, бабушка, по стиркам не будешь ходить, у нас убирать станешь, обед готовить... — говорить Саша. — Ой-ли, Санюшка, не забудешь бабушку, будет ли покой моим косточкам? — не верится Марье. — Я, бабушка, много заработаю, — меня и начальница хвалить и учительница... — Давай Бог, давай Бог, Санюшка! — Я, бабушка, вот как стараюсь! Хочется мне, чтобы у нас было, как у папы с мамой, — всего много! Помнишь, бабушка? — с дрожью в голосе говорить девочка. — Помню, родная! Как хорошее забыть!—вздыхает старушка, вспоминая время, когда были живы родители Саши, баловали свою дочку, да и ей. не надо было ходить по чужим людям. — Ничего родная,—утешает она примолкшую Сашу, —даст Бог, поживем и мы хорошо! Кончишь приют, поставить тебя в мастерскую. — Нет, нет, бабушка, — перебивает Саша, — я не хочу никуда! Никогда свободы не будет, все хозяйки бойся... Мы, бабушка, с Соней Голубевой вместе жить сговариваемся,—она такая ловкая, старается тоже... Машины на выплату возьмем, а потом сами мастерскую заведем,— открывает Саша свои мечты. — Умница моя!—радуется на нее старушка. Тяжело бывает работать старушке, но она видит, что внучка вырастает с добрым сердцем, и надеется дождаться лучших дней. Каждую копеечку:бережет Марьюшка для своей ненаглядной Санюшки и тешит себя мыслью, что хватит этих трудовых грошей и на машину и на первое обзаведение для работы. . Наступил пост. Много работы скопилось у Марьюшки на последних неделях, не выдается ни одного свободного дня,—устала старушка; отказаться нельзя.—работу потеряешь; перемогалась, перемогалась, да и свалилась: спина болит, в голове шум такой, - еле стирку кончила. Лежит старушка, некому за ней походить; спасибо дворничихе, зашла, да печку стопила; попросила Марья ее до господь дойти, от работы отказаться; полежала два дня, встала: в ушах звон такой, спину ломить,—видит, что о работе думать нечего. Праздник подходит,—надо бы лишнее купить, внучку потешить, а не на что; придется заветные гроши вынимать; горюет Марьюшка, боится прохворать долго,—на что тогда помочь Саше. Одна отрада: добредет до церкви да помолится; стоять долго не может, все присаживается а надо же поговеть, долг христианский исполнить; пришел Великий Четверг; приобщилась Марьюшка, вернулась домой, пьет чай с вынутой просфорой да благодарит Господа. Вдруг в окне лицо знакомое: кухарка Даша от господ Сергеевых; открыла дверь. — Марьюшка, здравствуй! С принятием Святых Таин! Господа тебя в церкви видели, послали о твоих делах справиться... Барышня жалеет очень, похудела ты, говорит! — Обессилела, Дашенька,—годы такие!
— Устала, видно; вот отдохнешь,—оправишься,—утешала Даша.—Слава Богу, что до больницы не дошло! А то бы праздник скучно встречать было! — Да и то невесело,—с горечью сказала старушка,— люди работают, да подарки заслуживают, а я, гляди, хорошие места растеряю... — Ну, тебя господа не забудут, всегда тебя хвалят, —успокаивала Даша. — Вот в комнате неуборно... Внучка придет, обещала ей печку побелить, а чую, и пола не вымыть, разве Дуня-дворничиха придет... И постряпать хотелось, внучку потешить... В булочной придется что купить; а дорого там, да и не привыкши мы... И по лавкам не под силу бегать... - Ну никто, как Бог! И то хорошо, что поправляешься,—сказала Даша.—Ужо забегу еще, а сейчас дела - страсть! Надо в кухне прибраться до конца, а завтра куличи целый день печь,—маята одна, до поздней ночи с ними возимся, с духовкой-то! Вспомнишь деревню да русскую печку,—чего туда ни насажаешь, все зараз спечет и сварит! — А у меня и печка, да печь некому и нечего,—тосковала Марьюшка. Вдруг Даша точно что вспомнила: — Погоди-ка! Из ума вон... Барыня-то еще наднях говорила: была бы поблизости русская печка, трех рублей не пожалела бы дать, чтобы добра не портить, а то бок кривой, то опадет, то переходит, пока очереди дожидается... Слышишь, старая, пустишь нас куличи печь?—спросила Даша и, шутя, хлопнула старушку по плечу,—Три рубля сулили, коль не откажутся! — Пустое говоришь-ты, пойдут они сюда! — А что думаешь? Сколько добра надо истратить! А как в прошлом году напортили,—и людей стыдно! Хозяйка перед хозяйкой отличиться хочет, а выйдут кривые да сядут,—и на стол стыдно подать! А барыня наша любит все по хорошему сделать... Я побегу ж, Марьюшка! Скажу, ты согласна,—и дело с концом! — Ну, ну,—старайся!—согласилась Марья. Даша ушла, а вечером забежала сказать, что барыня очень рада и завтра, как замесят тесто, придут печь куличи. На другой день привезли на санках дров, а потом формы и горшки с тестом; дали ему подняться, затопили печку, наделали куличей, а когда печка стопилась, всю ее заставили формами, и скоро в комнате запахло вкусным печеньем. Барыня пожалела Марьюшку и велела Даше, пока куличи пекутся, вымыть и прибрать квартирку; услужливая Даша живо принялась за работу,—и через какой-нибудь час был вымыт пол, окна, настланы чистые половики, стряхнуты занавеси,—и в комнатах стало по-праздничному. Куличи спеклись на славу—пышные, ровные, румяные, барыня была очень довольна, убрала куличи глазурью, сахарными яичками, шоколадом и разложила на обоих столах стынуть.
Поговорили они с Марьюшкой о жизни, о Марьюшкиной внучке, о том, как они праздник встретят. — Придется до булочной дойти за куличом да пасочкой, яичек, колбаски куплю,—рассказывала Марьюшка. — Ничего не покупай,—ласково сказала барыня,—кулич я тебе оставлю, а завтра пришлю с Дашей пасочку и другое... — Стыдно мне, матушка-барыня, будто не за что,—совестливо сказала Марьюшка. — Нет, нет, я очень рада,—так нынче скоро и удачно справилась с куличами,—денег я не буду давать, а пришлю всего, что могу... Вечером увезли в корзинах куличи, а утром Даша принесла столько всего, сколько никогда у Марьюшки не бывало; а кулич да пасхи были такие большие, что их чуть не на всю неделю хватило. Радостно встретила Марьюшка Светлое Христово Воскресение; не оставили ее добрые люди, будет чем побаловать внучку. Когда утром в первый день праздника, Марьюшка привела из приюта Сашу, та ахнула при виде нарядного кулича и пасхи. — Вот, бабушка, ты нынче потратилась!—пожалела она старушку. — Ни копеечки моей не пошло! Все даром напекла да наварила печка моя; а ты ее хаяла—большая да серая!— поддразнила та внучку. — Нет, бабушка, скажи правду! — Правда, Санюшка, печка помогла, чтобы ты ее не бранила,—шутила Марьюшка. - Ну, бабушка!—пробила Саша. — Ну, уж так и быть скажу! Печка—печкой, внученька, а вернее, Бог послал на наше сиротство! И старушка начала рассказывать, как тяжело ей жилось в последнее время и как Бог помог им через добрых людей, — А печку то я и после праздника побелю, —смеялась старушка:—первое, за то, что с праздником сделала, а второе, чтобы ты ее серой не называла! А. Туренская.
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Это совсем детские пасхальные рассказы, но меня они привлекли цветными (что редко) старинными картинками, очень подходящими к празднику.
Сборник для детей. «Бесконечная сказка». 2010 (составлен по материалам дореволюционных журналов «Светлячок», «Задушевное слово» и др.)
Иван Белоусов
Ландыши
Маленькой девочке Марусе подарили на Пасху небольшую корзинку цветущих ландышей. Это было ранней весной, на улицах и в саду лежал талый снег, на проталинах земля была черна, а деревья были голы. Маруся была рада цветам; каждое утро, просыпаясь, она первым делом смотрела на цветы и вдыхала их нежный аромат. Выставляла их на солнышко, поливала их водой. Но проходили дни за днями, и снежно-белые колокольчики цветов потускнели, съежились и, наконец, стали осыпаться. Только длинные, гладкие листья оставались такими же зелёными. читать дальшеДружно наступила весна. День ото дня солнце грело жарче землю и сгоняло последний снег. Обнажилась земля. В саду показались первые зелёные стрелки травки; а листья ландышей не увядали и всё оставались такими же зелеными. Стали прибирать сад — расчищать дорожки, посыпать их песком, вскапывать клумбы для цветов, сгребать в кучи прошлогодний жёлтый лист. Маруся стала выносить ландыши на волю: поставит на солнышко и смотрит на них — вот, думает, оживут они и снова, зацветут:. Тогда мама научила Марусю сделать вот что: выкопать под ёлкой в тени ямку, разрыхлить землю и посадить туда ландыши. Так и сделала Маруся. Всё лето ландыши не увядали, но цветов на них не было... Пришла осень, а за нею — зима. И всё засыпало снегом.
Уснули ландыши под белым покрывалом. И думала Маруся, что погибли её цветы, и не раз в холодные зимние дни вспоминала про них. Но когда снова наступила весна, Маруся увидала на том месте, где были посажены ландыши, тонкие, нежно-зеленые трубочки. Они робко глядели сквозь ветви ёлки на голубое небо, на ясное солнышко: это ожили ландыши. С каждым днём ландыши становились всё больше, и скоро из них развернулись листья, среди которых был тонкий, зелёный стебелёк с маленькими, едва заметными цветочными почками. К середине мая ландыши расцвели полным цветом, и радости Маруси не было конца.
Евгений Елич Встретила
Яркое пасхальное утро. Гудят колокола в городе, а на хуторе в пятнадцати верстах от города тихо и зелено. Птицы поют. Петух кричит. В старом хуторском доме по-праздничному торжественно и чисто. Вскочила Галя с постели. Наскоро оделась. Кинулась в столовую к бабушке с радостным криком: — Бабушка, Христос Воскресе! — Воистину Воскресе! — ответила бабушка, целуя Галю, и отдала ей желтое каменное яичко, о котором Галя давно мечтала. — Видишь, бабушка, я тебя первую поздравила! — хвалилась Галя. — Да ведь ты у меня умница-разумница... Шустрая девочка! — смеётся бабушка. — А мама не приехала? Мама когда приедет? — спрашивает Галя. — Да за мамой я уже и лошадей на вокзал послала. Должна к обеду быть. — Я хочу, бабушка, маму первая, самая первая, встретить. Непременно встречу! Вот это красное малюсенькое яичко возьму. Маме дам!.. — болтала Галя, пряча маленькое яичко в кармашек. — Хорошо, бабушка? Правда? Давно уже пообедали бабушка и Галя. Скоро вечер, а мамы нет. Галя на дворе, неподалёку от ворот играет яичками.
Красным «тупорыленьким», которое маме подарит, и желтым каменным. Катает их. В платочек завязывает. То и дело выбегает Галя из ворот на дорогу. Прикрывает глаза рукой, смотрит пристально вдаль, возвращается к бабушке на террасу и говорит: — Поезд опоздал, бабушка? Да? Надувает сердито губки и прибавляет: — Мама едет, а поезд опаздывает. А я жду маму. Зачем он опаздывает? — А ты побегай, поиграй — и не заметишь, как время пролетит, — советует бабушка. Но Галя не хочет играть. Она взбирается на стул возле бабушки, кладет платочек с яичками возле себя и спрашивает: — А мама мне куклу привезет. Да, бабушка? Большую-большую, в красной шапочке? И чтобы глаза закрывала... — Правда, правда, — уверяет бабушка. — Вот хорошо-то, вот хорошо, — кричит Галя, хлопает в ладоши и бежит во двор, к черной лохматой собаке Жучке. — Жучка, Жучка, а у меня будет большая кукла — «Красная Шапочка». Мама из Москвы привезет. Понеслась с Жучкой к пруду, где пастушок Митя играет.
— Пойдем, Митя, маму встречать, — просит Галя. А Митя и слушать не хочет. Вернулась Галя обиженная во двор. Скучно ей. Мама не едет. В комнатах пусто. Работник Степан ушел с женой в деревню. Бабушка на террасе толстую скучную книжку читает. Одна Жучка с Галей. Нашла Жучка коротенькую палку, в зубы взяла. Гордо так, медленно мимо Гали проходит, дразнит: «Отними, мол, попробуй». Раззадорилась Галя: — Ах ты, Жук потешный, Жучище, — приговаривает. —Ах ты, ах ты... Ухватилась обеими ручонками за палку, к себе тащит. Рычит Жучка, палки не даёт. Видит Галя — не одолеть ей Жучки. Бросила палку вырывать, сама к саду побежала: — Жучка, Жучка! Коровы в сад зашли! Бросила Жучка палку. Кинулась с лаем в сад. А Галя палку схватила, смеётся: — Эх, простофиля, простофиля. Убежала Жучка, а Гале еще скучнее, еще досаднее. Стук колёс услыхала Галя за воротами: схватила красненькое яичко, побежала по утоптанной дороге навстречу едущим — думала мама. Поближе подбежала, видит — чужие. Лошадь чужая, кучер чужой. Проехал тарантас. С неистовым лаем унеслась за ним Жучка. А Галя решила: — Пойду на бугор, встречу маму. Христос Воскресе скажу... Непременно встречу! Пошла Галя по укатанной дороге дальше; вдоль опушки темного леса идёт — сторонится — знает, что там, в лесу, глубокая яма, в которой волки зимой сидят. Страшно Гале стало: вдруг волк выскочит. Позвала Галя тоненьким голосом: — Жучка, Жучка! Откуда-то, через лес принеслась к ней чёрная Жучка. Успокоилась Галя: — Идем, Жучка, маму встречать! Жучка рада, руки Галины лижет, ласкается. Идут вместе по дороге твёрдой, укатанной, Жучка и Галя. На бугор взошли. Слева озимь зеленеет; справа поле да низина, а за ними овраг, лес и белая полоса речки. Жаворонок высоко в небе поёт свое весеннее «тили-тили». Остановилась Галя, подняла головенку, смотрит высоко вверх, на исчезающую в синеве птичку. Хорошо ей. Звенит, звенит песенка. Близко-близко зазвенела другая. Видит Галя — птичка в траву на землю упала. — Поймать бы мне жаворонка!
Бросилась по хлебам. Упорхнул жаворонок из-под самых ног. Сердце Галочкино забилось-забилось от испуга. Жучка кинулась для вида следом за вспорхнувшей птичкой, залаяла, села на дороге. Стемнело; из оврага соседнего пахнуло сыростью. Стало свежо и страшно. Хочет Галя домой к бабушке вернуться, да туда идти еще страшнее: там волчья яма. Притомилась Галя, присела на глыбу чёрной земли. Яичко мамино на колени положила. Жучка походила, порыла землю возле Гали и легла, вытянув лапы. Слушает Галя — не едет ли мама? Нет, не слышно!.. Ветерок пробежал. Расправляя крылья, прошла, переваливаясь, большая сонная птица. Солнце скрылось. Мама не едет. «Почему мама не едет?» — думает Галя, и страшно, и тоскливо становится на душе. Темнота закрыла от Гали дорогу. В тишине каждый шорох и звук пугают ее. Вон где-то вдали грянул выстрел и докатился до Гали. Вскочила Галя. Перепуганная закричала: — Мама, мама! Прислушалась. Крикнула еще раз: — Бабушка! Мама! Заплакала, задрожала Галя. О Жучке вспомнила. Подошла, села, обняла её за тёплую шею — прилегла, всхлипывая, к Жучке. Жучка голову на Галины колени положила. Всхлипывала, всхлипывала Галя да и заснула, обласканная Жучкой. Не спит Жучка — смотрит, слушает, стережёт Галю. Проснулась Галя от конского топота, криков Митиных, лая Жучки и от того ещё, что упала она с мягкой Жучкиной спины на твёрдую землю. Пастушонок Митя несся по дороге верхом на гнедке и кричал: — Галя, Галя!.. В темноте с коня спрыгнул. — Галя, ты здесь? — спросил... — Здесь, здесь! — откликнулась Галя и заплакала. — Эх, тебя занесло-то! Маменька твоя давно приехала, по тебе убивается — а тебя вон куда занесло. Заместо городской дороги на село пошла, — ворчал Митя. Взял на руки Галку. Крикнул грохотавшему сзади тарантасу: — Здеся, здеся! Сюда держи! В тарантасе подъехали кучер Никита, мама и бабушка. — Галюська моя, милая, родная детка!.. Испугались мы, плакали, а ты вон где, — говорила мама, кутая Галю в теплый платок и горячо целуя. — Мама, Христос Воскресе! — неожиданно громко и звонко воскликнула Галя и тихо, с дрожью в голосе, добавила: — Только, мама, я... яичко красное потеряла... И самая последняя тебя встретила, — зарыдала горько Галя. — Что ты, что ты, милая, — забеспокоилась мама. — Не плачь. Придем домой — ты себе другое яичко выберешь, с мамой похристосуешься. Гони, Никита, скорее домой... Скоро Галя была дома, в бабушкиной комнате, на кровати; на руках у нее лежала большая кукла «Красная Шапочка». Возле кровати сидела, лаская Галю, мама и о чём-то говорила с бабушкой. Галя счастливо улыбалась и засыпала. Снилось Гале, что она вместе с мамой идет по дороге, а жаворонок высоко в небе поёт свое весеннее «тили-тили». Спускается всё ниже и ниже — садится на Галочкину вытянутую руку и всё поёт Гале свою звонкую, радостную песенку.
Гулко звуки колокольные Улетают в твердь небес За луга, за степи вольные, За дремучий темный лес. Миллиардом звуков радостных Льет певучая волна… Вся мгновений дивных, сладостных Ночь пасхальная полна, В них, в тех звуках - миг прощенья, Злобе суетной - конец. Беспредельного смиренья И любви златой венец, В них - молитвы бесконечныя, Гимнов дивные слова. В них печаль и слезы вечныя Смытый кровью Божества. В них земли восторг таинственный И святой восторг небес, В них Бессмертный и Единственный Бог воистину воскрес!
Мелкий сотрудник одной из больших газет, Павел Иванович Павлов, часа два уже сидел за письменным столом и думал. Мысли его были невеселые; невесело было и кругом него. Квартира Павлова помещалась во дворе, на грязной лестнице, где пахло сыростью и кошками и всегда было скользко и темно. Состояла она из двух комнат, коридора, служившего передней, и крошечной кухоньки. Первая комната заменяла и гостиную, и столовую, и кабинет. О назначении ее как гостиной свидетельствовал колченогий диван и два кресла, крытые коричневым кретоном с вылинявшими голубыми розами; кабинет представлял в ней письменный стол с потертым и залитым чернилами сукном, заваленный бумагами и книгами; наконец столовая являлась в лице приткнутого к стене ломберного стола: он был покрыт серой чайной скатертью, и на нем стояла жестянка с чаем, сухарница с остатками хлеба и сахар в мешочке. Комната скупо освещалась со двора серым днем сквозь единственное окно; все — и серые обои в клеточку, и истертый крашеный пол, — все носило отпечаток чего-то жалобного и тоскливого... Рядом была спальня, «турецкий» диван и кровать за перегородкой. Здесь обыкновенно было еще самое уютное место в обиталище Павлова, пока не отвезли его жены. Тут она сидела за швейной машинкой, окруженная какими-то лоскуточками, тут же возился семилетний сын Павловых, Петя. Теперь жена лежала второй месяц в клинике, машинка была в кассе ссуд, а Петя торчал целые дни в кухне с Феклой-кухаркой. читать дальше Кухарка была рябая, в очках, и походила на старого пономаря в юбке, но Пете с ней было веселее, чем одному. Он помогал ей чистить конфорки и слушал ее разговоры, причем сам почти не говорил ничего, а только внимательно следил за ней светлыми глазами и время от времени вздыхал. Фекла говорила монотонно, тягучим голосом и почти без остановки. Если бы Пети не было, она все равно говорила бы те же вещи и таким же жалобным голосом своим полкам и кастрюлькам. — Да, вот тут без барыни-то и управляйся!.. Управишься! Барина-то с утра нет, да и ночью-то его не дождешься; а ты смотри за рабенком. А рабенку-то пить-есть надо; молока просит... Мама велела, говорит, молочко пить! Откудова я тебе его возьму, молочка-то? Утром уйдет, сунет двугривенный: на тебе, Фекла, на обед! И делайся, Фекла, с двугривенным, как знаешь. Самой небось тоже поесть надо. Купишь картошки, хлеба, селедку... Тут уж не до молочка, матушка моя! Нынче вон и дома сидит, а что с него взять? Нету, говорит, Фекла; вечером, говорит, получу — принесу. Когда это вечером-то? Раньше часу из своей типо... фитографии не вернется, а лавки-то позакрывают... Вот и будем со Светлым праздником... У людей по-людски, одни мы ровно оглашенные: ни пасхи, ни яичек, в церковь не с чем пойти! Кабы барыня только это видела! Да где ей? Небось пролежит, сердечная, до самого лета, а то и вовсе не встанет! о-о-ох-хо-хо... Дай кирпичику, Петенька; ну, чего куксишься? Погоди! Ужотко хоть на свои куплю тебе сахарное яйцо! Все будешь с праздником!.. Павел Иванович встал и притворил дверь в коридор. Все, что говорила Фекла, было ему хорошо известно. Денег в доме ни гроша; Петька ест бог знает что: питается селедкой с картофелем. Узнай это Анюта, она бы с ума сошла. И то каждый раз, когда он к ней приезжает, она спрашивает его, с трудом шевеля бескровными губами: — Петя?.. И смотрит на него с таким выражением тоски, что у него горло перехватывает, и после клиники он бежит в первый попавшийся кабачок и выпивает одним духом бутылки две пива, чтобы одурманиться хоть немножко... Сам он ездит к жене каждый день, но Петю возит очень редко: клиники далеко, погода мозглая, сырая — самая опасная, а он и без того такой хрупкий, чуть что не прозрачный, а порядочного пальтеца у него нет: из прошлогоднего вырос, новое — собирались сделать, да болезнь жены сразу подкосила, и уж не до того было... А она без сына терзается вдвое, и боится за него, и беспокоится, и, уж конечно, такое нервное состояние не может способствовать ее выздоровлению… Выздоровление!.. Доктора обнадеживают его, и он хочет верить им: как утопающий за соломинку, хватается за каждое бодрое слово... Но вот уже три недели скоро, как ей сделали операцию, а она все лежит бледная, восковая, с впавшими щеками и обострившимся носом. Ее светлые, большие — такие же, как у Петьки, — глаза обведены темными кругами, и прежнего, живого в ней остались только ее пышные, густые волосы, темно-каштановые с золотым отблеском; они такие блестящие, красивые — и так странно выделяются рядом с мертвенной бледностью лица. Он глядит на ее неподвижное лицо, и ему хочется крикнуть: «Говори! Говори же!..» Словно куда-то ушла жизнь из нее, и ему бы хотелось даже увидеть прежнюю вспышку досады, услышать резкое слово — только бы не ужасная эта неподвижность!.. Любит, что ли, он ее так сильно? Он сам не знает, как назвать это чувство. Не та любовь, о которой в романах пишут, конечно... Не боготворение, не поклонение... Да и где думать об этом? Десять лет жизни бок о бок, до мелочей изученные привычки и недостатки друг друга, вечная забота о куске хлеба, вместе пролитые слезы, вместе изведанная нужда, волнения, бессонные ночи около больного ребенка — все это смяло, истрепало душистый венок любви, развеяло лепестки его безвозвратно... Но вместе с тем — и так соединило, так сплотило воедино два их существа, что жить друг без друга им невозможно. И когда голоден один — чувствует голод и другой, когда болен один — страдает и другой, и оба, жалкие, измученные, заработавшиеся, — знают, что ближе друг друга никого у них нет; что во всей громадной людской толпе, проходя незаметные и уставшие, они никому не нужны, кроме как друг другу да вот еще этому бледному, тихонькому мальчику с его высоким лбом и ее светлыми глазами... Вот она встает перед ним: вечно хлопочущая о нем, — об обоих их с Петей, чтоб создать им хоть какое-нибудь тепло, уют, удобство. Гнущая спину над шитьем, переписывающая его спешные работы, бегающая по редакциям, возящаяся в кухне... Зачастую раздражительная, поблекшая, небрежно одетая — все-таки родная, близкая, бесконечно близкая... И когда он думает, что она может уйти от них, оставить их одних, то невольно стискивает зубы и чувствует, как горячие слезы обжигают ему глаза... Тогда он хватается за дверь любого кабачка... Но сегодня этого нельзя делать. Надо писать. Во что бы то ни стало. Страстная суббота — крайний срок принести рассказ часам к пяти, и то получит от секретаря выговор; газету торопятся выпустить, освободить пораньше людей... Но поместить — поместят, и секретарь обещал даже на свой страх выдать ему деньги; а то три дня контора будет заперта... Надо писать. Обыкновенно ему легко даются еженедельные маленькие рассказы; он берет самую обыкновенную тему тут же в газете, вычитывает в отделе происшествий: «Третьего дня матрос спасательной станции при Краснохолмском мосте, кр. Семенов, увидел плывший на поверхности Москвы-реки труп какой-то женщины. Труп немедленно был вытащен на плот. Утонувшей на вид 25 лет, роста она среднего, волосы русые; одета в черное платье, на груди крестик и образок на цепочке...» и т. д. А у него готов рассказ под названием: «Жертва любви». Или: «Вчера к кухарке доктора Ляличкина, кр. Анисье Петровой, пришел праздновать именины сожитель ее, драпировщик Яков Соболев, который во время произошедшей ссоры нанес Петровой сильные удары молотком и скрылся. Пострадавшей оказана медицинская помощь». А Павлов опишет кухню, Анисью, Якова, и выходит рассказ «Веселые именины» и т. д. Но теперь темы не шли ему в голову. Редактор сказал: — Напишите вы нам для пасхального номера что-нибудь... Этакое... Полегче, светленькое... А то все у вас самоубийство да убийство. Хоть для праздника не морите вы никого! Павлову легче было писать «рассказы с самоубийством», потому что перед самоубийством, очевидно, настроение бывает мрачное или отчаянное, а оба эти состояния хорошо были ему знакомы. И описывал он пьяницу, умирающего под забором, брошенную девушку, кидающуюся с моста, студента, кончающего с собой оттого, что нечего есть; описывал подвалы, чердаки, приюты голодных, холодных и несчастных. Это еще в нем оставалось: стремление и в машинной, построчной работе все-таки писать с натуры, изображать, что видел и знал. Не брался он, как его коллега и такой же неудачник Синичкин, за страшные романы, начинающиеся словами: «Позвольте мне ввести вас, читатель, в роскошный салон графини Нелли, убранный богатой мебелью и драгоценными пальмами» и происходящие исключительно в высокопоставленном кругу, в котором, — если верить романам Синичкина, — в год происходили, по крайней мере, дюжина убийств, десятка два похищений, несколько бесследных исчезновений и две-три кровавые мести. Искать свои сюжеты и типы было Павлову нетрудно... Но «светленького» — светленького-то у него и не находилось. Что было в его жизни светленького? С самых первых дней проследи ее, и то вряд ли что-нибудь найдешь... Безрадостное детство в уездном городишке, в жалкой чиновничьей семье: ограниченный и черствый отец, больная мать, не имевшая сил ухаживать за десятком детворы. Ученье в гимназии, попреки отца, тупая зубрежка — трудно было без репетитора: латынь и математика до отчаяния доводили... Ни детских радостей, ни развлечений; а с четырнадцати лет беготня по урокам. Нет! Было-таки хорошее время: это — университет, студенчество. Кое-как сколотили ему на дорогу, добыли два-три рекомендательных письма, и отправился он в большой университетский город. Что-то как будто улыбнулось: нашел уроки, попал в новую среду, стал читать, работать, спорить... Выяснилось стремление писать; жизнь показалась прекрасной, значительной и важной... Силы хоть отбавляй... Тут он и познакомился с Анютой. Господи... Да вот он, сюжет для пасхального рассказа: ведь это так было... Да, да! В первый раз Анюта поцеловала его на пасху; каких-нибудь двенадцать лет тому назад, а ведь совсем было из памяти все ушло... Но ведь и у них была своя поэма, и какой она казалась новой, необыкновенной, пленительной!.. Как свежи были чувства и ярки мечты! Как окрыляла любовь!.. Чего же думать? Вот тема. Вот и писать!.. И он лихорадочным движением обмакнул перо в чернильницу и быстро, нервно, с заблестевшими от удовольствия глазами, принялся писать. Писал, и перо легко летало по бумаге, словно он давно думал о том, что пишет, а там где-то позади сознания проходила посторонняя работе мысль: «Тебе же — твое!.. О тебе вспоминаю, напишу — на тебя же пойдет... Только живи!..» Он писал о том, как они встретились. Господи! Это было так обыкновенно, но воспоминание вдруг все окутало розовой дымкой и придало всему прелесть поэзии, от которой давно, давно отвык Павлов... Описывал он просторный провинциальный дом, с бездной мезонинчиков, балконов, чуланчиков, лестниц; в котором жил старый профессор. Описывал всю его громадную семью: добродушную, толстую профессоршу, кучу детишек и молодежи, населяющую старый дом. Описывал и сироту-племянницу, жившую у профессора, — тоненькую, воздушную, розовую девушку с тяжелыми темно-каштановыми косами, отливавшими в завитках золотом. Описывал и огромный, запущенный сад, по провинциальному окружавший весь дом с трех сторон, его тенистые прямые аллеи лип и сосен, на стволах которых в час заката красными огнями играло солнце, — и в этом саду маленькую сторожку, где когда-то жил садовник у прежних владельцев и куда поместили теперь студента-репетитора. И встречи в этом саду, и прогулки, и бесконечные разговоры — с весны до весны, целый год, под зелеными, почерневшими или белыми деревьями. И новую весну — и первую пасху, которую встречал студент в чужой семье. Пасха была поздняя, весна ранняя. Мягкий южный воздух торопил деревья распускаться, цветы расцветать. Всюду стоял клейкий запах первых листов молодой тополи, все было покрыто нежно-облачной первой зеленью. В церкви все стояли с цветами, и цветами убрана была вся церковь. Как светло и радостно было в ней, и как светла и радостна была та, на которую глядел студент, как шло к ней белое платьице с букетом свежих фиалок у тонкой шейки... Когда запели «Христос воскресе», зазвонили колокола и вся всколыхнувшаяся толпа обнималась, приветствуя друг друга, — она взглянула на него. Вся порозовела под его взглядом, свеча задрожала в ее руке... Но она не похристосовалась с ним. Он в отчаянии ушел из церкви — не пошел к ним разговляться; вернулся в свою сторожку, чуть не плача, и бросился ничком на постель. Вдруг легкий стук раздался — кто-то тихо-тихо постучал в окно... Все задрожало в нем. Он кинулся к двери — она стояла там, вся бледная, в своем белом платьице, с накинутой на плечи косынкой. — Вы!.. Вы!.. — Я... Пришла... Вас просит тетя прийти к нам разговляться. Оба дрожали. — Вам холодно?.. — встревожился он. — Нет, что вы... Такая ночь... Действительно, была теплая, чудно теплая ночь. Молодой месяц стоял на темно-голубом небе; жидкие ветви деревьев бросали узорные тени на песок дорожек. Пахло только что высаженными в грунт гиацинтами, пахло еще чем-то тонким и прелестным... Это были фиалки, приколотые к белому платьицу... — Отчего вы не пошли к нам? Вы на меня... рассердились?.. — прошептала она. — Что вы?.. За что?.. — За то, что я... не похристосовалась с вами... я при всех не могла... — совсем шепотом закончила она. — А теперь?.. — чувствуя, как у него холодеют руки, спросил он. — А теперь... И вдруг она беспомощно, по-детски прижалась к нему, поникнув головкой и шепча: — Христос воскрес!.. И первый поцелуй их был чист, как эта ночь, как этот аромат фиалок...
— Куда лезешь в сапожищах-то! Ишь кухню к празднику наследил!.. Я подам!.. Павлов вздрогнул от неожиданности и провел рукой по лбу. Хлопнула дверь. Перед ним стояла Фекла и, протягивая ему клочок бумаги, поясняла: — Из больницы пришел... Говорит, требует вас наша барыня... Плохо ей, говорит... Павлов вскочил. Трясущимися руками он распечатал записку. В глазах у него помутилось... На бумажке стояло нервными, дрожащими каракулями: «Приезжай проститься, ради бога — Петю»... Пасхальный рассказ остался недописанным….
Во всех источниках датой создания Павловского института считается 19 февраля 1829 Каким же образом за несколько лет до этого могли поступить в него героини произведений Кондрашовой?
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Из предисловия Майи Кучерской к сборнику старинных пасхальных рассказов (переиздание), 1998г.:
К ЧИТАТЕЛЮ ВЗРОСЛОМУ И ЮНОМУ
Перед вами книга, которая напоминает об одной давно утраченной литературной традиции. Эта традиция возникла во второй половине прошлого века. Под Рождество и на Пасху — в газетах, тонких иллюстрированных журналах, специальных выпусках и приложениях стали появляться особые, праздничные рассказы. Иногда эти рассказы собирали вместе и выпускали отдельные сборники — с яркими картинками, изящными виньетками, нарядной обложкой… читать дальше …Праздник Пасхи начал отмечаться и в литературе: как мы уже сказали, в канун Пасхи в газетах и журналах печатались пасхальные рассказы. Конечно, и взрослые, и дети конца прошлого века хорошо знали, что такое Светлое Христово Воскресение, им не нужно было напоминать о том, что в пасхальную ночь воскрес распятый Господь, Иисус Христос, и всякий живущий на земле человек освободился от власти тьмы и подружился со Светом. Поэтому авторы пасхальных рассказов писали не столько о событиях Святой ночи, сколько об отклике который эти события вызывали в душе человека. Не говоря слишком подробно о том, о чем и без того всем хорошо было известно, иногда даже едва упомянув о самом празднике, пасхальные рассказы старались передать окружавшую праздник весеннюю, небесную атмосферу. И те, кому не доставало праздничных впечатлений в собственной жизни, могли черпать их отсюда — из искусства, из художественного слова. Подарить читателю ощущение пасхальной радости, близкого чуда и было главной целью пасхальной литературы. Именно поэтому многие пасхальные рассказы бессюжетны, в них как бы ничего не происходит, описывается просто празднование Пасхи — подготовка к празднику, ожидание, ночная служба. Чтобы не заскучать, читателю оставалось только принять во всем личное участие, разделить нетерпение и трепет героев, услышать тихое пение хора, увидеть плывущие в темноте огоньки свеч. У многих авторов самые яркие пасхальные ощущения были связаны с детством — и нередко пасхальные рассказы писались в форме воспоминаний — о далекой Пасхе детства (см.рассказы И.Шмелева, В.Никифорова-Волгина, К.Лукашевич), Детская Пасха, первое яркое пасхальное впечатление описывается и в других рассказах нашего сборника. Первый в жизни удар в колокол (С.Кондурушкин "Звонарь"), первая «московская" Пасха (Е.Курч "Колькина Пасха"), первый визит в новом мундирчике (Н.Якубовский "Случай в Светлый Праздник"), первое испытание (Н.Денисов "Святые огни"), первое движение навстречу обездоленным (Л.Черский "Христославы") — взгляд и восприятие ребенка мотивировало внимание автора к самым мелким деталям и событиям, как бы в напоминание: мелочей в жизни не бывает — все, что происходит, значительно, важно. Пусть иногда эти напоминания звучат в пасхальных рассказах слишком прямо, а в их цветовой гамме, на современный взгляд, преобладают розовые тона. Это совсем не обязательно признак "плохой" литературы. Это признак литературы другой. От которой мы отвыкли, которую мы переросли, однако при некотором нашем усилии и внимании и в ней может открыться своя смиренная красота, непривычный и незнакомый нам мир. Просто читать пасхальные рассказы лучше не спеша. Тогда и ритм их не покажется слишком медленным, а описания чересчур подробным. Тогда за этими мелочами, назидательностью, иногда безвкусицей и почти неизбежными в светской литературе на несветские темы пережимами проглянет обаяние и свет давно отошедшей эпохи, расслышится голос давно исчезнувших людей — ходивших по улицам с керосиновыми фонарями, ездивших в дребезжащих дрожках, покупавших неведомые нам четырехугольные масляные булочки - людей совсем других, но также, как и мы, радовавшихся приходу Пасхи. Соединение всех со всеми, живущих сейчас и живших тогда — еще одно чудо, которое могут подарить пасхальные рассказы. Желание не утерять в цепочке поколений еще одно важное звено побудило нас включить в сборник "классических" пасхальных рассказов для юношества рассказ Зинаиды Гиппиус "Ниниш" и новеллу "Утешительный поп" из документальной книги Бориса Ширяева, хотя обе истории — вполне взрослые и не совсем пасхальные. Однако обе они тоже по-своему свидетельствуют о Воскресении Христовом и открывают в Пасхе нечто новое и серьезное. Действие рассказа Гиппиус происходит в прозрачные весенние дни. Его маленькая, внезапно осиротевшая героиня вопреки всему ожидает, что умершая мама вернется, вернется "к Пасхе", то есть к тому времени, когда "Христос придет". Воскресение Христово и его приход на землю дает ясный и очень конкретный отсвет в реальную жизнь девочки: с ним связывается приход и воскресение мамы. Рассказчик "Ниниш", человек умудренный опытом, не разрушает веры Ниниш, и не только из страха поранить девочку, но и оттого, что в ее вере — немалая доля правды. Той же правдой подлинности дышит и рассказ Б.Ширяева об отце Никодиме, священнике, ставшем утешителем и опорой для многих заключенных на Соловках в 1920-е годы. Отец Никодим был случайно задавлен как раз в пасхальную ночь, после тайно отслуженной им Светлой заутрени и проповеди о Воскресении Христовом. Но такая гибель выглядит не как катастрофа, а как еще одно таинственное свидетельство неразрывной связи земли и неба, сквозь эту смерть явственно пробивается тот же тихий свет Воскресения. Рассказ Ширяева служит, на наш взгляд, смысловым завершением темы Пасхи в литературе рубежа веков. Смерть отца Никодима, крестные страдания заключенных, мука лагерной жизни — необходимое напоминание о том, какой ценой была оплачена пасхальная радость спустя всего три-четыре десятилетия после выхода в свет первых пасхальных рассказов.
М.Кучерская
Журнал для семьи и школы «Незабудка», №5, май 1916г. Maма услышала Пасхальный рассказ.
Была Страстная Суббота. Дождливая с утра погода изменилась. Солнце приветливо грело, и воздух, влажный и теплый, был свеж и чист, несмотря на уже позднее время дня. На улицах, благодаря хорошей погоде, толпилась масса народа и делового и гуляющего. Все готовились встретить праздник, все шли с пакетами: кто нес цветы, кто кондитерские коробки, кто пасхи и крашеные яйца; мальчики из разных магазинов разносили закупленное. Одним словом, все спешили, торопились, толкали друг друга и не замечали своего невежества, занятые своими думами. У ворот одного громаднейшего многоэтажного дома на многолюдной улице стояла в раздумье девочка лет 10-ти. По её наряду и большой черной картонке можно было сразу определить, что это—девочка из мастерской читать дальшедамских нарядов, посланная со сдачей сшитого платья. Она была крайне озабочена. Несколько раз принималась она пересматривать свои два кармашка, вынимая оттуда каждый раз наперсток, грязный носовой платок, напоминающий скорее пыльную тряпку, рваные перчатки и какие-то лоскутки, но очевидно, того, что она искала, не было. Личико её все становилось испуганнее и, наконец, исказилось выражением ужаса и беспомощности. Она громко зарыдала и приговаривала:— «Она изобьет меня, изобьет. Что мне делать, кому я сдам платье?»
Конечно, никто из предпраздничной толпы не обратил внимания на плачущего ребенка, и неизвестно, сколько бы времени простояла девочка, плача и не зная, что предпринять в своем горе, если бы случайно не вышел дворник посмотреть на дворе порядки. - Чево ты ревешь тут? Тяжело нести что ль?—спросил он, поднимая с земли картонку и оглядывая маленькую, худенькую, побледневшую от испуга, девочку. — Ну, отдохни, отдохни. Вот сюда иди,—говорил он, уводя ее под ворота, где стаяла скамейка.—Садись, отдохни, куда несешь-то? Далече еще, что ль? — участливо спрашивал он и ласково погладил головку плачущей и поправил сбившуюся косынку. Вместо ответа растроганная непривычной лаской бедняжка еще больше залилась слезами, но вдруг слезы остановились и, вперив разом ставшие сухими глаза в доброе лицо мужчины, она спросила: — А она не выгонит меня? Дяденька, вот что я наделала! Я потеряла записочку, куда нести платье. А сдать-то его надо здеся, в этом доме. Дяденька, вы тутошний, вы знаете. Барыня платья у хозяйки моей заказывает, ей надо всенепременно к 5-ти часам платье, к заутрени одеть. Барыня много платев шьет у хозяйки, и хозяйка ее очень любить Она меня изобьет, голодом оставить, если я вернусь обратно с платьем, и она сказала мне: — «Катька, торопись, тебе еще надо идти на Николаевскую, как вернешься. Еще другое платье нести».
Девочка торопливо рассказывала свою беду, и большие грустные глаза её с мольбой и надеждой глядели в лицо спасителя, каким ей казался теперь этот чужой и ласковый дядя. — Ишь ты дело какое, у нас тут квартир-то настоящих барских, важных-то, 60, мыслимо ли дело их все обойти да спросить, кому. Да и время-то уже 6-ой час,— посмотрел он на часы.—Ну, ладно. А как фамилия-то твоей хозяйки-мадамы? — Анна Егоровна, мы все так ее зовем, а больше я не знаю,—бойко ответила ободренная девчурка. Вот оно что,—присвистнул дворник,—как оно выходит-то; нет, Катюша, сердешная моя,—тронул он опять ее по голове. —Сегодня ничего тебе не могу помочь, день-то какой, сама знаешь. Надоть нам, служивым, порядок навести во время, да в баньку сходить. А ты и фамилии своей мадамы не знаешь, значит, дела твоего я не могу поручить подручным, а должен сам устроить. Девочка вопросительно-растерянно смотрела, видимо не понимая, в чем дело. - Вот что я тебе скажу,—продолжал словоохотливый дядя.—Картонку ты оставь у меня, приходи завтра, и мы отыщем, чье это платье, а хозяйке ничего не говори; скажи, картонку барыня у себя оставила. И он погладил еще раз хорошенькую головку, вполне уверенный, что грозный час минует ребенка, а потом все сгладится, можно упросить барыню простить маленькую заморенную труженицу ради великого праздника Воскресения Христова. -Ну, беги домой скорее, не плачь,—ласково проводил дворник девочку до ворот и взял от неё картонку. Ободренная и успокоенная Катя быстро направилась в обратный путь, который был довольно далек. Но снующая толпа мешала ей, и волей-неволей приходилось сдавливаться. В одном окне, где ее прижали прохожие, она увидала, что уже 6 часов. «А хозяйка велела в 5 ч. быть дома»,—пронеслось в ее голове. Опять страх обуял бедняжку. Она вспомнила, какая злая Анна Егоровна, когда она рассердится, как она всегда больно таскает за уши, как кричит, топает ногами, как обещает отправить ее обратно к тетке. И Катя остановилась решительно. В мозгу её перебирались все бывшие случаи гнева хозяйки. Нет, она не вернется к хозяйке. Что ее ждет там в мастерской? Анна Егоровна сегодня очень злая весь день; она изобьет ее, запреть в темный, холодный чулан или, еще хуже, выгонит на улицу. Лучше она сама пойдет к тетке и расскажет свое горе,—решила Катя,—ведь тетка её добрая, она любить Катю, она отдала ее в ученье такой маленькой только по бедности. От слез, страха и тяжелого раздумья Катя утомилась. Она прижалась к дому и не шевелилась... А воспоминания о прежней жизни, когда её мама была жива, назойливо лезли в усталую голову. Как было весело в этот день красить яички, готовить пасху... С каким нетерпением ждала она, когда утром мама подойдет к ней с красивым яйцом похристосоваться! И Кате неудержимо захотелось на мамину могилку. Она хорошо знала, где схоронена была её мать: она часто там бывала с тетей. Только это далеко далеко, но Катя решила идти. Когда она достигла кладбища, уже смеркалось. И там тоже все напоминало наступление Светлого Праздника: могилки были разукрашены, везде цветы, дорожки посыпаны песком, сторожа развешивали фонарики около церкви и устанавливали какие-то столы. Катя дошла до заветной могилки, села на холмик, молилась усердно, сама не зная, как и о чем, и передавала могилке случившуюся с ней беду, свою боязнь вернуться к хозяйке, и так говорила, будто мама её сидела рядом живая. Она не заметила, как все темнело и темнело, и, наконец, наступила тихая, теплая, светлая апрельская ночь.
Девочка решила дождаться утра на кладбище и пошла к церкви. На богатых могилках теплились лампадки, около церкви было большое освещение. Она остановилась невдалеке и начала наблюдать. Много ходило нищих. Вдруг к воротам кладбищенской ограды подъехал нарядный автомобиль-карета. Оттуда вышли молодая красиво одетая дама в светлом платье и господин. Они пошли навстречу человеку, который нес громадную корзину цветов, и все вместе направились к свежей украшенной ельником могилке неподалеку, где ютилась Катя. Дама указывала, как расставлять горшки, долго и много раз их переставляли, и, когда, наконец, человек ушел, она села на сделанную у могилки скамейку и задумалась. Она сидела печальная, молчаливая, сколько ни заговаривал с ней сопровождавший ее господин, она только покачивала головою. Катя подумала:—«Вот и богатая барыня, а такая грустная, о ком это она горюет?»—Ее очень это заинтересовало, и она подошла поближе, разглядывая красивые белые лилии и розы, жалея, что она бедная, не могла снести цветочка своей маме. Дама вдруг посмотрела на девочку, хотела что-то сказать, но слезы закапали из её глаз и, точно угадав желание ребенка, она сорвала розу и подала девочке. — Пора в церковь,—напомнил мужчина, и дама, поцеловав могилку и поправив на ней большое красное яйцо из цветов, прошептала:—«Мамочка, я приду к тебе еще, сказать «Христос Воскресе».—Они ушли. Катя проводила взглядом красивую даму и мигом отнесла подаренный цветок на могилку своей матери «В это время торжественно-величаво шел крестный ход кругом церкви, плавно качались хоругви в тихом воздухе, и далеко-далеко неслось громкое пение, колокола гудели и переливались тоненькими голосами, свечи молящихся мелькали и колыхались, образуя движущиеся огоньки. И так стало весело, радостно, что Катя замерла в восторге и очень, жалела, когда крестный ход ушел в церковь. Усталость взяла свое, ноги болели, надо было посидеть, и Катя пошла к той богатой могилке, где дама дала ей розу. Садясь на скамейку, девочка увидала на песке что-то блестящее. Она стала шарить рукою и подняла кольцо. «Это верно уронила та дама,—подумала Катя, —надо ей отдать. А как это сделать? Вдруг она не придет сюда больше».—Немного подумав, девочка решила пойти к автомобилю и там ждать, когда господа эти поедут домой. Она завязала кольцо в носовой платок и, крепко зажав его ручонкой в кармашке, боялась шевельнуться, чтоб не потерять свою находку. Ждать ей пришлось недолго. Дама и господин приближались к автомобилю. Дама горько плакала. Катя быстро подошла к ней. — Может-быть, вы кольцо потеряли, там, на могилке, у вашей мамы?—спросила она. Дама схватила девочку за руку. — Андрюша, Андрюша! — воскликнула она, — какое счастье, какая радость! Потеря этого кольца была для меня новое горе, это мамино кольцо, которое она так любила.
Ты откуда, девочка? ты сторожа дочка, наверно? Что ты делаешь одна тут ночью, отчего ты не дома?—закидала она вопросами Катю. — Я не живу здесь, я пришла на могилку к маме,—чуть пролепетала девочка. Волнения целого дня сказались на хрупком организме ребенка, и Катя, как подкошенная, упала на руки подхватившего ее господина. Молодые люди свезли ее к себе домой и на другой день, узнав всю историю её, временно ее приютили, пока она совсем оправилась, а потом в память её поступка обеспечили ее капиталом, так что тетка могла взять к себе племянницу и дать ей приличное образование.
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
Журнал для семьи и школы «Незабудка», апрель, №4, 1916г. И красиво, и полезно
Женя сделал папе и маме такой подарок на пасху, какого еще никто не делал! Его подарок всю неделю украшал пасхальный стол, и им все восхищались. Он взял средней величины цветочный глиняный горшок, обмотал его густо паклей (можно, если нет пакли, обмотать льном или обшить тонким войлоком). Паклю Женя прикрепил нитками, чтобы она не сползала. Когда горшок был обмотан, Женя густо смочил паклю тепловатой водой. Заблаговременно в семянном магазине Женя купил полфунта семян крес-салата. Он их рассыпал на ветошке и по ним покатал горшок с мокрой паклей. Семена пристали к пакле, но местами остались небольшие пробелы и лысинки. Их Женя посыпал теми же семенами. Паклю почти не видно стало, она сплошь залепилась крес-салатом. Горшок Женя поставил в тазик, так как с него все время понемногу сбегала вода, и отнес в теплое спокойное место, к няне на лежанку, (лежанка—выступ печи, на котором можно полежать). Вечером, когда Женя пришел обрызгать свой горшок, семена покрылись клейким веществом и немного разбухли. Все это Женя начал делать в четверг на шестой неделе. Каждый день он утром, в полдень и вечером приходил в нянину комнату и до мокра со всех сторон обрызгивал свой горшок сырой, комнатной температуры, водой. После каждого обрызгиванья в тазике накоплялась вода, ее Женя сливал: нельзя чтобы горшок стоял в воде.читать дальше В первые дни Страстной недели семена дали беленькие росточки, корешки которых уходили в паклю, как в землю. К концу Страстной недели весь горшок покрылся кудрявой зеленью и так укрыл паклю, что ее было совершенно не видно. В субботу Женя выкрасил лаком несколько яиц, натолкал в горшок больше половины пакли, положил на нее толстый слой зеленого моха и между ним разложил красненькие яички. В средину горшка воткнул небольшой, но пушистый кустик вербы. Когда вернулись от заутрени, Женя переставил горшок из таза на глубокую тарелку и подарил его маме и папе. Всю пасхальную неделю горшок стоял зелененький, кудрявый и украшал пасхальный стол. Каждые утро и вечер его осторожно, чтобы не замочить яички, обрызгивали из пульверизатора водой. Все восхищались Жениным горшком и спрашивали, как он его сделал? После пасхи мама состригала крес-салат и клала его в винегрет, говоря: Вот так подарок, и красиво, и полезно!
«Если ты рожден без крыльев, то не мешай им вырасти».
В детском сборнике рассказов Чарской "Синие тучки" (1912) есть рассказ с таким же названием. Он был написан позже, по мотивам этого, взрослого рассказа из журнала "Новый мир". Герои почти те же, а вот сюжет - нет... Сравните.
Журнал "Новый мир", 1903г.
РАССКАЗ Л.А.ЧАРСКОЙ. СИНИЧКА
I.
ТАМ, где высокий желтый забор примыкаете к серому сараю, где растут лопухи и крапива и бегают крысы, где летают выпуклые и глянцевитые майские жуки, черные, как черешни, — там царство «Синички». Никто не помнить и не знает, когда и откуда появилась «Синичка». Она вылезла в один прекрасный весенний день из закоптелой дворницкой и поселилась в углу между лопухами и крапивой. Знали, впрочем, одно, что толстая и круглолицая дворничиха Агафья приютила чумазую, грязную, вечно бессмысленно улыбающуюся «Синичку» и заботилась о ней ровно столько, сколько это ей, Агафье, казалось нужным. О маленькой, тщедушной и одинокой «Синичке» позабывали днем, читать дальше когда каждый был занять своим делом, и вспоминали вечером, когда из царства «Синички» лилась песня, Жалобная и протяжная, вызывающая на глаза невольные слёзы. — Не велика птичка-синичка, а как поет,— сострил про нее как-то старший дворник из серого дома и, слушая Жалобно-тоскливую песню «Синички», умилялся душой и вспоминал почему-то давно забытую деревню, родной лес, куда он бегал по-ягоды, золотистая, неоглядные поля кругом деревни... А «Синичка» пела-себе да пела, нимало не заботясь о том впечатлении, которое производила её песенка на людей. «Синичка» была полная идиотка. Из черных, красивых глаз её смотрела пустота, и такая ясная, такая холодная пустота, от которой веяло могилой. Впрочем, глаза эти загорались бешенством, когда в её «царство» забирались люди с целью поддразнить ее. Тогда она сжимала свои грязные кулачонки или царапала землю ногтями, и все её лицо делалось тогда страшным и дико красивым. Потом гнев её проходил, так же быстро, как и появлялся, и она снова пела свою песенку, греясь и нежась, как котенок на солнце. Зимою «Синичка» исчезала из своего «царства», испуганная стужей и снегом, особенно снегом, которого она несказанно и беспричинно боялась. Белая пелена его, ровно устилавшая двор и угол между сараем и забором, пугала ее. И она скрывалась в дворницкую и пряталась на лежанке, где и проводила целую зиму. Но когда снова расцветали белые подснежники на зеленеющем дерне земляного погреба, с первыми лучами весеннего солнышка, «Синичка» опять выползала из дворницкой и водворялась в своем углу, среди больших листьев лопуха и жгучей крапивы. И пела, снова пела жалобно и протяжно. — Ишь, разливается! — говорили о ней подвальные жильцы серого дома, — тоже, подумаешь, создание Божеское... И они торопились пройти мимо, как бы боясь при виде оборванной, обездоленной идиотки подчиниться тому сосущему душу и ноющему чувству, которое зовется жалостью. — Ладно, и своего горя довольно!.. Что ее жалеть: сыта, обута и слава Богу! А что не смыслящая—так это и лучше для неё... И они были правы, по-своему, эти умудренные горьким жизненными опытом философы... Никто поэтому не заглядывал в далекий угол двора, заросший лопухами и крапивой, где ютилась со своей песней и пустыми глазами маленькая, тщедушная, обездоленная судьбою идиотка.
II.
В сером доме случилось событие. В один ясный, весенний полдень во двор серого дома въехали два фургона. В одном была нагружена мебель, а в другом — такие диковинные вещи, о которых бедные темные люди, жильцы серого дома, не имели ни малейшего понятия. Из последнего фургона осторожно вынимали какие-то папки и картины, и в рамах и без рам, и высокие треугольники на ножках, и какие-то ящики с едким и острым запахом красок. Следом за ними появились модели человеческих фигур, гипсовые руки, ноги, и опять папки и картины, картины и папки, без числа и счета. И все это бережно, как драгоценность, неслось в 3-ий этаж, куда так чудесно синело голубое небо и виднелись деревья соседнего сквера, покрытые первою весеннею зеленью. И вот бледный высокий красивый человек с добрыми серыми глазами, в бархатной куртке выглянул из окна 3-го этажа и заторопил извозчиков с разборкою фургонов. А внизу пела и заливалась «Синичка», потому что она всегда пела, когда бегали и суетились люди вокруг неё. Песня её не оборвалась и тогда даже, когда бледный человек в бархатной куртке неожиданно появился перед нею в её углу. — Кто ты, девочка? — спросил он, удивленно всматриваясь в крошечную фигурку, полуприкрытую разросшимися вдоль забора лопухами. Он принял ее за девочку, за ребенка, а между тем ей шел уже восемнадцатый год… Она не удивилась, не оборвала песни, только взглянула на него своими пустыми глазами, в которых не чувствовалось бытия. Художник, — так как бледный человек в бархатной куртке был художник, — вздрогнул и отступил от «Синички». Какая-то внезапная и быстрая, как зарница, мысль мелькнула в его мозгу и водворилась в сердце. Он не отрывал уже взора от пустых глаз «Синички» и сказал ей, насколько умел ласково и кротко: — Пойдем со мною. Но она не поняла его и только все пела и пела, протяжно и печально, свою однообразную песенку, под звук которой невольно хотелось плакать. Он порылся немного в карман своей бархатной куртки и, вынув оттуда конфетку, протянул ей со словами: — Я тебе дам еще много, много, если пойдешь ты за мною! Тогда она улыбнулась ему сознательной и жадной улыбкой, потому что любила сласти, и последовала за ним, оборвав свою песню. Он привел ее в студию, из окна которой виднелись голубое небо и зеленые деревья и где жил его творческий гений, в который он верил твердо и слепо. А люди внизу смеялись над тем, что он увел к себе «Синичку», потому что люди всегда склонны видеть в жизни больше дурного, нежели хорошего.
III.
Сначала дело не клеилось... Он никак не мог растолковать ей то, что ему было нужно от неё. Она грызла конфеты и смотрела на него своими пустыми глазами, поразившими его с первого взгляда. Всем существом его, как огонь лихорадки, овладела идея. Это была картина... вернее — должна была быть картина. Смуглое лицо... спутанные кудри, поющие губы и пустые, ясные, спокойные глаза. И вce... И только... И эта картина назовется: «Счастье в неведении». Молоденькая идиотка всем своим видом воплотит эту его идею. Потому что шея его так же проста и несложна, как несложен и прост мертвый, немой взор её пустых глаз. В самом деле, разве это не великая истина, не могучий закон природы: «Не ведать — значит, иметь покой и счастье!» Бледного человека в бархатной куртке била судьба, и он не мог рассуждать иначе. И глядя в пустые, мертвые глаза «Синички», в её невинное, счастливое своим покоем лицо без единой мысли и выражения, он создавал уже в своем воображении картину, окружая ее ореолом славы. Каждое утро теперь он приходил за «Синичкой» и уводил ее к себе. Он давал ей сласти и показывал ей позу, в которой она должна была застывать на время сеанса.
Но она ничего не понимала и только ежилась и жмурилась, как котенок на солнце. Тогда, измученный её бестолковостью, он как-то раз обнял ее и, гладя по головке, по её спутанным кудрям, черным и жестким, как у цыганки, стал пояснять ей, как ребенку, ласково прикасаясь губами к её лбу, чтобы она сидела тихо и смирно, как мышка. От руки, гладившей голову «Синички» и обнимавшей её плечи, шел нежный, приятный запах, и эти руки были мягки и белы, как у женщины. «Синичка» схватила их и стала играть ими, как игрушками, и тихо, тихо смеялась при этом. Потом она заглянула в серые добрые глаза, сиявшие ей с бледного усталого лица, и засмеялась еще громче и радостнее. Тогда он понял, что может только ласками заставить ее повиноваться — и ласкал ее нежно, как ребенка, перед каждым сеансом, обещая такие же ласки и после него.
IV.
Так шли дни... недели... Девушку со двора серого дома занесли на полотно картины, и «Синичка», смеясь, указывала пальцем на пустые глаза и бессмысленную улыбку своего изображения и твердила часто и радостно:
— Я... я... «Синичка». Это вышла великолепная и страшная по своей красоте и правде картина. А красота и правда дают торжество искусству, дают славу создавшему их творцу. И бледный человек с добрыми глазами испытывал теперь торжество бога. Он ужe не гладил больше спутанные кудри «Синички», не целовал её пустые глаза, не обнимал худенькие плечи... Картина была кончена. «Синичка» была не нужна ему больше. Она сидела, забытая, в углу у окна, скрытая от посторонних взоров между папками и картинами, в беспорядке нагроможденными там, и смотрела, как нарядные господа и говорливые дамы приезжали любоваться на новую картину и сулили славу и известность её творцу. Одна из дам, особенно нарядная и особенно говорливая, выждала минуту, когда все остальные ушли, и, не замечая присутствия «Синички», стала целовать художника в добрые глаза и бледные щеки, так часто и много, как он сам незадолго до этого целовал в последний сеанс бедную «Синичку». И «Синичка» не выдержала этого зрелища. Она выскочила из своего угла и, вцепившись обеими руками в богатое платье нарядной дамы, твердила, мыча и заикаясь: — Не смей... мм... не смей... мое.. мое... Нарядная дама сначала вспыхнула, потом побледнела, потом и она и художник заговорили разом громко и много... Дама, не слушая оправданий, ушла в слезах, а рассерженный художник выпроводил виновницу этой сцены, «Синичку», из своей квартиры и запер за нею дверь... Большая студия, в окна которой так чудесно улыбалось голубое небо, опустела. Бледный художник в бархатной куртке выехал оттуда и увез с собой картину «Счастье в неведении», давшую ему бессмертие и славу. Он не нуждался теперь ни в скромной студии, ни в сером доме. Он был богат — за картину ему заплатили громадные деньги и увезли ее в Америку... А там, где высокий желтый забор примыкает к дровяному сараю, где растет крапива и бегают крысы, там не слышно уже больше заунывной песни «Синички», не видно её самой. Песня затихла. «Синичка» исчезла... Люди не удивлялись тому, что исчезла «Синичка». Птицы к осени исчезают, улетая в теплые страны, а ведь и «Синичка» была та же птица, по крайней мере с такою же беспомощной и ничтожной душой...
И не мудрено, что «Синичку» очень скоро забыли... Ведь и зло, и добро, и любовь — все скоро забывается в жизни... Л. А. Чарская.